Полная версия
Смелая жизнь
ГЛАВА V
На казачьей дневке. – Полковник
– Итак, поход наш выполнен удачно. Сам Матвей Иванович[2] не пожелал бы ничего лучшего… Хотя, правда, что тут трудного рассеять и прогнать две-три разбойничьи шайки?.. Мои молодцы, я уверен, способны и на более серьезные победы… Так ли я говорю, господа?
И бравый, еще далеко не старый полковник с удовольствием оглядел окружающих его офицеров, собравшихся к завтраку в просторную крестьянскую избу.
Тут были люди разных возрастов, начиная от седого, как снег белого, есаула и кончая молоденьким, совсем почти юным хорунжим. Но на всех лицах, и молодых и старых, одинаково отпечатались удаль, мужество и храбрость.
– Что и говорить, Степан Иванович, молодцы наши сумеют постоять за себя, – подтвердил слова начальника увенчанный почтенными сединами старый есаул с широким шрамом вдоль щеки – неизгладимым следом турецкой сабли. – А вот только жаль, что негде проявить им эту их львиную храбрость. Мирный застой связывает крылья. А как назло, новое затишье не предвещает войны.
– Ну, за этим дело не станет, – поглаживая свой сивый ус и усмехаясь полными губами, произнес полковник Борисов, командир казачьего полка. – Говорят, австрийцы не очень-то довольны новой опекой, навязавшейся им в лице корсиканца Бонапарта, и кто знает, может быть, этот всемирный победитель пожелает продлить свою дерзость до конца и обратит на запад свои алчные взоры… Аустерлицкий мир заставляет думать о многом… да и все поступки нового героя говорят за то, что Европа может всколыхнуться в конце концов и наш милостивый император не откажет в помощи соседям пруссакам, к которым, как уже слышно, подбирается этот выскочка.
– О, если б это было так! – неожиданно сорвалось с уст молоденького хорунжего, и чарка с крепкой запеканкой выскользнула из рук и со звоном покатилась на пол.
– Вот где молодая-то кровь сказалась! – весело рассмеялся полковник, а за ним и все офицеры, с ласковым одобрением поглядывавшие на своего юного товарища. – Подожди, брат Миша, и на нашей улице праздник будет. Погоди малость, придем на Дон, в станицу, съезжу и в Черкасск к «наказному»;[3] авось и услышу от него приятную новость о приказании усмирить зазнавшегося Бонапарта.
– Ах, если бы так!.. – блеснув глазами, произнес юноша. – Да я бы, кажется…
Но юному хорунжему не суждено было выразить своего желания. Дверь в избу отворилась, и высокий, плечистый пожилой казак вошел в горницу и почтительно остановился у порога.
– Что скажешь, брат Вакула? – ласково обратился к нему полковник. – Что скажешь, Щегров?
– Ваше высокородие, – отрапортовал по-военному бравый Щегров, – мальчонка тут прискакал, неведомо откуда. С вашим высокородием, штобы это, беспременно говорить желает. Я ему и так и этак. «Погоди, их высокородие, – говорю, – завтракать изволят с господами офицерами. Не каплет над тобою»… Куды тут! Так и прет. Вовсе диковинный парнишка, надо полагать, ваше высокородие.
– Вольный?
– Никак нет. Одежа наша на ем, а уж горазд младешенек только. Сущее дитя… А конь евонный, так я много конев перевидал, ваше высокородие, а такого ни в жисть.
– Да ну?!
– Ей-ей, ваше высокородие, конь королевский!
– Ну, так подавай нам его сюда – твоего мальчонку! – весело произнес Борисов. – Посмотрим, что за диковинку такую прибило в нашу сторону.
При последних словах Степана Ивановича (так звали полковника) Щегров исчез так же быстро за дверью, как и появился. Через минуту его могучая фигура снова выросла на пороге. На этот раз он вошел не один. Смелым шагом, с высоко поднятой головой, запыленным и обветренным лицом, носящим на себе следы тревоги, вошла в избу Надя, неузнаваемая в своем казачьем наряде.
