bannerbanner
Белая горячка
Белая горячкаполная версия

Полная версия

Белая горячка

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

– Это, кажется, последняя сцена из глюковой «Армиды». Дочь моя с некоторого времени, к сожалению, пристрастилась к немецкой музыке, – сказал с улыбкою князь, подходя к двери комнаты, откуда раздавались звуки. Я следовал за ним.

В этой комнате за роялем сидела она. Ее темные волосы длинны и густы, ее локоны опущены до плеч, ее белое, немного продолговатое лицо едва-едва оттеняется легким румянцем; круглые брови немножко приподняты; длинные ресницы вполовину закрывают бледно-голубые глаза, которые иногда кажутся серыми; все это вместе так хорошо, так легко и воздушно, что на нее нельзя насмотреться. Я недавно прочел шекспиров Сон в летнюю ночь, и мне кажется, что Титания должна непременно походить на княжну… Но все это – слова, слова… они не дадут тебе и приблизительного понятия о ней, об этой княжне. К тому же все описания красоты, как бы ни были красноречивы, до невероятности надоели и прискучили… Недаром же в Москве ее величают красавицей. Она, должно быть точно,

Как величавая луна,Средь ясен и дев блестит одна.

Она поразила меня с первой минуты; я остановился перед нею, проникнутый благоговейным трепетом, как перед дивной картиной великого мастера, и не мог отвести от нее глаз; сердце мое сильно билось в груди… Боже, боже, как хороша она!

Она не заметила, как я и князь вошли в комнату. Мы остановились у окна. Она продолжала петь… глаза ее горели, она, казалось, вся была проникнута вдохновительною силою композитора. Вдруг, вообрази мое удивление, на половине сцены княжна смолкла. Раза два зевнула, впрочем, с большою грациею, потом перевернула ноты, лежавшие на пюпитре, еще зевнула и наконец оборотилась к окну.

Она нимало не удивилась, увидев князя, и посмотрела на меня с ужасающим равнодушием.

– Браво, браво, Lise! – воскликнул князь, когда она подходила к нему. – Зачем же ты не продолжала? Мы тебя расположились слушать. Однако лучше, если бы ты спела нам что-нибудь из Россини.

– Как я устала! – сказала княжна, – как мне жарко! Если бы вы могли вообразить, как я устала! Мы с мисс Дженни ездили верхом и, верно, сделали верст десять. Бедная Дженни теперь лежит.

Князь представил меня дочери.

Она сделала едва заметное движение головою, мельком взглянув на меня.

«О, какая она важная!» – подумал я.

– Что же? мы будем сегодня завтракать? – продолжала княжна, обращаясь к отцу, – я ужасно проголодалась…

– Завтрак готов.

Мы отправились в залу. Удовлетворив свой аппетит, княжна, утомленная, села в кресла и прислонилась головой к высокой подушке этих кресел.

– Зачем же ты ездишь так далеко? – спросил ее князь. – Не дурно ли тебе? ты так бледна!

– О, нисколько!.. – И она вскочила с кресел и с быстротою изумительною очутилась у балкона, заставленного цветами, позабыв об усталости, на которую жаловалась за минуту перед тем.

– Зачем здесь так много наставили тюбероз? от них всегда такой сильный запах, от них у меня болит голова.

– Не правда ли, в этом старике есть что-то рембрандтовское? – сказал мне князь, не обращая внимания на капризы дочери и показывая на одну из картин, изображавшую старика за книгой.

Я подошел поближе к картине. Картина точно была недурна, и я распространился в похвалах ей, к немалому удовольствию князя, который, сколько я замечаю, ужасно высоко ценит свою небольшую галерею.

Княжна подошла к нам. Она посмотрела на меня в этот раз довольно милостиво и довольно пристально.

– Не правда ли, Москва очень скучна? – спросила она меня.

– Я еще не успел в ней соскучиться; для меня в Москве все так ново…

– Да!.. вы любовались видами.

– Кстати, где эти московские виды, которые ты сделала карандашом на память?

– Я разорвала их.

– Можно ли это?.. – Князь пожал плечами.

– Княжна любит заниматься рисованием? – осмелился спросить я, не обращая, однако, вопрос мой прямо к ней.

– О, я большая артистка! – отвечала она очень серьезно.

