bannerbanner
Перед потухшим камельком
Перед потухшим камелькомполная версия

Полная версия

Перед потухшим камельком

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

В сентябре Неведовы переехали в Петербург, а в октябре старуха отдала Богу душу. Один из ее старых знакомых поместил Васю в какую-то частную гимназию. Я нанял квартиру на Фурштадтской, и мы с Леной зажили, как муж с женой.

Леночка, вероятно в силу «благородной гордости» и доверия ко мне, о браке не заговаривала, у меня тоже были свои причины помалкивать и сохранять для себя свободу действий. В общем, все шло прекрасно. Положим, расходы мои увеличились, – но что ж делать! Ведь мне все равно – рано ли, поздно ли – пришлось бы тратиться на содержанку или платить какой-нибудь… Там, глядишь, я мог бы нарваться на дрянь, на какую-нибудь паршивую, нахальную бабу, а тут уж по крайней мере девушка заведомо порядочная, честная, «барышня» из благородного семейства, притом – вполне здоровая…

Около того времени нас (или, вернее сказать – меня) постигло большое горе. Леночка оказалась в таком положении и сильно подурнела; лицо ее побледнело, временами покрывалось красными пятнами, стан ее слишком пополнел, и оттого вся ее фигура испортилась. Не понимаю: почему это положение зовут «интересным»!.. Пришлось перешивать платья, переделывать кофточку, пальто. Надо признаться, что Леночка, несмотря на молодые годы, очень терпеливо переносила свою беременность: ни особенной раздражительности, ни прихотей, ни капризов… Только, помню, один раз она неотступно запросила апельсинов, и пришлось разориться на рубль. Слезами и вздохами она тоже не донимала меня. Только однажды ей что-то взгрустнулось… Она тихо заплакала и, подойдя к моему креслу, обняла меня.

– Алеша! Ты пожалеешь обо мне, если я умру?.. – сквозь слезы спросила она, прижимаясь горячей щекой к моему лицу.

Несколько ее горячих слез упало мне на щеку, – я отер их и старался успокоить Леночку, просил не думать о смерти (терпеть не могу таких дум!), говорил ей, что все это – вздор, что все женщины рожают, а, однако, редко умирают от родов.

– Все-таки же умирают! – настаивала Лена.

Я посадил ее к себе на колени, ласкал и утешал ее: не она – первая, не она – последняя, она у меня такая здоровая, так отлично сложена, кость у нее широкая, – и бояться ей решительно нечего.

С большим неудовольствием, даже, можно сказать, с отвращением думал я о нашем будущем ребенке. Для чего он мне? Что мне в нем? Сходясь с Леночкой, я вовсе о нем не помышлял. Я только думал о любовных удовольствиях, а вовсе не имел в виду сделаться отцом семейства. Вот еще, – очень нужно… при моих-то средствах! (В то время я получал только девятьсот рублей в год.)

Пеленки, простынки, свивальники, тряпки, мочалки, корыта… Каждый день стирка, пачкотня, запах детского белья на всю квартиру… Хорошо обзаводиться этими живыми игрушками тем, у кого в распоряжении анфилады комнат да целая ватага всякой челяди. А тут с одной прислугой, в трех комнатах с ребенком, – да просто задохнешься, измучишься! Говорят, в деревнях живут человек по пятнадцати – восемнадцати в одной избе. Мало ли что! Вон крестьяне по зимам и со скотиной вместе живут. Не пример для нас… Крестьяне и сами-то от рабочего скота мало отличаются…

Нет! Будущий ребенок мне вовсе не нравился. Уж если признаться, я досадовал на него и за то, что благодаря ему Леночка так подурнела. Юнона обратилась в беременную барыню… Конечно, я и теперь любил Лену, то есть она и теперь мне казалась иногда привлекательной. Но ребенок… ребенок смущал меня, и я ждал его рождения, как появления на свет своего личного врага. Хлопоты о маленьком приданом, по-видимому, доставляли Леночке великую отраду, а меня раздражали и бесили. Когда Леночка начинала толковать о каких-то бинтах, о губках, о треугольниках, я иногда не выдерживал и обрывал ее.