– Откуда ты, малец? И что тебе надо от меня? – спросил, при виде этого юного казачка, полковник.
Юный казачок смотрел смело и бодро. Надя, казалось, нимало не смутилась, очутившись в этом большом и чуждом ей офицерском обществе. От ее ответа зависела теперь вся ее будущность, и она твердо помнила это. Смело поднятые на полковника глаза девушки без слов, казалось, молили о чем-то. И, поймав этот взгляд, тревожный и молящий в одно и то же время, добрый Степан Иванович почувствовал какую-то невольную жалость в сердце к молоденькому казачку и мягко, ласково обратился к нему с вопросом:
– Какого ты полка, мальчуган?
– Я не имею еще чести быть причисленным к какому бы то ни было полку, господин полковник, – отвечал ему смелый голосок, – но именно для того-то и приехал я к вам – просить удостоить меня этой милости.
– Но разве ты не казак? – удивленно спросил полковник, в то время как прочие офицеры с изумлением разглядывали диковинного мальчика, одетого в казачий чекмень, по форме, как и подобает истинному казаку.
С лица Борисова исчезла разом ласковая улыбка. Сивые брови его нахмурились. Юный казачок казался ему теперь подозрительным и странным.
– Уж не из беглых ли ты, малец? Не напроказничал ли у себя в полку да и удрал, чего доброго, из ставки и выискиваешь себе пристанища в другом казачьем отряде?
И он острым, проницательным взглядом впился в встревоженное лицо странного мальчика.
Вмиг смуглые щеки Нади покрылись краской негодования, стыда. Глаза вспыхнули гневом.
– Я русский дворянин, господин полковник, – с гордым достоинством произнесла девушка, – а не беглый казак, как вы думаете… Я нигде еще никогда не служил, клянусь моей честью! Но я пришел просить у вас этой милости, господин полковник…
– То есть, какой милости? О чем ты… вы просите, молодой человек?
– Я прошу весьма немного, господин полковник. Позвольте мне дойти с вашим полком до места, где квартируют регулярные войска, чтобы поступить в один из них товарищем.[4]
И, говоря это, Надя трепетала в ожидании ответа. Бедной девочке было бы очень трудно, почти невозможно пуститься одной в такое трудное путешествие. Местность кишела кругом бродячими киргизскими шайками, да и Алкид ее нуждался в хорошем стойле и, несмотря на всю свою выносливость, требовал регулярного за собою ухода.
Полковник долго молчал, покручивая свой сивый ус, не подозревая, как в эту минуту тревожно, болезненно сжимается под грубым сукном казачьего чекменя бедное маленькое девичье сердечко.
Наконец он пристально взглянул в глаза Нади своим острым, прозорливым взглядом и спросил:
– Но почему же, юноша, ваши родители не отвезли вас в полк лично, а пустили скитаться одного по лесным трущобам, такого юного, почти ребенка?
При этих словах смуглое личико Нади вспыхнуло ярким румянцем. Между всеми достоинствами девушки было одно, чуть ли не самое крупное из всех, которое в настоящую минуту значительно затрудняло ее положение: она не умела лгать. И теперь взгляд ее, помимо воли, потупился в землю под пристальным взором полковника, и она нервно теребила бахрому своего алого форменного пояса.
Это смущение снова неприятно подействовало на присутствующих здесь офицеров. Полковник переглянулся с есаулом. Офицеры с нескрываемой подозрительностью смотрели на странного мальчика со смущенным лицом, очевидно скрывающего какую-то тайну. И снова прежняя догадка мелькнула в голове Борисова:
«И в самом деле, не беглый ли казак перед ними? Или, еще хуже того, какой-нибудь юный преступник, ушедший из тюрьмы?»