Целый день, возвратясь от князя, я устраивал свои комнаты и обедал у себя. Вечером, часу в десятом, он прислал меня звать к чаю. Тут я увидел, кроме рыжей и молчаливой англичанки, новое лицо – тетушку князя и бабушку княжны, девицу лет 65-ти, в морщинах, с маленькими усиками, с блестящими перстнями на сухощавых руках, ненавистницу всего нового, без умолку воркующую про блаженные времена Екатерины и Павла. Чай был приготовлен в комнате, отделанной во вкусе помпейском. Это любимая комната князя. Княжна сама разливала чай; мы все уселись около круглого стола, на котором блестел великолепный серебряный самовар… Руки княжны точно изваяны из мрамора, пальцы продолговатые, тонкие и белые. Она подала чашку своей бабушке, потом мне. Бабушка отведала чай и поморщилась.

– Ты, странное дело, – ворчала она, – до сих пор не можешь выучиться приготовлять как следует чай: или слишком сладко, или совсем без сахара. Я в твои лета, Lise, была такая мастерица делать и разливать чай, что, бывало, светлейший князь Борис Дмитриевич, который езжал к нам всякий божий день, выпивал чашек по пяти моего чая и не мог им нахвалиться, а он был знаток в чае!

Княжна улыбнулась.

– На вас не угодишь. Не правда ли, мой чай не так дурен, как уверяет бабушка? – сказала она, обращаясь ко мне.

Не знаю отчего, но я смешался, покраснел и несвязно пробормотал что-то.

Старушка с усиками престрашно посмотрела на меня.

Княжна не могла не заметить моего смущения. Может, оттого, что ей стало жаль меня, она снова обратилась ко мне.

– И вы, верно, будете пить еще? Я не устану наливать вам. Мне только хочется доказать бабушке, что и моего чая можно выпить до пяти чашек.

Дрожащею рукою подал я княжне выпитую чашку и поблагодарил ее.

Князь позвонил и велел подать сигар.

– Вы курите? – спросил он меня.

– Очень мало и редко… – А ты знаешь, какой я охотник курить, и в эту минуту я стал бы курить с большею приятностью, но пускать дым при дамах и в такой великолепной комнате мне показалось невежливо.

Княжна, в то время как бабушка подозвала к себе зачем-то лакея, взяла со стула сигару и подала ее мне и сказала вполголоса: «Пожалуйста, курите».

– В деревне смело можно курить и при дамах, – прибавил князь.

Старушка с усиками, увидев меня с сигарою во рту, еще страшнее посмотрела на меня.

– Курить при дамах, – заворчала она, относясь к князю, – на даче, в деревне или в городе в наше время считалось величайшим невежеством. Я помню, как молодой граф, сын графа Александра Кирилловича, однажды на блистательном бале у покойной матушки, – на бале, который удостоила своим посещением блаженной памяти императрица, – сказал при дамах, что он охотник до трубки. Что ж вы думали, князь? Да мы, девицы, перестали смотреть на него, все от него стали бегать, как от чумы.

– Времена не те, бабушка!

– Знаю, княжна, знаю. Вы теперь ни за что не в претензии: при вас мужчины лежат, а вас это нимало не оскорбляет.

Вчера утром я гулял по саду и встретился с княжною, которая довольно приветливо отвечала на мой поклон. Она шла с своей рыжей англичанкой, мисс Дженни. На ней было темное платье и полосатая мантилья. Как все, что ни наденет она, к лицу ей! Долго провожал я ее глазами, покуда она совсем исчезла за деревьями… Друг! такую девушку я вижу первый раз в жизни. В ее походке, в ее малейшем движении необъяснимая грация, в ее взгляде сила и очарование, от которого тщетно стараешься высвободиться; в голосе ее звучность и мягкость, так могущественно действующая на душу… Не брани меня за мои восторженные речи. Слышишь ли? я никогда не видал такой девушки, решительно никогда… Прежняя любовь моя кажется мне смешною и жалкою. Это было желание любви, а не любовь: это был первый ребяческий лепет сердца… Но полно; я что-то хотел сказать тебе о княжеском саде… Да, этот сад, несмотря на свою огромность, содержится в величайшем порядке. Местоположение его красиво, потому что гористо. От дома до большого озера прямые, классические, подстриженные аллеи, установленные мраморными бюстами Гераклита, Демокрита и других шутов древности, точно как в Летнем саду. За озером же мастерски распланированный английский сад.

