
Полная версия
Тюфяк
Однажды – это было в начале великого поста – Перепетуя Петровна приехала к сестре. Она была очень взволнована, почему с несвойственною ей быстротою и небережливостью сбросила на пол салоп и вошла в залу: все лицо ее было в красных пятнах.
– Где Паша? – спросила она.
– У себя в комнате, – отвечала горничная.
Перепетуя Петровна прошла к Павлу.
– Здравствуй, Паша! Полно, нечего одеваться-то, и в халате посидишь. Что это у тебя какая нечистота в комнате? Пол не вымыт; посмотри, сколько на столе пыли; мало, что ли, батюшка, этих оболтусов-то? Притвори дверь-то: мне нужно с тобой поговорить.
Павел затворил дверь. Перепетуя Петровна уселась в кресла.
– Давно ли ты видел сестру?
– Дня с три.
– У них был?
– Нет, Лиза у нас была.
– А у них давно ли был?
– У них был неделю назад.
– Что она, с ума, что ли, сошла?
– Кто?
– Да сестрица-то твоя. – Павел с удивлением посмотрел на тетку. – Я себя не помню; можно сказать, если бы не мой твердый характер, я не знаю, что… Кто у них был при тебе?
– Никого.
– Нет, ты лжешь, что никого: у них был Бахтиаров; бывает каждый день, только что не ночует: вот что!
Павел тут только начал догадываться, в чем дело.
– Это приятель Михайла Николаича, – сказал он.
– Нет, не приятель; он скорей злодей его: он злодей всего нашего семейства. Прекрасно! Михайло же Николаич виноват!.. Сваливайте на мужа вину: мужья всегда виноваты! Ты и этого не понимаешь.
– Мне нечего понимать.
– Нет, ты должен понимать: ты брат.
– Что же мне такое понимать?
– А то понимать, что сестра твоя свела интригу.
– Тетушка…
– Нечего «тетушка». Ты думаешь – мне легко слышать, как целый город говорит, что она с этим Бахтиаровым в интриге, и в интриге мерзкой, скверной.
Павел весь вспыхнул.
– Это клевета! Прошу вас, тетушка, не говорите этого при мне.
– Нет, я буду при тебе говорить: ты должен действовать.
– Мне нечего действовать: это сплетни подлых людей.
– Ты не можешь этого сказать: это говорили мои хорошие знакомые, это говорят везде… люди постарее, посолиднее тебя; они жалеют тут меня, зная мое родственное расположение, да бедного Михайла Николаича, которого спаивают, обыгрывают, может быть, отправят на тот свет. Вот что говорят везде.
– Тетушка, пощадите сестру! – произнес Павел почти умоляющим голосом.
– Нет, мне нечего ее щадить; она сама себя не щадит, коли так делает; я говорю, что чувствую. Я было хотела сейчас же ехать к ней, да Михайла Николаича пожалела, потому что не утерпела бы, при нем же бы все выпечатала. А ты так съезди, да и поговори ей; просто скажи ей, что если у них еще раз побывает Бахтиаров, то она мне не племянница. Слышишь?
– Я не поеду, тетушка.
– Как тебе ехать? Я наперед это знала: давно уж известно, что ты никаких родственных чувств не имеешь, что сестра, что чужая – все равно; в тебе даже нет дворянской гордости; тебе ведь нипочем, что бесславят наше семейство, которое всегда, можно сказать, отличалось благочестием и нравственностью.
– Это одна клевета.
– Да за что же вы меня-то мучите, за что же я-то терзаюсь? Вы, можно сказать, мои злодеи; в ком мое утешение? О чем я всегда старалась? Чтобы было все прилично… хорошо… что же на поверку вышло? Мерзость… скверность… подлость… Я девок своих за это секу и ссылаю в скотную. Бог с вами, бог вас накажет за ваши собственные поступки. Съездить не хочешь! Лентяй ты, сударь, этакий тюфяк… ты решительно без всяких чувств, жалости ни к кому не имеешь!