И, не колеблясь больше, старый служака произнес вслух:
– Но послушайте, мальчуган, чем докажете вы искренность своих слов?
– О! Вы все еще не верите мне, полковник! – с искренним порывом вскричала Надя. – Но, клянусь вам, я не то, что вы думаете. Моя совесть чиста. Я ничего не сделал дурного людям, ничего дурного или бесчестного!.. Ну… да… конечно, ничего дурного, – в смущении замялась она, – если не считать бесчестным то, что я тайком ушел из родительского дома, так как отец и мать слышать не хотели о том, чтобы я поступил в полк. О, господин полковник! Умоляю вас, помогите мне! Возьмите меня с собою! Я не долго буду докучать вам своим обществом! Мне бы только добраться до регулярных войск. Прошу вас, господин полковник!
Голос Нади дрожал и обрывался от волнения. Ее смуглое лицо дышало такой неподдельной искренностью, а глаза, полные слез, с такой мольбой впились взглядом в мужественное лицо старого служаки, что не поверить ей уже было невозможно.
И полковник поверил. Поверили и офицеры.
– А мальчик-то, клянусь честью, говорит правду! – с суровой ласковостью произнес седовласый есаул, окидывая ободряющим взглядом юного казачка.
– Ты думаешь, Ермолай Селифонтыч? – живо обратился к нему Борисов.
– Ах, конечно, правду! – неожиданно сорвался с места молоденький хорунжий.
Он все это время сидел как на горячих угольях. Этот смугленький мальчик в казачьем чекмене сразу победил его своим открытым, честным лицом. Этот смугленький мальчик, по мнению Миши Матвейко (так звали семнадцатилетнего хорунжего), не мог лгать. Так чист был темный взгляд его красивых глаз, так искренен и убедителен звук его голоса, что молоденький хорунжий, помимо воли, заговорил, обращаясь к полковнику, своим молодым звонким голосом, полным мольбы и волнения:
– О, господин полковник, возьмите его! Ради бога, возьмите! Ведь одному ему не добраться до войск… И наконец, если вы не верите ему, господин полковник, то дайте мне его на поруки. Я вам головой ручаюсь, что это один из честнейших малых, какого я когда-либо встречал!
– Ого! – весело расхохотался полковник. – Нет, наш Миша-то каков, а? – подмигивая на расходившегося офицерика его старшим товарищам, говорил он. – Ну, будь по-твоему, Миша.
– Вы слышали? – обратился уже серьезно полковник к Наде. – Вы слышали вашего ходатая? Оправдайте же его и наше доверие, молодой человек! А я… я беру вас с собою.
– О, вы останетесь мною довольны, господин полковник! – поспешила ответить Надя, с благодарностью взглянув в сторону юного хорунжего, в котором разом почувствовала будущего приятеля и друга.
– Ну, а теперь сообщите нам ваше имя, молодой человек! – произнес уже много ласковее, очевидно не колебавшийся более в ее искренности полковник.
Надя вздрогнула. Сказать имя – значило бы открыться во всем. Ведь легко могло случиться, что кто-либо из окружающих ее офицеров мог знать ее семью. Тогда надо было бы сказать «прости» всему: и смелому замыслу, и новой доле, и вольной жизни, которая открывалась перед нею во всей ее привлекательной свободе… Ведь узнай кто-нибудь из них, что она девушка, ее без всяких разговоров вернут домой, и тогда снова прежняя ненавистная жизнь с плетением кружев с утра до вечера, с мелкими хозяйственными заботами и со всем прочим, что так глубоко претит ее пылкой и вольной натуре, поглотит ее, затянет в свою невылазную тину… И потому голос ее заметно дрожал, когда, смущенно окинув глазами все общество, она произнесла робко, чуть слышно:
– Моя фамилия – Дуров.
Слава богу!.. Ни на одном лице здесь сидящих офицеров не выразилось удивление. Никому из них, очевидно, не знакомо имя сарапульского городничего.