Вечером мы катались в линейке, князь и я, княжна и англичанка. Окрестности здешние удивительно живописны; жаль, что мало воды. Княжна два раза была в чужих краях и с энтузиазмом говорила мне о Неаполе и его окрестностях. Прости мне! по ее отрывочному рассказу я составил себе гораздо яснейшее понятие об этом чудном городе, чем по твоим подробным письмам… Я начинаю обращаться с нею свободнее, я перестаю бояться ее. Она совсем не так горда, как показалось мне в первый раз. Сколько я мог до сих пор заметить, она глубокая девушка, с душою полною и прекрасною… а наружность ее, наружность!

О, теперь вижу я, что только блестящее воспитание большого света дает женщине эту волшебно-поэтическую, художественную форму. Против этого нечего спорить. Мне становятся отвратительны, гадки и глупы все выходки против большого света наших и других сочинителей, особенно наших. Я всем бы им сказал: «Зелен виноград, милостивые государи! Неужели, в самом деле, общество генеральши Поволокиной лучше?»

Если умному человеку непременно надобно толкаться в обществе, так пусть он толкается там, где по крайней мере хоть внешность ослепительна, а не оскорбительна. Я думаю, ни ты, друг мой сердечный, ни я не в состоянии идти теперь на балок к г-же Липрандиной, где мы некогда, воспитанники академии, в синих мундирах с золотыми галунами, так от души выплясывали по воскресеньям с барышнями и восхищали их своею любезностью?..

VIII

8 июня.

С половины апреля до сей минуты мы пользуемся такой неоцененной погодой, что, право, не завидуем вам, живущим в странах, благословенных богом и дивно изукрашенных его щедротами. Я каждый день вижусь с княжной, часто гуляю с ней, в две недели я сделался человеком домашним в доме князя. Она показывала мне рисунки свои: в этих рисунках много таланта, но всего более я люблю ее за роялем. Музыка просветляет ее. Едва проникнется она гармонией любимца своего, Моцарта, – обыкновенно веселое и беспечное лицо ее вдруг делается задумчивым; глаза принимают выражение неясное, туманное, но за этой туманностью неизмеримый мир любви и блаженства!

В ноябре князь располагает быть в Риме, и я наконец обниму тебя после бесконечной разлуки, – и ты увидишь ее. Тогда решишь, прав ли я, прибавил ли я хоть одно лишнее слово, говоря об ней… Я до того счастлив теперь, что иногда сдается мне, будто такое полное счастье не может быть продолжительным, и мне становится страшно за себя… Я начинаю совершенно мириться с жизнию. Друг, она прекрасна, эта жизнь! Я убеждаюсь, что в ней-то, цветущей и могучей, а не в собственных грезах должны мы искать собственного удовлетворения… И люди, право, не так гадки, как говорят и пишут об них… Я тебе должен передать две занимательные новости.

Третьего дня я получил два письма из Петербурга: одно от Осипа Ильича Теребенина и его достопочтенной супруги Аграфены Петровны, которые из всех сил и самым отборным канцелярским слогом стараются уверить меня, что всегда принимали во мне нежнейшее участие, считали меня ближайшим своим родственником, благодарят теперь бога за мое счастие и проч. и проч. Все это предисловие ведет к тому, что Аграфене Петровне очень хочется к следующему новому году быть статской советницей, и она с чего-то изволила вообразить, что князь возьмется хлопотать об этом. Какова?

Другое письмо от нашего приятеля Рябинина. Оно удивило и обрадовало меня. Я тебе выпишу несколько строк из этого письма, и ты увидишь, в чем дело:

«Знаешь ли что? не улыбайся, я говорю не шутя. С охотою поехал бы я с князем Б*** в чужие края, если у него будет лишнее место, для того только, чтобы не расставаться с тобой. Ты сделался необходим моему духовному бытию. Да! часто в голове моей блеснет мысль яркая, лучезарная… но с кем разделить ее? людей много вокруг, людей со смыслом и с чувством, но они не так глубоко поймут меня, как ты. В стране любви и искусств мы вместе преклонили бы колени перед творениями избранников божиих, и в одно время в душах наших затеплилась бы молитва!.. К тому же я могу быть полезен князю, как писатель; пожалуй, я вел бы путевые записки; ты, верно, взялся бы сделать к моему тексту несколько рисунков; все это князь издал бы великолепно, как прилично меценату. Похлопочи-ка об этом, да подъезжай к князю половчее, похитрее. Если это удастся, то я скоро обниму тебя и крепко прижму к груди моей… А ведь, ей-богу, славно бы мы прокатились, да ещё и на чужой счет…»

Чудак! он не может обойтись без всяких фраз ни в письмах, ни в разговоре; он беспрестанно твердит о деньгах, и оттого о нем многие думают как о человеке, для которого нет другого кумира кроме денег, о нем, так пламенно и бескорыстно преданном искусству!