В продолжение этой речи голос Перепетуи Петровны делался более и более печальным, и, наконец, она начала всхлипывать.
– Нет, видно, мне в жизни утешения ни от чужих, ни от родных: маятница на белом свете; прибрал бы поскорее господь; по крайней мере успокоилась бы в сырой земле!
Перепетуя Петровна очень расстроилась.
Вошла горничная и сказала, что больная проснулась.
– Не сказывайте ей обо мне, – говорила Перепетуя Петровна, – я не могу ее видеть, мою голубушку; страдалицы мы с ней, по милости прекрасных детушек! Я сейчас еду…
И действительно уехала, не простясь даже с Павлом.
Перепетую Петровну возмутила Феоктиста Саввишна. Она рассказала ей различные толки о Лизавете Васильевне, носившиеся по городу и по преимуществу развиваемые в дружественном для нее доме, где прежде очень интересовались Бахтиаровым, а теперь заметно на него сердились, потому что он решительно перестал туда ездить и целые дни просиживал у Масуровых.
Феоктиста Саввишна, поговорив с Перепетуей Петровной, вздумала заехать к Лизавете Васильевне посидеть вечерок и собственным глазом кой-что заметить. Она непременно ожидала встретить там Бахтиарова; но Лизавета Васильевна была одна и, кажется, не слишком обрадовалась гостье. Сначала разговор шел очень вяло.
– А вы не выезжаете? – спросила Феоктиста Саввишна.
– Нет, я не выезжала эти дни… Голова болит.
– Время такое, насморки везде. А я так сегодня целый день не бывала дома; бездомовница такая сделалась, что ужас; теперь вот у вас сижу, после обеда была у вашей тетушки… как она вас любит! А целое утро и обедала я у Кураевых… Что это за прекрасное семейство!
– А вы знакомы?
– Господи помилуй! Мало что знакома: я, можно сказать, дружна, близка к этому семейству.
– Которая из дочерей у них лучше? – спросила Лизавета Васильевна.
– Ах, Лизавета Васильевна, я просто не моту вам на это отвечать! Они обе, можно сказать, как два амура или какие-нибудь две белые голубки.
– Которая у них брюнетка?
– Старшая.
– Она мне лучше нравится.
– Да, это Юлия Владимировна: прекрасная девица. Дай только бог ей партию хорошую, а из нее выйдет превосходная жена; наперед можно сказать, что она не огорчит своего мужа ни в малейших пустяках, не только своим поведением или какими-нибудь неприличными поступками, как делают в нынешнем свете другие жены. – Последние слова Феоктиста Саввишна произнесла с большим выражением, потому что, говоря это, имела в виду кольнуть Лизавету Васильевну.
– Она очень нравится одному молодому человеку, – сказала та, не поняв последних слов Феоктисты Саввишны.
– Право? Кому же это?
– Этот молодой человек видел ее раза два. Он говорит, что она чудо как хороша собой, грациозна и бесподобно поет.
– Ай, батюшки! Кто же это такой? – спросила Феоктиста Саввишна, и у ней уже глаза разгорелись, как будто дело шло об ее собственной красоте или о красоте ее дочери.
– Он меня очень просил, – продолжала Лизавета Васильевна, – чтобы узнать стороной, как о нем думают у Кураевых и что бы они сказали, если бы он сделал предложение.
– Ах, боже мой! Кто бы это был? – сказала Феоктиста Саввишна, еще более заинтересованная. – Постойте, я ведь догадываюсь: не Бахтиаров ли?
Лизавета Васильевна покраснела.
– Это с чего вам пришло в голову? С какой мне стати говорить за него?
– Ну, я думала, так, по дружбе; он так часто бывает у вас.
– Он часто бывает у моего мужа. Нельзя ли вам, Феоктиста Саввишна, переговорить с Кураевыми?