– Ах, оставь, пожалуйста, эти пустяки! Как будто на свете только и речи что о ребенке! – резко заметил я ей однажды.

– Да как же, милый! Нельзя же его оставить голеньким… – кротко возразила Леночка. – Кто ж о нем позаботится?.. За что ж ты сердишься? Я ведь тебе не мешаю…

Положим, она не мешала… Это верно. Но зато она растеряла из-за «него» все свои уроки. Ходить на уроки в таком положении барышне, разумеется, было неприлично. Расходы мои все увеличивались. А что будет с появлением ребенка? Он, этот ожидаемый таинственный незнакомец, начинал нагонять на меня панику. «О Господи! Чем же все это кончится!» – мысленно восклицал я и чувствовал себя глубоко несчастным. «Родительский инстинкт», «голос крови», «врожденное чувство любви к детям»… Прошу покорно разобраться в этой галиматье. И замечательно, в течение многих веков люди, как попугаи, не отдавая себе никакого отчета, повторяют эти изречения…

Наконец первого апреля – в день по преимуществу лжи и обмана – он появился на свет. Сын!..

Против всех моих ожиданий роды оказались очень трудными благодаря тому, что восемнадцатилетняя мать была еще глупа, а я, разумеется, не мог знать, что для родов требуется некоторая подготовка. По словам повивальной бабки оказалось, например, что Леночке были нужны какие-то ванны, что Леночке следовало больше ходить, а она между тем последние два-три месяца почти постоянно сидела дома. Одной почему-то выходить ей не хотелось, а мне, понятно, было неловко гулять с ней по улицам; ее положение меня шокировало, и я под разными благовидными предлогами отказывался сопровождать ее.

Пришлось звать доктора, но до операции, впрочем, дело не дошло: здоровая натура Леночки справилась без щипцов и хлороформа. А в аптеку все-таки пришлось побегать, и ночью мне совсем не удалось заснуть.

Поутру, когда все было уже кончено и прибрано, я вошел в спальню. Леночка была очень измучена, но показалась мне чрезвычайно мила в своей бедой кофточке с кружевами и в кокетливом маленьком чепчике на распущенных белокурых волосах. Она была бледна, но голубые глаза ее сияли, «как звезды», сказал бы поэт. Рядом с нею, на подушке, лежало маленькое красное существо. Мне, разумеется, тотчас же указали на него. Я наклонился над ним.

Глазенки – чистые, как ясное небо в майское утро – казалось, пристально, пытливо посмотрели на меня, – словно этот выходец из тьмы небытия хотел спросить: «Зачем вы меня вызвали на Божий свет? Что вы мне дадите? Что вы готовите для меня в жизни?..» Мне на мгновенье стало как-то жутко под взглядом этих ясных глаз, еще никогда не лгавших и не видавших никакой житейской мерзости. Я даже вздрогнул… Нервы, конечно! Если сутки поволнуешься, недоешь, недопьешь, не поспишь ночь, так, разумеется, каждый пустяк может довести чуть не до обморока… Затем, смотря на сына, я как бы в ответ на его немой вопрос сказал про себя: «Я не звал тебя! И не думал я тебя вызывать! И мысли у меня не было о тебе, когда я впотьмах на площадке лестницы в первый раз обнял ее и сказал ей: «Люблю!» Вовсе я не помышлял о тебе и в то время, когда гулял с Леночкой под ветвями смолистых, пахучих сосен при волшебном свете луны… В поэзии тех дней и ночей не было места для мысли о тебе!» И я говорил сущую правду…

– Что ж ты, Алеша, не поцелуешь его? Поцелуй! – тихим, усталым голосом сказала Лена.