Я тотчас же пошел к князю.

Князь был в своем кабинете. Кабинет этот весь завален английскими гравюрами и заставлен избранными картинами, особенно нравящимися князю… Этой чести удостоилась и моя «Ревекка», недостатки которой начинают только теперь выясняться мне…

– Читали ли вы, мой милый, – начал князь, увидя меня, – читали ли вы рассуждение о живописи Леонарда да Винчи? Эту книгу не везде можно достать; впрочем, она переведена на французский язык. К ней приложены рисунки, сделанные Пуссеном. Сколько тут мыслей, сколько верности во взгляде! Прочтите, она у меня есть; я только сейчас все думал о ней. У меня библиотека полная, старинная, что хотите найдете в ней; есть сочинения очень редкие. Пожалуйста, пользуйтесь ею.

Я поклонился князю.

– Полноте; я вам говорю это не для того, чтобы вы благодарили меня. Мы с вами познакомились так, что церемонии можно в сторону… Знаете ли, что Леонардо да Винчи, между прочим, был и поэт, как и Микель-Анджело? Он написал сонеты и один, совсем недурной по тогдашнему времени, дошел до нас…

– Я не знал этого, князь.

– Да, да; это известно… О, сколько наслаждений в Италии готовится вам, молодой человек!.. Верите ли, что я завидую вам? Для меня уже там нет ничего нового: мне известен каждый сокровенный уголок в самом незначительном монастыре. У меня, надо сказать вам, есть инстинкт угадывать, где хорошее; иногда по этому инстинкту я отыскивал удивительные картины, о которых, – князь взял меня за руку и наклонился ко мне, – о которых не подозревают и сами итальянцы. Хотите ли меня иметь своим чичероне?

– Мне это будет очень лестно, князь, – отвечал я.

– Вам должно непременно, и поскорей, прежде всего познакомиться с флорентийской школой, с этой матерью всех школ, которая произвела Леонарда да Винчи и Микель – Анджело. А венецианская школа? а великий Тициан? Правда, в его исторических картинах вы не найдете исторической верности; он не заботился об изучении древностей; но, несмотря на это, он великий живописец. Ведь и в шекспировых исторических драмах история часто прихрамывает, а все-таки Шекспир гениальный поэт!

Сказав это, князь начал прохаживаться по комнате, потом остановился передо мною и посмотрел на меня. – Знаете ли вы, – сказал он мне, указывая на картины, – моя жизнь в этом. С детских лет во мне родилась страсть к живописи. Я мог бы служить и выслуживаться; но я предпочитаю свободную и независимую жизнь всему на свете. Вот отчего я живу в Москве и только заглядываю в Петербург.

Добрый князь никогда не был так расположен к откровенности, как в сию минуту. Это ясно увидел я по выражению лица его, по резким движениям, которых прежде не замечал в нем. Мне показалось удобным воспользоваться этой минутой, и я, намекнув ему сначала о том, что во время наших странствований по Италии недурно было бы вести путевые записки, которые можно посвятить особенно предметам, относящимся до художеств, – указал ему на Рябинина, как на литератора опытного, известного и – главное – занимающегося издавна изучением художеств.

Сильно подействовала на князя мое предложение.

– Превосходно, превосходно! – восклицал он. – Как прежде мне не приходило это в голову?.. Превосходно!.. Я благодарен вам за этот намек. Да! путевые записки, посвященные на описание всех сокровищ, которыми обладает Италия… Превосходно! Но согласится ли ехать с нами г. Рябинин?

– Он мой хороший знакомый; я напишу к нему и заранее уверен в его согласии.

– У нас, кажется, ничего не было до сих пор в этом роде! – продолжал воспламененный князь. – Превосходно!.. Вы берете на себя живописную часть, не правда ли?.. Я ничего не пожалею на это издание, оно сделается известным всей Европе… мне знакомы лучшие лондонские граверы… А г. Рябинин точно с талантом писатель?

– С большим талантом, князь. Вы не читали ли его поэмы «Вальтазар»?