– Да про кого, матушка, поговорить-то: я еще не знаю, про кого.
– Нет, вы наперед дайте слово, что переговорите.
– Извольте; про кого же?
– Про моего брата.
– Про Павла Васильича? Не может быть!
– Отчего же не может быть?
– Нет, вы шутите!
– Вовсе не шучу.
– Да как же? Ведь он еще не служил.
– Что ж такое! У него уж три чина.
– Да кто их дал?
– Царь дал. Он кандидат.
– Ей-богу, не знаю… Позвольте, мне от своего слова отпираться не следует: поговорить поговорю; конечно, женихи девушке не бесчестье; только, откровенно вам скажу – не надеюсь. Главное дело – нечиновен. Кабы при должности какой-нибудь был – другое дело… Состояние-то велико ли у них?
– У него своих пятьдесят душ, да после тетки еще достанется.
Феоктиста Саввишна размышляла. Она была в чрезвычайно затруднительном положении: с одной стороны, ей очень хотелось посватать, потому что сватанье сыздавна было ее страстью, ее маниею; половина дворянских свадеб в городе началась через Феоктисту Саввишну, но, с другой стороны, Бешметев и Кураева в голове ее никоим образом не укладывались в приличную партию, тем более что она вспомнила, как сама она невыгодно отзывалась о Павле и какое дурное мнение имеет о нем невеста; но мания сватать превозмогла все.
– Поговорю, Лизавета Васильевна, с большим удовольствием поговорю; я так люблю все ваше семейство! Мне очень будет приятно устроить это для вас. Вы говорите: у него пятьдесят душ и три чина?
Разговор этот прервался приходом бледного и расстроенного Павла. Лизавета Васильевна очень ему обрадовалась.
– Вот и он! Легок на помине. Как я тебя давно не видала, Поль, – говорила она, целуя брата в лоб и глядя на него, – но что с тобой? Чем ты расстроен?
Павел ничего не отвечал и, почти не кланяясь Феоктисте Саввишне, сел поодаль; Лизавета Васильевна долго вглядывалась в брата и сама задумалась. Феоктиста Саввишна, внимательно осмотрев Павла, начала с ним разговаривать, вероятно, для узнания его умственных способностей; она сначала спросила его о матери, а потом и пошла допытываться – где он, чему и как учился, что такое университет, на какую он должность кандидат; и вслед за тем, услышав, что ученый кандидат не значит кандидат на какую-нибудь должность, она очень интересовалась знать, почему он не служит и какое ему дадут жалованье, когда поступит на службу.
Павел говорил очень неохотно, так что Лизавета Васильевна несколько раз принуждена была отвечать за него. Часу в восьмом приехал Масуров с клубного обеда и был немного пьян. Он тотчас же бросился обнимать жену и начал рассказывать, как он славно кутнул с Бахтиаровым. Павел взялся за шляпу и, несмотря на просьбу сестры, ушел. Феоктиста Саввишна тоже вскоре отправилась и, еще раз переспросив о состоянии, чине и летах Павла, обещалась уведомить Лизавету Васильевну очень скоро.
VIII
Сватовство
Феоктиста Саввишна, возвратясь от Лизаветы Васильевны, почти целую ночь не спала; сердце ее каждый раз замирало и билось, когда она вспоминала, что судьба «калилась, наконец, над ней и доставила ей случай посватать. Будь другая на месте Феоктисты Саввишны, не имея для этого дела истинного призвания, она, конечно бы, не решилась сватать какого-либо полуплебея губернской аристократке и по причинам, выше уже изложенным. Собственно, два только благоприятные шанса имела Феоктиста Саввишна: во-первых, она слышала стороной, что будто бы у Кураевых продают имение с аукциона и что вообще дела их сильно плохи, а во-вторых, Владимир Андреич, обыкновенно человек гордый и очень мало с нею говоривший, вдруг на днях, ни с того ни с сего, подсел к ней и сказал: «Чем вы, любезная Феоктиста Саввишна, занимаетесь? Хоть бы молодым девушкам женихов приискивали», – а она, как будто бы предчувствуя, и ответила, что она очень рада, но только в состоянии ли будет найти достойных молодых людей. Владимир же Андреич на это возразил: «Нынче девушкам копаться нечего!» – и что вот хоть у него две дочери, девушки не из последних, а он зарываться не будет, был бы человек хороший.