Я нехотя прикоснулся слегка губами к его нежной щечке, но вдруг лицо его сморщилось, губы сложились в горькую гримасу. Ребенок заплакал. Вероятно, я уколол его своей бородой или усами… Ведь не мог же он, разумеется, понять смысла моего холодного, недоброжелательного взгляда на него; не мог же он – этот кусок мяса – знать, что я вовсе-вовсе не рад его появлению, что без него мне было гораздо удобнее с Леночкой наслаждаться жизнью. «Началось!» – подумал я, глядя на плачущего ребенка. А, однако, знаменательно… Мой поцелуй заставил сына в первый раз заплакать…

Мать в ту же минуту взяла дитя, и дитя мигом утешилось на ее груди. С какою любовью, с каким восторгом Леночка смотрела на него! Конечно, я не мог ревновать Леночку к этому куску мяса, – но все-таки теперь, при взгляде на мать и ребенка, мне пришли в голову кое-какие мысли, не совсем лестные для моего самолюбия… Если бы в наше время существовало некое сказочное чудовище, если бы это чудовище потребовало для себя человеческой жертвы и если бы Леночку спросили, кем она готова пожертвовать – сыном или мной? то я вовсе не уверен, что не очутился бы в ужасной пасти этого чудовища…

– Не правда ли, Алеша, ведь он походит на тебя? – спросила Лена, с радостной, светлой улыбкой смотря на дитя, прильнувшее к ее груди.

Леночка смотрела на него так, как будто увидала в банковской таблице, что на наш билет выпал выигрыш по крайней мере тысяч в сорок. Я не разделял ее телячьих восторгов и находил, что предмет ее восторгов ровно ни на что не похож.

– Напротив, мне кажется, он скорее похож на тебя! – заметил я лишь для того, чтобы сказать что-нибудь. – У него глаза совершенно твои!

– Глаза… да! это правда… – любовно смотря на ребенка, промолвила Лена. – Но лицо твое, и волосики темные, и вьются – так же, как у тебя.

– Я слыхал, цвет волос у ребят меняется!..

– Алеша! Мы назовем его Александром!

– Как хочешь, милая! – поддакнул я.

И действительно, мне было решительно все равно, как ни назвать этот кричащий кусок мяса: Александром, Иваном или иначе…

Прошло две недели. За это время наш Саша (уже окрещенный) заболевал раза два или три. Приходилось звать доктора, да еще не одного, потому что первый доктор – серьезный молодой человек, – по мнению Лены, отнесся к Саше весьма невнимательно, – потрогал у него только животик да «пощелкал пальцем по спине» (ее собственные слова). Зато другой доктор, старичок, нам очень понравился. Он, собственно говоря, был ничуть не внимательнее первого, но опытнее и гораздо лукавее. Он похвалил ребенка.

– Какой славный, здоровый мальчуган! просто прелесть… – проговорил доктор.

Леночка нашла, что он ужасно знающий врач, и настояла на том, чтобы заплатить ему не менее трех рублей…

Жизнь моя окончательно выбилась из обычной колеи (впрочем, она выбилась еще раньше, с того момента, как я ввел Леночку в свой «дом»). После обеда я обыкновенно ложился отдыхать с газетой часа на полтора; интересно узнать: о чем потолковал император Вильгельм германский, с кем на свидание поехал итальянский министр Криспи, как поживает mister Гладстон и т. д. Строго-то говоря, мне до них не было никакого дела, но привычка… Отдохнувши, я отправлялся гулять, или к знакомым на винт, или наконец в Малый театр. Я всегда охотно любовался на бюсты (не знаменитых людей, разумеется, а на женские бюсты). Ночью, как всякий благонамеренный гражданин, я любил покой… А тут беготня за докторами, в аптеку, туда и сюда, ночью до меня иногда доносился детский плач. Все это, конечно, ужасно расстраивало меня.