– «Вальтазар»!.. – Князь задумался… – Позвольте, «Вальтазар»… Да, я слышал, кажется, про нее; ее очень хвалят, она произвела впечатление, да… Если она у вас здесь, пришлите ее мне, я непременно прочту. Пожалуйста, напишите же к г. Рябинину с этой почтой…

Я сказал князю, что тотчас же пойду за поэмой, но он удержал меня.

– После; вы ее пришлите ко мне. Я что-то хотел спросить у вас. А! заметили ли вы в большой зале над дверьми в голубую гостиную небольшой портрет?

– Не помню, князь.

– Славная вещь! Кажется, можно утвердительно сказать, что это работа Иоанна Гольбейна. Внизу стоит 1548 год. Пойдемте-ка посмотреть.

И князь потащил меня за собою.

В зале встретили мы старушку с усиками, которая сильно не благоволит ко мне; я раскланялся с ней и принялся рассматривать картину мнимого или настоящего Гольбейна, который мне совсем не понравился.

Старушка с усиками, разряженная, ходила по зале и ворчала:

– Картины хорошо иметь для украшения комнат, для того, чтобы при случае сказать: у меня картинная галерея. Но прилично ли заниматься ими с утра до ночи, не знаю, – и не понимаю такой страсти. Другое дело, собирать драгоценные камни и антики…

И она перебирала, говоря это, перстни на своей худощавой руке.

От Гольбейна мы перешли к старушке с усиками. Князь, посмотрев на меня с улыбкою, обратился к ней.

– Хотите ли, тетушка, я подарю вам мой античный перстень с ромуловой головой?

Маленькие глазки разряженной старушки засветились при этом вопросе, голова ее затряслась, ленты на чепце заколебались.

– Вы шутите, князь! – сказала она, приподняв голову и посмотрев на своего племянника.

– Нисколько, и в доказательство я вам сейчас принесу его.

Князь вышел и скоро возвратился с перстнем.

– Вот он, тетушка…

Дрожащею рукой взяла она знакомый ей перстень и начала его вертеть в руке, рассматривая…

– Дорогой, чудесный перстень, – ворчала она, надевая его на указательный палец и поднося руку к глазам. – Вы не умеете ценить его. Благодарю вас, князь. – Она старалась улыбнуться и пожала князю руку.

– Вообще старые девы необыкновенно забавны, – сказал князь, – но моя тетушка уморительна. У нее такие претензии и причуды!

Я чуть не вздохнул, подумав, как все мы умеем замечать странности других, а о своих собственных и не подозреваем. Страсть князя к живописи и желание показать себя знатоком в ней – тоже маленькая странность. Впрочем, он так добр, в нем столько человечности, что ему от всего сердца прощаешь этот грешок!.. Он чрезвычайно начитан, много видел, знает миллионы анекдотов и с необыкновенною приятностью рассказывает их. Его иногда можно заслушаться. В Москве он пользуется величайшим уважением, потому что имеет огромное состояние, дает великолепные вечера, во всех парадных процессиях выступает первый в своем камергерском мундире и, главное, имеет дочь-красавицу, к которой перейдут все его богатства. Говорят, что княжна наследовала красоту своей матери. Прошло уже более пяти лет от смерти княгини, но князь не может до сих пор равнодушно слушать, когда зайдет речь о ней. После ее смерти он, говорят, полтора года не ездил в Английский клуб! Теперь вся любовь его перешла к дочери. Он, кажется, исполняет все ее желания и беспрекословно повинуется ее воле…

Письмо к Рябинину отослано. Он, верно, получил его.

Князь читал «Вальтазара» со вниманием. Стихи ему нравятся, два стиха он даже запомнил наизусть, но вообще поэму он находит растянутой. Едва ли он не прав в этом случае. Я недавно, перелистывая ее, тоже заметил.

IX

13 июня.