На другой день Феоктиста Саввишна сходила к заутрене, к обедне и молилась, чтобы хорошо начать и благополучно кончить, и вечером же решилась отправиться к Кураевым. Ехав дорогой, она имела два опасения: первое, чтоб не было посторонних, а второе, чтобы Владимир Андреич не очень уж был важен и сердит, потому что она его безмерно уважала и отчасти побаивалась; даже, может быть, не решилась бы заговорить с ним, если бы он сам прежде не дал тону. Первое ее опасение было напрасно: Кураевы только своей семьей сидели в угольной комнате; второе же, то есть в отношении Владимира Андреича, отчасти оправдалось: он был, видно, чем-то очень серьезным расстроен, а вследствие того и вся семья была не в духе; но Феоктиста Саввишна не оробела перед этим не совсем благоприятным для нее обстоятельством и решилась во что бы то ни стало начать свое дело.
– Что это нынче за времена, – начала она, просидев с полчаса и переговоря о различных предметах, – что это нынче за годы? Прошла целая зима… танцевали… ездили на балы… тоже веселились, а свадьбы ни одной.
На это замечание никто не ответил; Владимир Андреич поднял, впрочем, нахмуренные глаза и поглядел на нее.
– А ведь женихи-то есть, и очень бы желали, – продолжала она.
– Да где вы нашли женихов? – проговорил Владимир Андреич. – И танцевали, наша братья, женатые да мальчишки.
– Мало ли есть, которые и не выезжают. Право, нынче молодой человек, который посолиднее, то и не поедет в общество-то. Не те времена: жизнь как-то не веселит. Вот, например, Василья Петровича Бешметева сын: прекраснейший человек, а никуда не ездит, все сидит дома.
– Это тюфяк-то? – перебила блондинка. – Мы еще у вас его видели: смирный такой.
– И который еще рук не моет? – прибавила насмешливо брюнетка.
– То-то и есть! Я не знавши это говорила, ан вышло не то, – возразила увертливая Феоктиста Саввишна. – После, как узнала, так вышел человек-то умный; не шаркун, правда; что ж такое? Занимается своим семейством, хозяйством, читает книги, пятьдесят душ чистого имения, а в доме-то чего нет? Одного серебра два пуда, да еще после тетки достанется душ восемьдесят. Кроме того, у Перепетуи Петровны и деньги есть; я это наверно знаю. Чем не жених? По моему мнению, так всякую девушку может осчастливить.
Родитель и родительница весь этот рассказ выслушали очень внимательно.
– Да это его сестра за Масуровым? – спросила мать.
– Его самого.
– Семейство-то очень уж дурное: тетка Перепетуя Петровна… сестра Масурова – бог знает что такое! – говорила Кураева, глядя на мужа и как бы спрашивая его: «Следует ли это говорить?»
– Что ж такое сестра? – возразила Феоктиста Саввишна. – Она совершенно отделена. Если и действительно про нее есть там, как говорят, какие-то слухи, она не указчица брату.
– Это пустяки: что такое сестра? – проговорил Кураев. – Служит он где-нибудь?
– Нет, нигде не служит.
– Отчего же? Ленив, что ли?
– Ай нет; как это возможно! Холостой человек, одинокий: думает, не для чего: состояние обеспеченное, у него уж три чина: он какой-то коллежский регистратор, что ли.
– Коллежский секретарь?
– Так точно, коллежский секретарь.