Положим, Лена все больше сама возилась с ребенком и днем и ночью, и эта возня, по-видимому, доставляла ей громадное наслаждение. Но иногда она чувствовала себя дурно, ей нужен был ночью покой, и мне в таких случаях приходилось не спать по целым часам. Я ходил с ребенком по комнате, укачивая его, – и злость меня разбирала на это несносное, надоедливое существо. Так, кажется, иной раз взял бы его да и хватил головой об стену… Но такое душевное помрачение, конечно, через мгновенье улетучивалось. Упоминается о нем лишь потому, что из песни слова не выкинешь. Я – человек не кровожадный, мне даже противно было раздавить прусака (таракана), и, уж конечно, прокурору я никогда не доставлю случая расточать его красноречие по обвинению меня в умерщвлении ребенка…

Много лет тому назад один известный профессор в своих публичных лекциях из анатомии и физиологии мозга говорил, что в головном мозгу есть такой нежный, чувствительный пункт, что если уколоть его булавкой, то смерть последует моментально. Интересный предмет… Где этот пункт – я теперь не помню. Но он есть, это – верно!..

Пускай глупцы толкуют о «врожденном» чувстве любви к своим детям, о «голосе крови» и тому подобной чепухе. Не скажу, чтобы я был зверь, изверг человеческого рода, но тем не менее к своему детищу я не только не питал никакого теплого чувства, но, напротив, – подумывал о том, как бы мне отделаться от него каким-нибудь благовидным манером. (Повторяю: не убийством. Хотя я – человек со слабостями и грешками, но на подобное-то злодейство я не способен.)

Тут вышел один случай… Не будь этого случая, так мне, разумеется, наплевать! Живи Саша у меня на квартире… тем более что Лена торжественно, чуть не под клятвой обещала, оправившись от болезни, совершенно избавить меня от обязанностей нянюшки и гарантировать мне спокойный сон по ночам, и послеобеденный отдых, и возможность повинтить во всякую данную минуту.

– Милый! Он у меня не будет плакать… Уверяю тебя! – успокаивала меня Лиса Патрикеевна.

Дело в том, что около того времени мне блеснула в будущем возможность устроить очень выгодное дельце. Познакомился я с одной богатой вдовушкой. По слухам, у нее было до шестидесяти тысяч капитала да в каком-то черноземном захолустье клочок земли в тысячу десятин. Вдовушка и сама по себе была аппетитна – довольно полная, лет тридцати пяти, брюнетка, с блестящими черными волосами, с пухлыми пунцовыми губками и так далее, а уж с денежной стороны она представлялась изумительно лакомым кусочком. Мне показалось, что она была неравнодушна ко мне, и я решился заняться ею…

Я рассуждал так: ребенок – вещественное доказательство, живая улика; он может связать меня по рукам и ногам. Не будь ребенка, мне было бы сравнительно легко сладить с Леной. Ну, пришлось бы вынести несколько неприятностей, выслушать ряд упреков… рыдания, слезы и стоны, как вообще довольно верно описывается в романах. Но ведь я же для того и мужчина, чтобы не поддаваться сентиментальностям, которые обыкновенно нашего брата до добра не доводят. Одним словом, мы с Леночкой разошлись бы без скандала, и я мог бы в качестве законного супруга преспокойно присосаться к моей черноземной вдовушке… Однажды вечером, когда я уже лежал в постели, мне пришла в голову блестящая мысль. На другой же день я стал приводить ее в исполнение.