Скоро два месяца, как я не брал в руки кисть. И меня это не беспокоит. В Италии примусь я работать… О, поскорей бы в Италию! Если меня никто не выведет из того блаженного и бездейственного состояния, в котором нахожусь, я долго не проведу ни одного штриха, ни одной черты… У меня недостает сил самому вырваться из этого обаятельного мира. Признаться ли тебе… о, тебе я признаюсь, друг моего детства! что моя жизнь так, как она есть теперь, вполне удовлетворяет меня. Мой неподкупный судия, неужели, основываясь на том, что чувство художника так долго молчит во мне, ты станешь отрицать во мне призвание? Будь снисходительнее к твоему другу!.. Мне надобно оправдать общий голос, поддержать собственные успехи, – все это я знаю… Но еще впереди много, много дней; я еще молод. Ты говоришь мне в последнем письме своем, что минута творчества есть минута высшего наслаждения для художника, что перед этой минутой все наши наслаждения жалки, бедны и ничтожны. Я понимаю тебя, совершенно понимаю, хотя сам покуда не испытал этого. Когда мысль проникала меня и я брался за кисть, во мне не было того спокойствия, которое необходимо для творящего… Голова моя горела; образы, вызванные моим воображением, являлись передо мною в тумане, кисть дрожала в руке моей. И при всем этом, уверяю тебя, надежда быть истинным художником не оставляет меня, – я не отчаиваюсь, нет! Зачем же мне бог дал душу; способную понимать все прекрасное, сочувствовать всему великому? Отчего же природа не мертва для меня? Отчего благоговейный, священный трепет проникал меня, когда я в тихий час вечера стоял на берегу моря и смотрел, как на легкой зыби его отражались огненные полосы догорающей зари? Слушай, слушай, друг мой! Сегодняшний вечер еще более незабвен в моей жизни: сегодня я ощутил в себе еще полнее то неизмеримое, бесконечное блаженство, которое чувствовал некогда там, на берегу моря…

Я сидел в саду на скамейке, стоящей на высоком холме, с которого виднеется вся синеватая гладь озера. У его берега чуть заметно колебался небольшой пестрый ялик. Цветы, посаженные на холме, оживали, утомленные, после дневного жара и приподнимали свои лучезарные, радужные головки, и сильнее начинали дышать ароматом. Солнце, медленно заходящее, просвечивало сквозь темную и густую зелень дерев, и каждый листок становился прозрачным; светлые кружочки обозначались на желтой песчаной дорожке; вдали раздавался пастуший рожок… Не знаю, долго ли я просидел на этой скамейке до той минуты, когда услышал вблизи себя шорох женского платья. Я обернулся на этот шорох – и увидел в двух шагах от себя княжну с рыжею мисс.

– Вы мечтаете? – спросила меня княжна насмешливо.

– Отсюда вид очень хорош, так я смотрел на вид, княжна, – отвечал я как мог равнодушно. Насмешка ее была мне досадна.

– Это моя скамейка, я здесь велела поставить ее: отсюда видно мое озеро, мое любимое озеро.

Голос и лицо княжны совсем изменились, когда она проносила это. Можно было поклясться, что ни этот голос, ни лицо неспособны к насмешке.

– А вы умеете грести?

– Умею.

– Вы не боитесь воды? – И, предложив мне последний вопрос, княжна, смеясь, посмотрела на меня.

– Нет, не боюсь.

– Это вам делает честь. Хотите кататься с нами в лодке?

– Если вы позволите, княжна.

– Я прошу вас. – И она с важностью неизобразимою присела, как приседала ее бабушка во времена Екатерины Великой. После того, улыбаясь, она обернулась к своей англичанке и сказала ей что-то по-английски. Рыжая мисс значительно кивнула головой, и мы отправились к ялику.

Вскочив в ялик и отцепив его, я подал руку княжне. Ее рука была без перчатки, и ею она крепко сжала мою для того, чтобы не поскользнуться, входя в ялик. За нею неловко прыгнула мисс, пребольно упершись костлявыми пальцами в мою ладонь. Я взял оба весла, но княжна отняла у меня одно, еще раз коснувшись своей рукой моей руки.

– И я хочу грести, только нам надо грести ровнее… Постойте: раз, два, три… ну, теперь начинайте… – Рыжая мисс взялась управлять рулем, и ялик разрезал зеркальное пространство и пошел, оставляя за собою струю.

Мы дружно ударили веслами; ялик двигался все быстрее; княжна была необыкновенно довольна общею нашею ловкостью.

– Ах, как весело, как весело! – повторяла она.

– Не устали ли вы, княжна?

– Нисколько. Какой чудесный вечер!… Для меня гораздо веселее здесь на озере, нежели в бальной зале.

Она взглянула на меня, полная внутренней тревоги, – это я видел в глазах ее.

Солнце скрылось в облако и раскалило его своим прикосновением, и облило пламенем весь запад. Мы плыли молча; только слышались однообразные всплески воды, возмущаемой веслами. Заря бледнела, ее пурпур сменялся кротким розовым светом, который отражался в воде. Лицо княжны разгорелось, локоны развились, маленькая ножка ее в черном шелковом башмаке упиралась в перекладину ялика.

На страницу:
4 из 8