Феоктиста Саввишна, сметливая в деле сватанья, очень хорошо поняла, что родители были почти на ее стороне; впрочем, она даже несколько удивилась, что так скоро успела. «Видно, больно уж делишки-то плохи», – подумала она и прямо решилась приступить к делу.
– Я, признаться сказать, – начала она не совсем твердым голосом, – нарочно сегодня к вам и приехала. В своем семействе можно говорить откровенно – он очень меня просил узнать, какое было бы ваше мнение насчет Юлии Владимировны?
– Насчет меня? – спросила брюнетка и побледнела.
– То есть в каком же отношении насчет? – сказал Владимир Андреич, переглянувшись с женою.
– Ну, то есть известно, в каком. Он видел Юлию Владимировну: она ему очень понравилась, так он очень бы желал быть осчастливлен. Конечно, его мало знают, но он говорит: «Я, говорит, со временем постараюсь, говорит, заслужить».
Владимир Андреич думал. Впрочем, по выражению его глаз заметно было, что слова Феоктисты Саввишны были ему не неприятны.
– Что ж, он делает формальное предложение, что ли? – спросил он.
– Да!.. Конечно… все равно и через меня… делает формальное предложение.
– Формальное предложение, – проговорил как бы сам с собою Владимир Андреич и поглядел на дочь.
Юлия сидела почти не жива; на глазах ее навернулись слезы. Блондинка с испуганным и жалким лицом смотрела на сестру; у нее тоже показались слезы. Марья Ивановна глядела то на дочь, то на мужа. Несколько минут продолжалось молчание.
– Как ты думаешь, Марья Ивановна? – начал Владимир Андреич, обращаясь к жене. Та глядела ему в глаза и ничего не отвечала.
– Ну, а ты что, Юлия? – отнесся он к дочери.
Юлия Владимировна едва собралась с духом отвечать.
– Я не хочу еще замуж, папенька.
– Это пустое ты говоришь: всякая девушка замуж хочет.
– Он мне не нравится, папенька.
– И это пустое…
Решив таким образом, Владимир Андреич встал и начал ходить по комнате; все другие сидели молча и потупившись. У Феоктисты Саввишны очень билось сердце, и она беспокойным взором следила за Кураевым.
– Пойдем туда, Маша, – проговорил, наконец, Владимир Андреич, показав жене глазами на кабинет. Марья Ивановна встала и пошла за мужем. Барышни тоже недолго сидели в угольной. Брюнетка взглянула исподлобья на Феоктисту Саввишну и, взяв сестру за руку, ушла с нею в другую комнату.
Феоктиста Саввишна, чтобы не мешать семейному совещанию, тоже вышла в залу и, прислонившись к печке, с удовольствием начала припоминать ту ловкость, которую обнаружила в этом деле. «Задала же я им задачу, – думала она: – господи, хоть бы мне эту свадьбу устроить: четвертый год без всякого дела. Старики-то, кажется, на моей стороне; невеста, пожалуй, заупрямится; ну да Владимир Андреич не очень чувствительный родитель: у него и не хочешь, да запляшешь. Признаться сказать, не ожидала я для себя этого. Делишки-то, главное, делишки, видно, больно плохи. Как бы подслушать, что барышни-то говорят?» – подумала Феоктиста Саввишна и, зная очень хорошо расположение дружественного для нее дома, тотчас нашла дверь в комнату барышень и, подойдя весьма осторожно, приложила к небольшой щели ухо. В комнате царствовало молчание и только слышались глухие рыдания. Феоктиста Саввишна тотчас же догадалась, что это плачет невеста.
– Не плачь, ma soeur, – заговорила блондинка, – папенька, может быть, еще не согласится… Ты скажи, что просто не можешь, что у тебя к нему антипатия.
– Какая тут антипатий? Больше, ma soeur, чем антипатия. Я представить его не могу, имя его теперь уж мне противно. Что это такое? Выдают за дурака!