Охотники на дрохв обыкновенно начинают издалека ездить кругом стада этих зорких, осторожных птиц, с каждым кругом все ближе и ближе подъезжая к своим жертвам, и наконец, когда дрохвы очутятся на ружейный выстрел, охотники, соскочив с дрог или прямо из экипажа, стреляют птицу…

Так и я начал издали подходы к своей «дрохве» и кстати, к слову – с грустным видом – стал заговаривать с Леночкой о том, что ребенок нас стеснит. Я до четырех часов в правленье, возвращаюсь домой усталый, «разбитый», «часто с головною болью» (поэтическая вольность!) и помогать ей не в силах; она с ребенком на руках, конечно, не может ходить на уроки в пансион. А если она не станет ничего вкладывать в хозяйство, то нам, пожалуй, придется туго, придется иной раз поголодать, и вся эта денежная неурядица может неблагоприятно отразиться на «бедном Саше». Поручить ребенка кухарке – рискованно; нанять няньку – нет средств. Мертвая петля, да и шабаш!.. И в то же время я намекал на то, что могу отвезти Сашу в имение к матери (мать моя в ту пору была еще жива и сидела в своем разоренном, полуразрушенном Михальцеве).

Леночка не хотела и слушать о разлуке с сыном. Ни боже мой! Ни за что на свете!.. Вот она ужо оправится. Сашурка окрепнет, тогда она отнимет его от груди, станет кормить коровьим молоком, – и ей будет можно снова приняться за уроки.

– Да когда же это будет? – возражал я. – А деньги наши убывают.

– Ах, Алеша! Погоди же немного… Какой ты, право!.. Видишь, как Саша еще слаб, да и я не в силах… – говорила Леночка, жалобно посматривая на меня и протягивая по одеялу свои исхудалые руки. (Она то несколько дней бывала на ногах, то опять ложилась в постель.)

Я пошел далее – и продолжал кружить вокруг «дрохвы».

Неужели она училась на счет народа и так развилась духовно лишь для того, чтоб закабалить себя в детской и в кухне, обратиться в мамку и в няньку… А что еще выйдет из Саши, – Бог весть! Разве мы редко видим, как у почтенных родителей бывают дети такие негодные, что родителям с прискорбием приходится отказываться от них? На иного балбеса родители затратят тысячи, а от него людям ничего, кроме горя… Неужели, говорил я, материнство превратило ее в «самку» (в худшем смысле этого слова) и совсем отрешило от общественных интересов? Неужели дальше свивальников и пеленок она уже ничего не видит в мире?..

Тут мне припомнились разные «книжки» и «статейки», которыми некогда зачитывались мои товарищи и за которые я тогда не дал бы гроша ломаного… потому что был глуп. А вот теперь мне и пригодились все эти «книжки» и «статейки». Я стал говорить Леночке об общем благе, о вековом долге народу, о служении идее, о том, что «обильною скорбью народной переполнилась наша земля», et cettera et cettera[3]. Леночка поколебалась… Я так и знал, – знал, чем можно пронять ее. Но все-таки она устояла. Возражение с ее стороны последовало то же: она поправится, примется за работу, а из Саши она вырастит «достойного гражданина».

Но, очевидно, Леночке было совестно. Она покраснела и не решилась посмотреть мне в глаза, пылавшие в те минуты таким огнем и одушевлением, каких хватило бы на сотню Кромвелей и Вильгельмов Теллей.

Я пошел еще дальше… Если она думает о «достойном гражданине», говорил я, то прежде всего нужно постараться о том, чтобы ребенок вырос здоровым и сильным. А в Петербурге, при здешнем климате, при здешней зараженной почве и воде, при фальсификации всех продуктов (за исключением яиц), начиная с молока и кончая вареньем на «глицерине», к тому же при наших условиях жизни – в трех маленьких комнатах – трудно, даже едва ли возможно, вырастить здорового человека. Я много и подробно говорил Леночке об ужасах английской болезни, об оспе, скарлатине, дифтерите, о кишечных, желудочных катарах и других болезнях, по-видимому на вечные времена свивших себе гнездо в Петербурге.

Разумеется, я иллюстрировал свою мысль блестящими примерами из жизни моих знакомых, то есть убийственно грустными фактами смертности в среде детей. С видом глубокого, искреннего сокрушения и тяжело вздыхая, я говорил о несчастных малютках, таких бледных и чахлых… Неужели ей не жаль петербургских детей? Если она хочет вырастить какую-нибудь нервную хворую дрянь, которую первый же порыв сквозного ветра может унести в могилу, то пускай она оставляет Сашу при себе, пускай тешит этою живой игрушкой свой материнский эгоизм.