– А ваше имя? – продолжал спрашивать полковник, уже с явным доверием и лаской поглядывавший на отважного мальчика, стоявшего перед ним.
«Надя»… – хотела было по привычке ответить Надя, но мигом опомнилась и прикусила язык.
В одну секунду почему-то перед ее мысленным взором промелькнул ясный, жаркий полдень в Малороссии…
Узкий извилистый Удай… Толпа босоногих девчат, улепетывающих от нее, панночки, или, вернее, от страшной гадюки, извивающейся в ее руках, и в раздвинувшихся прибрежных кустах осоки – высокий, статный черноглазый Саша Кириак.
Где он теперь, этот необычайный, совсем особенный мальчик, который так пришелся по душе ей, Наде? Чувствует ли он, гадкий, милый насмешник, что его маленькая приятельница добилась-таки своего? И, задумавшись на минуту над милым воспоминанием, Надя твердо произнесла, глядя своими черными честными глазами в острые глаза полковника:
– Мое имя Александр, а по батюшке – Васильевич.
– Ого! – вскричал, окончательно развеселившись, Борисов. – Да вы родились под счастливой звездой, Александр Васильевич, нося имя бессмертного своего тезки![5] От души желаю, чтобы хотя отчасти вы были похожи на него. Ну, а теперь, пожалуйте-ка к нам да закусите хорошенько. Вы, чай, устали с дороги?.. Щегров! – приказал Борисов своему молодцеватому вестовому, – подыщи-ка конька между нашими запасными лошадьми для нового казака.
– Ах, нет! Пожалуйста, позвольте мне остаться с моим Алкидом, – живо воскликнула Надя, успевшая уже было усесться за стол между седым есаулом и молоденьким хорунжим. – Я не могу с ним расстаться ни за что на свете!
– И то правда, – произнес Степан Иванович, – у вас ведь есть конь, юноша, и не конь даже, а восьмое чудо мира, если верить Вакуле. – Махнул он в сторону Щегрова, все время стоявшего навытяжку у дверей.
– Конь знатный, что и говорить, ваше высокородие! – отозвался старый казак.
– О, да, мой Алкид – прелесть! – блеснув глазами, воскликнула пылко Надя.
– Браво, молодой человек, браво! – одобрил старый есаул, с явным сочувствием оглядывавший Надю из-под своих нависших бровей во все время ее допроса. – Сильная привязанность к лошади есть лучшая рекомендация кавалериста!
Он и не подозревал, старый воин, каким ярким отзвуком прозвучала его похвала в трепетном сердце казака-ребенка.
– Ну, познакомьте нас со своим сокровищем, – чуть усмехаясь под своими сивыми усами, добродушно произнес полковник. – Нет, нет, не теперь только, – проговорил он поспешно, видя, что Надя вскочила уже из-за стола, готовя бежать по его желанию. – Закусите как следует, чем бог послал, а в это время и вашему коньку зададут корму. Не правда ли, Щегров? – снова обратился он к старому казаку.
– Так точно, ваше высокородие! – отрапортовал тот и мигом скрылся за дверью, с целью исполнить приказание начальника.
Надя еще раз благодарно взглянула на полковника и принялась за еду.
ГЛАВА VI
Новый друг
Сентябрьские дни коротки и недолговечны… А первый день, проведенный Надей среди казаков, показался ей одним сплошным коротким мигом… Офицеры как-то особенно задушевно и просто отнеслись к новому товарищу. Они расхваливали ее Алкида и долго любовались молоденьким всадником, с легкостью птички впорхнувшим в седло… И во весь день не нашлось минуты у девушки, чтобы как следует сосредоточиться на своем новом положении и вникнуть в него. Зато, когда незаметно подкравшаяся ночь снова окутала окрестность, когда во всех избушках замелькали огни и послышалась громкая команда «На конь!», сердце Нади впервые сжалось в груди.