– Именно, – подхватила блондинка, – лицо гадкое, ноги кривые. Очень весело… такой муж своими немытыми руками будет обнимать. Фуй, гадость какая!
Брюнетка ничего не отвечала: несколько минут не было слышно ни слова.
– Если меня выдадут за него, – начала довольно тихо брюнетка, – я знаю, что делать.
– А что такое, ma soeur?
– А вот увидишь.
– Скажи, душенька!
– А то, что я буду держать его, как лакея…
– Конечно: он того и стоит.
– Еще как стоит!
Снова продолжалось несколько минут молчание.
– Мне тебя, ma soeur, – начала блондинка, – очень жаль: мы с тобой уж не будем жить вместе.
Брюнетка молчала.
– Все это гадкая Феоктиста Саввишна, – продолжала блондинка.
– Конечно, она, урод проклятый! – подхватила Юлия.
– Дыня гнилая!
– Киевская ведьма!
– Черт с хвостом!
Феоктиста Саввишна не сочла за нужное долее подслушивать и снова вышла в залу. Ей очень была обидна неблагодарность Юлии Владимировны, о счастии которой она старалась. «Впрочем, бог с ней! – подумала она. – Это происходит от глупости и молодости: им бы все за богачей выдавай; где же их взять? Для меня бы все равно сватать; сами виноваты; хороший-то жених спросит и приданого, а приданое в трубе прогорело, даром что модницы этакие! Вот посмотрим, сколько отвалят; ан смотришь: старую перину, новый веник да полтину денег; конечно, тряпок много, да ведь на тряпки-то хорошего человека не приобретешь». Феоктиста Саввишна много еще думала в этом же роде: в голове ее проходили довольно серьезные мысли. Так, например: что если нет в виду хорошего приданого, так девушек не следует по моде и воспитывать, а главное дело – не нужно учить по-французски: что от этого они только важничают, а толку нет, и тому подобное.
Но еще более серьезные мысли, как и надобно было ожидать, высказывал Владимир Андреич в своем совещании с супругою.
– Как ты думаешь, Марья Ивановна? – начал он.
– Я, ей-богу, еще, Владимир Андреич, опомниться не могу. Мне кажется это даже дерзостью.
– Пустое! Где же тут дерзость?
Марья Ивановна не отвечала.
– Я тебя спрашиваю: где же тут дерзость?
– Конечно, если уж не дерзость, так, сам согласись, странность.
– И странности никакой нет. А это не странность, что у нас имение-то все с молотка продадут? Это не странность, что я в пятьдесят лет должен ехать в Петербург – надевать лямку и тереться в частной службе за какие-нибудь четыре тысячи в год? Это не странность, по-вашему, это не странность? Понимаете ли вы, что из этого выйдет?
– Я сама знаю, Владимир Андреич, что наше состояние очень расстроено.
– Не расстроено, сударыня, а совсем его нет. Что теперь у нас? Домашняя рухлядь да экипажи; далеко-то не уедешь. Хорошо, что еще хоть частное место удастся приятелям выхлопотать, а то хоть по миру ступай; впору с одной-то возиться. Слава богу, что выискался добрый человек да берет, что называется, из одного расположения. Нет уж, сударыня, по милости вашей у меня шея-то болит давно; вам все готово, а я, может быть, целые ночи верчусь, как карась на горячей сковороде; у меня только и молитвы было, чтобы взял кто-нибудь; знаешь ли ты, что через месяц мы должны ехать отсюда? Ну, если б еще здесь оставались, можно бы было погодить, да и то… четыре зимы их вывозили, а что толку-то? Ездили, ухаживали, обедали, а ни один не присватался; припомни, сколько было этих франтов-то: Портнов, Караев, Мелуса, Коваревский, Умнов, Глазопалов, Бахтиаров; а ведь ни одного не умели завлечь хорошенько; сами виноваты, мне делать нечего, в самого себя уж не влюбишь.