Наконец-то!.. Я попал в цель. Леночка уже не могла энергично возражать мне, Леночка сдавалась. А я, не давая ей ни отдыха, ни срока, продолжал ковать свое железо. Я начал читать ей на сон грядущий газетные сообщения о размерах заболеваемости в Петербурге, о развитии той или другой эпидемии и т. п. Леночка слушала эти вести – это газетное memento mori[4] – и бледнела…

Иной чувствительный болван, пожалуй, заметит, что я подвергал Лену самым утонченным пыткам хуже всяких «испанских сапогов» и «нюрнбергских красавиц». Я мог бы возразить, что подобное сравнение не только не остроумно, но даже просто бессмысленно. На войне нет жестокостей. Между мной и Леной шла борьба, происходил поединок, причем я нападал, а она защищалась… я остался победителем – et voila tout[5].

С другой стороны, я не жалел красок при описании тех благ, что ожидали Сашу в деревне. Здоровая пища, отличное молоко – без подмесей, прекрасный воздух, сад, самый бережный уход за ребенком, наконец доктор в трех верстах и там же аптечка – одним словом, в том благодатном краю наш Саша, как сказочный Антей, наберется сил, вырастет здоровым, сильным, краснощеким, настоящим богатырем, и тогда уж можно будет делать из него какого угодно «гражданина» – во вкусе Чичерина или Марата.[6]

Ночи две Саша спал беспокойно и покашливал, днем плакал и «сучил ножками». На третий день утром Леночка не выдержала и сдалась окончательно. Прячась за самовар и украдкой глотая слезы (ей уже было известно, что я не терплю бабьих причитаний), дрогнувшим голосом она промолвила:

– Я уж, право, не знаю, Алеша… что мне делать! Не отправить ли в самом деле Сашу в деревню? Он как будто начинает хиреть…

– Конечно, он страшно похудел… стал совершенно зайчонок! Давно бы его следовало отправить… – поддержал я ее решимость.

– Только как мне быть!.. Милый, мне так жаль его! Он такой маленький и… и я так привыкла к нему!

И Леночка, как ребенок, закрыв лицо руками, горько зарыдала. Я старался успокоить, утешить ее.

– Там старухи… пожалуй, окормят его чем-нибудь… станут пичкать чем попало… – печально говорила она, стараясь подавить рыдания.

– Вот глупости! – возражал я. – Моя мать, слава Богу, умеет ходить за детьми… Я могу, кажется, служить недурным примером ее уменья вести детей…

Я выпрямился на стуле и, выпятив грудь, самодовольно усмехнулся.

– Теперь начало мая… – продолжала Леночка. – В июне или в июле я ведь могу съездить к твоей мамаше хоть ненадолго… только повидаться с ним?

– Что за вопрос! Конечно, можешь… – весело согласился я. – Хочешь, так вместе поедем!.. Возьму отпуск на месяц…

– Только, пожалуйста, Алеша, чтобы мамаша каждую неделю писала нам… ну хоть строк пять – десять… – заметила мне Лена.

– Ну, разумеется…

Участь Саши была решена… Леночка, очевидно, уже не колебалась, а только страдала при мысли о твердо принятом намерении… Уходя в то утро из дому и прощаясь с Леночкой, я почувствовал себя как-то неловко при взгляде на ее грустное лицо, такое измученное и бледное от бессонной ночи. Она всю ту ночь просидела над ребенком и проходила с ним по комнате. Я слышал из своей комнаты ее шаги и тихое баюканье, но мне хотелось спать и лень было вставать – идти к ней на смену… Глаза ее были красны, на лице следы слез.

Хоть мне и было неловко (не скажу, чтобы «совестно»), но я все-таки с живейшим любопытством наблюдал за Леной. Вивисекция – вещь чрезвычайно интересная для всякого мыслящего человека.

Я еще с детства отличался особенной склонностью к наблюдениям над животными. У нас в саду, за липовой аллеей, близ пруда, лягушек была масса. Как они вечером, бывало, примутся квакать, так на балконе просто неудобно было разговаривать… Заглушают!.. Вот я возьму, бывало, да палочкой и прижму лягушке лапу к земле – и пытливо смотрю, как она ежится и корчится от боли, старается вырваться. Или ударю ее, переверну на спину и палкой упрусь ей в брюшко… Дергает она беспомощно лапками, таращит на меня глаза, силится приподняться, вертит своею безобразной головой, – а я стою, наклонившись над нею, наблюдаю за ее судорогами и смотрю на ее вытаращенные глаза… Я проделывал свои опыты и наблюдения также над кошками, над щенятами… С годами моя любознательность развилась в этом направлении; с лягушек и тому подобной мелкоты я перенес свои опыты на человека, что, конечно, было уже гораздо интереснее…

Сашу начали отнимать от груди и приучать к коровьему молоку. Наконец я попросил у начальника трехдневный отпуск и взялся отвезти ребенка в деревню… Я велел прислуге нанять карету на Николаевский вокзал[7] и привести ее к подъезду. Лена очень долго прощалась с ребенком, как будто тот в самом деле что-нибудь понимал. Она почти все утро прощалась с ним… (По ее мутным, покрасневшим глазам и по измятому личику могу подозревать, что это прощанье началось еще с вечера и продолжалось всю ночь.)

Когда Сашу закутали в одеяльце, Леночка опять принялась прощаться с ним. Она несчетное число раз целовала его в губы, в щеки, целовала ему глаза, волосенки, плакала так горько-горько и своими слезами закапала Саше все лицо… Наконец на прощанье я дал Леночке Иудин поцелуй, схватил «дорогую ношу» и пошел… Леночке в тот день опять прихварывалось, и она ужасно жалела, что ей нельзя было поехать на вокзал. Лена уже с лестницы воротила меня…

– Постой, постой, Алеша! Иди-ка сюда!.. – сильно взволнованным голосом крикнула она мне.

Пришлось воротиться.

– Что такое? Забыла что-нибудь? – спросил я с досадой.

– Нет, нет… Я вот только… сию минуту! – растерянно бормотала она, обливаясь слезами.

– Мы опоздаем на поезд!

– Я не задержу, милый… Я сейчас!..

Бледною, дрожащею рукой она трижды перекрестила малютку, порывисто наклонилась над ним и опять впилась в него губами. Не нацеловалась еще досыта!..

– Ну, теперь неси… Бог с вами! Поезжайте! – говорила она сквозь слезы, а сама все продолжала цепляться за ребенка и не пускала нас.

Видя, что действительно дальние проводы – лишние слезы, я наконец со всевозможной осторожностью вырвал у Леночки свою «дорогую ношу» и пошел. Она уже не решалась более ворочать меня… Ну, признаться, такого обилия слез я еще ни разу не видал в жизни. Я готов был поверить, как это ни странно, что эта восемнадцатилетняя мать и в самом деле очень любила свое дитя…

День был ясный и теплый. В воздухе припахивало распускавшимся листом. Гуляющие – взрослые и детишки – почти сплошной толпой двигались по тротуарам. Там и сям были видны парни со связкой ярко-красных пузырей, поминутно норовивших сорваться с веревки и унестись в лазурную высь. Слышны были звуки шарманок, которых теперь совсем не слышно… Праздник весны был в самом разгаре… Я очень жалел, что Леночка сидит в комнате и не может воспользоваться такой прекрасной погодой: свежий воздух возвратил бы ее щекам румянец, блеск – ее глазам и сделал бы по-прежнему интересной…

На страницу:
2 из 4