С этим роковым «На конь!» все старое, прежнее, худое и хорошее, все, наполнявшее до сих пор ее жизнь, как бы разом отпадало от нее и уходило куда-то далеко, далеко…
«Еще не поздно, – говорил девушке какой-то внутренний голос, – одумайся, вернись! Подумай, что ждет тебя в будущем! Сможешь ли ты совладать со своей женской слабостью в трудных походах и на ратном поле? Ты, привыкшая спать на мягкой постели, есть с серебра, ты, нуждающаяся в родной заботе и ласке… Дитя! Дитя! Брось свои тщеславные мечты, вернись в отцовский дом, пока еще не поздно! Не для тебя, слабой, юной девочки, почти ребенка, суровая доля солдата!»
– Что это, боже мой! Я, кажется, колеблюсь? – с ужасом спрашивала сама себя Надя. – Какой позор! Какое малодушие! Боже мой, помоги мне, укрепи меня! Господи, поддержи хоть ты меня, ты, могучая, сильная, мужественная Жанна!
Тут ее мысли были прерваны звуком сигнального рожка, выигрывавшего поход. К ним присоединились трубы, послышалась мелкая, частая дробь барабана. И все это покрылось могучим и сильным, уже знакомым Наде голосом, выкрикивающим мощным басом слова команды: «Справа по три заезжай!» Сотни выстроились в одну минуту, и весь полк стройным шагом двинулся вперед.
И в ту же минуту в первых рядах, где ехали песенники и музыканты, послышались звуки заунывной казачьей песни.
«Душа добрый конь»… – выводили сильные молодые голоса, и каждый звук, каждая строфа этой несложной, но глубокой по своему смыслу песни невольно западала в чуткую душу Нади. Что-то сладостно-печальное и в то же время бесконечно-удалое чуялось в ней. Она говорила, эта песня, и о синем, тихо плещущем Доне, и о ярких пышных станицах, тонувших в зелени виноградников, и о чернооких казачках, поджидающих своих мужей, отцов и братьев в вольных южных степях, поросших золотистой пшеницей и кукурузой… Но больше всего звучала эта песня любовью к коню, этому верному товарищу-другу каждого казака. Ему-то и посвящалась она, этому бессловесному четвероногому товарищу по брани и походу, по ратному полю и мирной станичной жизни, делившему со своим всадником и голод, и жажду, и труд, и усталость, и сладкий непродолжительный отдых.
И Надя заслушалась песни, ласково трепля рукою стройную шею своего ненаглядного Алкида. Ей невольно пришло в голову, что эта песня касается и ее не менее, нежели других. Единственное, что осталось ей ото всего родного и близкого, – это он, ее красавец Алкид. К тому же Алкид – последний подарок отца.
«Бедный, дорогой отец! Как-то перенесет он тяжелый удар, нанесенный ему его Надей?» – с тоскою думалось девушке, и горячие слезы жгли ее глаза и, скатываясь одна за другою по бледным щекам, падали редкими каплями на шелковую гриву Алкида.
Темный осенний вечер мешает окружающим казакам разглядеть эти тяжелые непрошеные слезы их молодого спутника. И Надя отдалась всецело во власть этих захвативших ее так внезапно тяжелых слез.
«Что-то делается теперь дома? – продолжает думать с невыразимой тоской бедная девочка. – Что отец, Вася, Клена? Как отнеслись они к ее поступку? Простят ли они когда-нибудь ее, бедную, злую Надю?.. Что мать? О, должно быть, она сильно разгневана на нее! А папа?.. Родной мой! – мысленно обращается к отцу смугленькая девочка. – Не кори меня, ненаглядный, милый папа! Прости меня и пойми, если можешь! О, папа! Ты поймешь, я знаю, ты должен меня понять, потому что ты так крепко любишь свою Надю… Папа… папочка мой… не горюй, не плачь, ненаглядный… Каждая твоя слезинка камнем упадет на душу твоей девочки… А ей предстоит еще так много испытаний впереди! Милый мой! Верь, что никогда твоя Надя не сделает ничего дурного! О, папа мой! Папочка ненаглядный, ты жалел, что не имеешь первенца сына, который мог бы покрыть славой наш честный род! Клянусь тебе, папа, я буду им! Ты с гордостью произнесешь когда-нибудь имя твоей беглянки-Нади… Я добьюсь этого, папа, ради тебя, Васи, ради безумной моей любви к дорогой родине… И бог поможет мне!»