– Конечно… впрочем, все-таки… ты не рассердись, Владимир Андреич, я говорю это так: все-таки ужасно пожертвовать дочерью…
– Да какой черт ею жертвует? Не в Сибирь ссылают, замуж выдают; она, я думаю, сама этого желает. Жертвуют ею! В этом деле скорей наш брат жертвует. Будь у меня состояние, я, может быть, в зятья-то пригнул бы и не такого человека.
– Да ведь это я так только сказала…
– И так говорить не следует. Надобно ли нам о себе-то подумать?
– Конечно, надобно.
– Наш ведь век еще не определен!
– Конечно, еще не определен: может быть, мы еще долго будем жить.
– То-то и есть: долго жить. Теперь позови-ка Юлию… Я поговорю с ней, а после и ты ей внуши хорошенько: во-первых, что она бедная девушка, что лучше ей жениха быть не может, а в девках оставаться нехорошо, да и неприлично в наш век.
Марья Ивановна вышла. Владимир Андреич, оставшись один, погрузился в размышления. Через несколько минут вошла, в сопровождении матери, невеста, с заплаканными глазами и бледная, как полотно.
– Поди, поцелуй меня, Юлия, – сказал Владимир Андреич ласковым тоном, – сядь поближе.
Юлия поцеловала отца и села.
– Знаешь ли ты, – начал он своим внушительным тоном, – что всякая порядочная девушка в двадцать лет должна думать выйти замуж?
– Знаю, папа.
– Ты порядочная девушка?
Юлия молчала.
– Тебе двадцать лет? Что ж из этого следует? То, что ты должна думать выйти замуж.
– Но, папа, я еще не хочу.
– Ты не можешь не хотеть, на том основании, как я сказал, что порядочная девушка в двадцать лет хочет замуж; но теперь другой вопрос: за кого выйти замуж?
– Мне он очень гадок.
– Хорошо: этот гадок, положим, так. Стало быть, ты кого-нибудь имеешь в виду. Может быть, в тебя кто-нибудь влюблен и уж делал тебе предложение? Кто ж это такой? Бахтиаров, что ли?
– Мне никто не делал предложения, – отвечала, вспыхнув, Юлия Владимировна. – Я пойду, папенька, в монастырь.
– Прекрасно! Ступай в монастырь, только завтра же; зачем же тебе отягощать нас? Мы, стало быть, ничего уже не можем для тебя сделать. Мы поедем в Петербург, а ты ступай в монастырь.
Юлия залилась слезами.
– Вот видишь, – начал снова Владимир Андреич, – это только пустые слова, а в таком важном деле пустых слов говорить не следует. Плакать нечего, а надобно слушать, что говорят.
– Мне хочется, папенька, пожить с вами.
– Пожить с нами! Это всего лучше! На все, сударыня, свое время: с нами ты уж пожила; теперь тебе надобно выйти замуж, – ведь ты с этим сама согласна. Ну, скажи, согласна ли?
– Согласна.
– Прекрасно! Что ж тебя останавливает? Каков этот человек?
– Он совершенный тюфяк, папа.
– Вот то-то и есть; тебе, по молодости, не должно ни в чем полагаться на собственные понятия. А я тебе лучше растолкую, что это за человек. Во-первых, я знал его отца и мать; отец был очень честный человек, а мать умная и добрая женщина; во-вторых, он сам учился а университете и имеет уже три чина. Что же из этого выходит? Этот жених умный человек, по месту своего воспитания, потому что это высшее заведение, и должен быть добрый человек, по семейству, в котором он родился, а главное – состояние: пятьдесят душ незаложенных; это значит сто душ; дом как полная чаша; это я знаю, потому что у Василья Петровича бывал на завтраках; экипаж будет у тебя приличный; знакома ты можешь быть со всеми; будешь дамой, муж будет служить, а ты будешь веселиться; народятся дети, к этому времени тетка умрет: вот вам и на воспитание их. Чего ж недостает в этом женихе?