Тут уже Надя не могла сдерживаться больше. Низко опустилась она в стременах и, обвив руками гибкую шею красавца Алкида, залилась целым потоком неслышных, горячих слез.
– Что это, вы, никак, дремлете, Дуров? – послышался за нею звонкий, молодой голос, по которому она разом узнала своего недавнего ходатая – хорунжего Матвейко.
Надя проворно смахнула слезы и взглянула на говорившего. Выплывшая в эту минуту из-за облаков луна освещала юное лицо офицерика, полное горячего участия к ней.
– Не грустите, Дуров, – произнес Матвейко, понижая голос до шепота, чтобы не быть услышанным ближними рядами казаков. – Оно, конечно, сразу тяжеленько бывает… Ведь я то же пережил… А потом зато, как привыкнешь, чудо как хорошо!.. Просто в отчаяние приходишь, что через 3–4 недели надо возвращаться домой и остаться на зиму до следующего похода…[6] А как матушка убивалась, если бы вы знали, Дуров, когда меня снаряжала в военщину!.. Ведь мой батька – природный казак, и я также должен служить в казаках… Это наш старинный закон в Земле Войска Донского. И сестренка у меня есть, Дуров, красавица…
– И у меня есть… И брат есть, – сразу оживилась Надя, почуяв искреннее участие в словах юноши-хорунжего. – Славный он мальчуган! Вот если бы вы увидали его, Михаил… Михаил… – И Надя в нерешительности замолкла, не зная отчества своего нового товарища.
– Эх, что там за церемонии, – рассмеялся тот, – знаете что, Дуров, как придем на следующую дневку, выпьем запеканки на брудершафт, а пока зовите меня Мишей, попросту, без затей. Вам сколько лет?
– Шестнадцать.
– Ну, а мне семнадцать. Мы, значит, почти погодки с вами и между нами церемонии быть не должно. Я вас просто Сашей звать буду… Можно?
– Ах, пожалуйста! – поспешила произнести Надя.
– И отлично! – обрадовался Матвейко. – А знаете, что у нас в станицах делают казаки, чтобы не скучать по родине и дому? Берут горсть родной земли, зашивают в ладанку и носят на груди с крестом вместе. И мне Даня-сестра такую ладанку сшила.
«А у меня ее нет! – мысленно произнесла с сокрушением Надя. – Нет родной вятской земли с собою… А кто знает, может быть, судьба занесет далеко от нее и где-нибудь на чужбине придется сложить буйную головушку…»
– А вы желали бы войны, Миша? – внезапно обратилась она к своему новому приятелю, стараясь прогнать от себя печальные мысли.
– Знаете, Саша, – произнес тот, и Надя поразилась выражением глубокой тоски, зазвучавшей вдруг в звуках его молодого голоса. – Я и хочу ее и нет – в одно и то же время. Я боготворю родину, царя… Но мне жаль причинить горе матери и Дане… Если меня убьют… ведь я их единственный покровитель, Саша… А меня убьют, наверное, я это знаю… На войне меня ждет могила… Мне бродячая цыганка нагадала: «Погибнешь от вражеской пули». Как вы думаете, может ли это быть правдой, Дуров?
– Вздор! – уверенно произнесла Надя.
Этот молоденький жизнерадостный мальчик все больше и больше привязывал ее к себе. Его заботы о матери и сестре трогали ее и располагали в его пользу.
– Ну вот, ну вот, и я думаю то же, – обрадовался, как бы встрепенулся тот. – Меня все дома зовут счастливчиком, и я впрямь счастливчик. Все меня любят, и всюду мне хорошо – ив полку, и в станице. Уж и сам не знаю, почему так…
«Да потому, что ты сам славный, чуткий, хороший и другим так тепло и хорошо с тобою!» – хотелось крикнуть Наде, но она только ласково кивнула юноше и произнесла потом, помолчав немного:
– Жаль мне, что нам не долго придется побыть с вами, Миша. Наши пути расходятся. Вы вернетесь в станицу, а я поеду дальше. Не знаю, куда пошлет меня судьба… Но только я никогда не забуду вас. Вы подошли ко мне в тяжелую минуту, когда меня грызла тоска, и своим участием утешили и успокоили меня так хорошо, так добро. Спасибо вам, Миша! – И она крепко пожала небольшую, но сильную руку юноши.
– Ах, Дуров! – искренним порывом вырвалось из уст Матвейки. – Вы непременно должны поехать к нам, погостить у нас в станице. Всегда успеете дойти до регулярных войск. Теперь не война – мирное время, торопиться некуда. А как матушка-то будет рада, Даня! Вы их полюбите сразу, Саша, я в этом уверен! А они-то в вас души не будут чаять, я уж заранее знаю! Они в восторге от храбрых, а вы – сама храбрость, Дуров! Ну, кто из нашей молодежи решится тайком удрать из-под родительского крова и пробираться бог знает куда, в неведомые места, к неведомым людям? Я видел, как вам было тяжело при Допросе полковника и как вы стойко перебороли и смущение и тревогу… А между тем не сердитесь, но мне кажется, вы не все сказали Степану Ивановичу, у вас на сердце лежит какая-то тайна… Не правда ли, Дуров?
Надя ничего не ответила, только кивнула головой.
Тайна… О, да, он не ошибся, этот прозорливый юный офицерик. У нее есть тайна, постоянная тайна, которая будет всю жизнь тяжелым ярмом лежать на ее душе. Зачем, тысячу раз зачем она родилась не мальчиком?! Как легко и хорошо сложилась бы тогда ее жизнь! А теперь, бог знает, что ждет ее впереди. Но что бы ни было, она, Надя, добьется своей цели, хотя бы самой тяжелой, дорогой ценой. Ценой труда, терпения, муки – все равно, но добьется!.. И она вся горела от волнения в то время, как сердце ее наполнялось неясной тревогой и сладким торжеством.
А полк все идет да идет вперед…
В ушах по-прежнему звучит та же за душу хватающая мелодия торжественной и печальной казацкой песни… по-прежнему черная ночь осеняет природу своими властными крыльями, по-прежнему, тихо побрякивая стременами, взвод за взводом, сотня за сотней, идут казаки, унося все дальше и дальше за своим потоком смугленькую девочку в неведомую, темную, непроглядную даль…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Вербунок. – Красавчик Юзек
Маленький, обычно грязный город Гродно стал почти неузнаваем. По узким извилистым улицам бродят целые толпы улан, утопая по колено в весенней грязи, в разноцветных мундирах всевозможных полков. Апрельское солнце весело играет на оправах их сабель, на глянцевитой поверхности кожаных кобур, привешенных к поясам, на высоких киверах с серебряными значками. Уланы с трудом передвигают ноги, слегка пошатываясь и задевая прохожих. Впереди них идут песенники, приплясывая и выкрикивая веселые, удалые припевы. Им вторят трубы, неистово гудя своим оглушительным басом. Перед каждой такой толпой выступают бравые молодцы в расстегнутых колетах, с потными, красными от вина и возбуждения лицами. Они едва держатся на ногах и выкрикивают на разные голоса, надорванные и охрипшие от натуги: