
Полная версия
Руны
Гильдур слушала, все еще не понимая, но в ее душе начинало шевелиться смутное подозрение.
– Что значат твои намеки, Гаральд? Я не понимаю. Говори яснее, если хочешь, чтобы я поняла.
Гаральд угрюмо посмотрел на нее. Было видно, что этим человеком руководила не жажда мести и что ему до глубины души противно доносить. Он все-таки заставил себя заговорить, но говорил с той грубой, жесткой откровенностью, которая не останавливается ни перед чужими, ни перед собственными страданиями.
– Может быть, мне следовало бы молчать и не нарушать твоего покоя и, если бы ты была такая, как другие, я так и сделал. Он не негодяй и сделает то, что велит ему долг, а она уедет со своим принцем, но ты все-таки должна это знать. Я тогда в церкви, заметил, как он вздрогнул, когда она вошла, совершенно так же вздрогнула и она на «Орле», услышав, что «Фрея» близко. Яблоко от яблони недалеко падает! Он не станет сидеть с тобой спокойно и мирно в Эдсвикене и не забудет особенно теперь, жизни, которой попробовал там. Его невольно будет тянуть из дому, прочь от тебя и от всех нас. Он не наш, и если будет крепко сидеть на цепи, то тебе дорого придется расплачиваться за то, что он приковал себя. Попомни мое слово!
Гильдур побледнела; постепенно она начинала понимать, о чем ей говорят, хотя ни одного имени не было произнесено, и, наконец, поняла все. У нее вырвалось полуподавленное восклицание:
– Бернгард! Сильвия! Нет, это неправда, этого не может быть! Гаральд, ты только хочешь отомстить; ты сам признался, что ненавидишь Бернгарда. Скажи, что это неправда! Не мучь меня так ужасно! Гаральд, прошу тебя!
– Ты не веришь мне, так посмотри сама! Спроси его! Он никогда не лгал, не солжет и теперь; но, вероятно, он скажет тебе, что это пройдет, ведь он должен оставить ее принцу, и ты нужна ему для того, чтобы он мог забыть ее. Если ты сможешь примириться с этим – хорошо, но не думаю, чтобы ты примирилась.
Гильдур не ответила ни слова, только ее рука машинально разжалась, и сорванные цветы посыпались на землю. Девушка стояла, точно окаменелая.
– Ну, теперь ты все знаешь, – сказал Гаральд, не дождавшись ответа. – Мне нелегко это было, так как знаю, что теперь я навсегда потерял уважение в твоих глазах; но ты, по-моему, слишком хороша для того, чтобы человек женился на тебе как на первой встречной лишь потому, что он дал тебе слово и не может взять его назад. Все равно, со временем у тебя открылись бы глаза, и потому лучше, чтобы ты теперь же… Гильдур, ты не слушаешь меня?
Девушка в самом деле не слушала и как будто даже не замечала, что Торвик еще тут. Не сказав ни слова, не прощаясь, она медленно повернулась и пошла к дому. Только оказавшись одна в гостиной, она вышла из оцепенения, и к ней вернулась способность думать и соображать.
Вот, наконец, то, что в виде смутного страха закралось ей в душу в тот день, когда эти чужие люди ступили на берег Рансдаля. Теперь «оно» стояло перед ней, и она поняла, что Бернгард не такой, как она думала. Она боялась прошлого, воспоминаний о той чудесной кипучей жизни вне Рансдаля, которую Бернгард должен был забыть в тихом Эдсвикене в ее обществе; но она храбро решила вступить в борьбу с этим прошлым. Ведь он любил ее, ради нее отказался от богатого родового поместья, а жена все может сделать с мужем, если тот любит ее. Вера в любовь Бернгарда была незыблема в ее душе, и ни его холодное спокойствие, ни его часто неровный, деспотический характер не могли поколебать ее. Теперь она была разбита и уничтожена.
Гильдур уже не сомневалась в словах Гаральда. Правда с неумолимой силой проникла в ее сознание. «Яблоко от яблони недалеко падает». Бернгард никогда не принадлежал ей; другая же была одного с ним сословия, она подходила ему. И вдруг Гильдур, эта тихая, серьезная девушка, руки которой просил Бернгард и которая должна была стать его женой, упала на колени в неудержимом порыве отчаяния; она хоронила свое счастье.
Между тем Гаральд пошел в Рансдаль. Он знал, как тяжело поразит девушку этот удар, и все-таки нанес его; но он сказал только правду; им не руководили ни эгоистическое желание, ни надежда; в сердце, в котором так глубоко запечатлелся образ другого, уже нет места для него. Ни одна девушка не простит человеку, так безжалостно открывшему ей глаза и разбившему ее счастье; но все равно, он сделал то, что, по его убеждению, было необходимо; Гильдур была слишком хороша в его глазах для того, чтобы встретить лишь холодное, вынужденное чувство долга в человеке, которому сама отдавала все. Она должна была, по крайней мере, знать, что у него нет для нее ничего иного. Если же она изойдет кровью от этой раны – что ж делать!
На берегу Гаральд увидел оживленную толпу – только что пришел пароход, совершавший рейс по фиорду. Здесь, на последней станции, высаживались в основном только рансдальцы, но в городке сегодня была большая ярмарка, и крестьяне и рыбаки со своими женами возвращались по домам с покупками.
Только один пассажир, не принадлежавший к местным жителям, сошел с пароходного трапа; это был пожилой господин с совершенно седыми волосами и бородой, но со свежим, загорелым лицом и по-юношески быстрыми движениями. С минуту он стоял, оглядываясь вокруг, как бы ища кого-то. К нему тотчас подошел слуга в ливрее Зассенбургов и, сняв шляпу, спросил:
– Не вы ли господин Фернштейн? Когда была получена телеграмма, его светлость находились на охоте, а потому за вами, господин Фернштейн, выслан только экипаж.
Фернштейн кивнул и направился к ожидавшему в стороне экипажу; лакей вспрыгнул на козлы рядом с кучером, и они тотчас тронулись в путь.
Солнце зашло, но на дороге в Альфгейм, поднимавшейся в гору, было еще светло. Фернштейн осматривал окрестности. Он был не особенно чувствителен к красотам природы, и живописные картины фиорда так же, как и панорама гор, оставили его довольно равнодушным; но вдруг он быстро выпрямился и, внимательно глядя на опушку леса, громко крикнул:
– Эй!
Охотник, которому был адресован его оклик, остановился озадаченный; очевидно, он узнал ливрею и экипаж, но не мог понять, кто в нем сидит; Фернштейн велел кучеру остановиться, быстро выскочил и пошел навстречу охотнику.
– Бернгард! Не успел я приехать, как тут же увидел тебя! Ну да, смотри на меня, это я собственной персоной в вашей медвежьей стране!
– Дядя Фернштейн! Откуда ты? – воскликнул молодой человек в безграничном изумлении.
– Из Дронтгейма, куда меня своей телеграммой заставил скакать во весь опор мой сорванец. А, раз попав туда, я решил заодно навестить и старого друга Гоэнфельса. В Берлине его никогда не поймаешь; он так занят своими правительственными делами, а здесь у него есть, по крайней мере, свободное время. Но не разговаривать же нам на шоссе! Садись, едем вместе, я еду в Альфгейм.
– В Альфгейм? – Бернгард сдвинул брови. – Не лучше ли будет, дядя, если ты на днях приедешь в Эдсвикен? Мне некогда!
– Ты думаешь, я застряну там на несколько недель? Я погощу денек, а послезавтра уже и назад. Ты не хочешь ехать со мной в Альфгейм, потому что вы с дядей, разумеется, все в таких же «милых отношениях», как раньше, но если я выпущу тебя теперь из рук, то вообще никогда не увижу. А потому едем – и все!
Бернгард еще колебался; ему очень хотелось узнать, как там дела, потому что, когда неделю тому назад он расставался с Куртом, тот и не подозревал, что отец может приехать.
– Ну, пожалуй, прокачусь с полчаса! – сказал он. – Пока не покажется Альфгейм, тогда я сойду. Право же, у меня нет сегодня времени.
Фернштейн завладел молодым человеком и втащил его в экипаж. Он, как и прежде был грубоватым, фамильярным человеком, готовым вспылить при каждом удобном случае, и при этом оставался воплощенной добродетелью. Он всегда был в хороших отношениях с Бернгардом, потому что предоставлял «бесноватому» полную волю во всем совершенно так же, как тогда, когда впервые принял его у себя. Дикий характер необузданного мальчика импонировал ему так же, как его невероятная ловкость в стрельбе и верховой езде. Он часто становился на его сторону и был в качестве арбитра, когда Гоэнфельс чересчур резко нападал на непокорного племянника. Правда, это ничего не меняло, потому что министр не поддавался ничьему влиянию, но Бернгард знал это и чувствовал. Когда он приезжал из Гунтерсберга, что во время каникул случалось почти ежедневно, то вместе с Куртом переворачивал весь Оттендорф вверх дном; правда, Фернштейн ругался, но в их отсутствие хохотал и находил, что они оба чертовски славные ребята. Он тоже не видел Бернгарда уже три года, с тех пор, как молодые офицеры вместе отправились в плавание на «Винете», но сохранил с ним старые добрые отношения.
– Наконец-то удалось увидеть тебя, беглец! – сказал Фернштейн, когда они поехали дальше. – Хорошо же ты поступил с нами, нечего сказать, со своими сумасшедшими норвежскими фантазиями! Твой дядя совсем вышел из себя! Счастье, что ты был в это время в Вест-Индии, иначе плохо бы тебе пришлось.
Бернгард только пожал плечами и спокойно ответил:
– Все равно, я завел бы об этом речь и в Берлине; что касается моего бегства, то тебе нечего попрекать меня этим, потому что то же самое проделал твой собственный сын.
– Вот как? А кто придумал с ним весь этот план в Ротенбахе? Вы! Вы цеплялись друг за друга, как два репейника. Если бы только вы были у меня в Оттендорфе, я бы вас…
– Но мы были в Киле! – хладнокровно перебил его молодой человек. – Не сердись за прошлое, дядя, лучше позволь поздравить тебя с двойной помолвкой: Кети и Курта.
– Да, моя Кети всегда была милой девочкой! – растроганно заявил Фернштейн. – Не сделай она такого разумного выбора, Оттендорф попал бы со временем в чужие руки. Но этот мальчишка Курт!.. Сначала надул меня, записавшись на флот, потом отправился шляться по Норвегии, обручился, не спросив меня, так то я даже не знал, кого он собирается ввести в мой дом – лапландку или какое-нибудь иное чудовище. Ты думал, я это стерплю? Я сию же минуту собрался и поехал.
– Так вот почему ты приехал? Но разве Курт не написал тебе?
– Из Дронтгейма он прислал совершенно сумасшедшую телеграмму: «Милый папа! Я обручился, нашел среди полярных медведей невесту и счастье всей жизни. Письмо послано. Просим отцовского благословения. Курт и Инга». Какая-то Инга, которую он нашел среди полярных медведей! Я думал, что меня удар хватит, не стал ожидать письма, а отправился скорым поездом в Гамбург и оттуда первым же пароходом в Дронтгейм.
– Во всяком случае, ты приехал слишком поздно, – заметил Бернгард. – Что, собственно, ты хотел делать?
– Устроить скандал! Хотел нагрянуть на мальчишку, как гроза, и сделал бы это, если бы не убедился, что он поступил разумно…
– Да, разумно во всех отношениях! Курт, конечно, думал только о любви, но партия получилась блестящая: Лундгрен – первый судовладелец и коммерсант в Дронтгейме, у него торговые связи по всему северу, а Инга – его единственная дочь и наследница очень солидного состояния. Кроме того, она как будто создана для Курта.
– Я не мог знать этого, ведь адресованное мне письмо лежит в Оттендорфе, – проворчал Фернштейн, но ворчанье было в высшей степени добродушным. – Итак, приезжаю я в Дронтгейм и первое, что вижу, мой сынок прогуливается в гавани под руку с какой-то маленькой особой. Я зову его и думаю, что он, по крайней мере, испугается, а вместо этого он во всю глотку орет «ура!», бросается мне на шею, душит, целует и кричит: «Инга, это мой папа, твой папа!» Не успел я опомниться, как уже в моих объятиях очутилась эта маленькая особа. Что она не лапландка, это я понял сразу же, но оказалось, что по-немецки она не понимает ни слова, потому что сейчас же защебетала по-норвежски. Разумеется, я рассвирепел и хотел объяснить ей, что приехал вовсе не в качестве благословляющего отца, как она, кажется, вообразила.
– Неужели ты сделал это? – спросил молодой человек, губы которого подозрительно подергивались.
– Нет! Во-первых, она ничего не поняла бы, а во-вторых, она, в самом деле, слишком хорошенькая для того, чтобы я мог с первой же минуты обойтись с ней грубо. Они не дали мне и дух перевести, сейчас же потащили к родителям. Ну, как увидел я дом, это множество народа в конторе на нижнем этаже, обстановку и самих Лундгренов, все такое приличное, богатое, солидное, так и сообразил, что не так уж глупо поступил мой мальчик. А потом Курт уже окончательно объяснил мне все. Мы еще раз отпраздновали помолвку. Только пресмешно же мы разговаривали друг с другом: ведь они говорят только по-норвежски, да разве по-английски, а мое знание английского языка ограничивается двумя словами: «yes» и «no»[6]. Курт все время должен был переводить, но дело шло превосходно; мы, собственно говоря, только пожимали друг другу руки и чокались за здоровье жениха и невесты, за наше обоюдное здоровье, за Кети и ее жениха, а потом кивали друг другу и снова чокались за кого и за что попало. Впрочем, Инга учит немецкий язык, ей помогает Курт, а когда он уедет, она будет брать уроки. Послушал бы ты, как она прочирикала мне на прощанье: «Я учиться, милый папа! И уж много знать по-немецки от мой Курт!» И при этом смотрела на меня такими плутовскими карими глазками, что я взял ее за головку и расцеловал эту хорошенькую маленькую колдунью.
Фернштейн был просто влюблен в свою будущую невестку. Бернгард слегка усмехнулся, а затем сказал:
– Почему же ты не захватил с собой Курта? Его отпуск заканчивается, осталось каких-нибудь два дня, и вы могли бы вернуться вместе.
– Я убеждал его, но он ни за что не согласился; ему надо до последней минуты сидеть со своей Ингой. Он влюблен по уши, а все-таки послезавтра, хочешь не хочешь, надо ехать. Мы встретимся в Бергене, а оттуда вместе поедем в Киль. Ну, а теперь мне бы хотелось услышать о тебе, Бернгард! Мы еще совсем не говорили о тебе.
– Что обо мне говорить? – У молодого человека был странно усталый вид.
– Не о чем? А вот Курт говорил мне, что через шесть недель твоя свадьба. Разве об этом нечего сказать?
– По крайней мере, не тебе, дядя; ты всегда был против моей помолвки, да и все вы вообще, даже Курт.
– Неужели мы должны были радоваться, что ты сделал глупость? Ну, разве это не глупость – отказаться от Гунтерсберга? Слыхано ли что-нибудь подобное? Майорат, древнее родовое гнездо, ты бросаешь как какую-нибудь игрушку, ты, последний из Гоэнфельсов, и только из-за того, что влюбился в смазливую девушку! Впрочем, это на тебя похоже! Вечно стараешься пробить стену головой, а стена все-таки стоит, и только у тебя череп трещит… Есть чему радоваться! Говорю тебе, ты еще будешь каяться, и не раз!
– Это мое дело! – Бернгард внезапно вспыхнул гневом. – Я прекрасно знаю, что делаю; наш родовой устав достаточно ясен и понятен, тут нужно выбирать одно из двух: или Гильдур, или майорат. Я выбрал Гильдур.
Фернштейн вдруг взял молодого человека за руку и серьезно сказал:
– Бернгард, будь откровенен! Скажи мне, ты в самом деле думаешь, что в состоянии долго выдержать жизнь здесь, в Рансдале? Живописное гнездышко, это правда, но одного этого мало. Ты молод, твое место в обществе, среди людей, а ты хочешь заживо похоронить себя. Говорю тебе, ты не выдержишь.
В этих словах было столько сердечности и искренней заботливости, что упрямый Бернгард, всегда восстававший против подобного вмешательства, не выдержал; он только высвободил руку и отвернулся.
– Оставь это, дядя! Не будем ссориться на прощанье, на том повороте я сойду, мне нужно в Эдсвикен.
Они уже поднялись на горный склон, на котором стоял Альфгейм, и на повороте дороги перед ними уже виднелся маленький замок. В то же время они заметили принца; он стоял неподалеку, разговаривая с егерями, но, увидев экипаж, оставил их и быстро пошел навстречу. Фернштейн телеграфировал ему из Дронтгейма, спрашивая, не помешает ли его приезд, и в ответ получил приглашение от принца, с которым познакомился еще в Гунтерсберге. Бернгард прикусил губу; он уже не мог исчезнуть незаметно; надо было хоть поздороваться. Правда, он сделал попытку распрощаться перед входом в замок, но Фернштейн и тут помешал ему.
– Не отпускайте его, ваша светлость! Он преспокойно ехал со мной целый час, значит, у него есть время. Авось Эдсвикен от него не убежит.
– Неужели у вас не найдется и одного вечера для нас, Бернард? – с упреком спросил Зассенбург. – Вот и папа с Сильвией стоят на балконе; вас уже увидели; хотите не хотите, вы должны войти.
Разумеется, не оставалось ничего другого, как покориться; отказ мог быть расценен как неуважение к хозяину. Какой-то рок толкал молодого человека именно в то место, от которого он хотел, во что бы то ни стало держаться подальше.
22
Уже давно наступила ночь, когда Бернгард простился и пошел домой. Длинные солнечные дни миновали, и уже несколько недель в Рансдале властвовала ночь с луной и звездами. На этот раз свидание обошлось без неприятных столкновений. Сразу же после обеда, под предлогом головной боли, Сильвия ушла к себе, а мужчины остались, и Фернштейн приложил максимум усилий, чтобы не произошло ничего неприятного. Он так увлек министра, что тот позволил разгореться обычным спорам между дядей и племянником. Бернгард, в основном, общался с принцем, поездка на север и охота послужили для них неисчерпаемой темой для разговора. И все-таки молодой человек облегченно вздохнул лишь тогда, когда вышел из дому. Он отказался от экипажа, и пошел в Эдсвикен пешком. Ближайшие окрестности Альфгейма уже остались позади, и Бернгард свернул на боковую тропинку, сокращавшую путь. Он должен был проходить мимо небольшого открытого павильона, поставленного для того, чтобы любоваться из него видом на рансдальские горы, так как отсюда они казались еще живописнее и величественнее, чем с главного балкона замка. В павильоне кто-то стоял, облокотившись на перила; ясно был виден светлый силуэт. Бернгард остановился, точно прирос к земле.
– Сильвия, ты? – спросил он неуверенным голосом.
– Бернгард, ты идешь домой? – послышалось в ответ.
– Да!
– В таком случае спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Он знал, что головная боль послужила Сильвии лишь предлогом, чтобы избежать его общества, и был благодарен ей за это. Они оба знали, как опасно им быть вместе. Но бывают минуты, когда вопреки здравому смыслу человек повинуется невольному, бессознательному влечению. Вместо того чтобы уйти, Бернгард поднялся по ступенькам. Сильвия как будто хотела отступить назад, но, одумавшись, осталась на месте. Ее голову и плечи покрывал легкий платок, но молодой человек при свете луны видел каждую черточку ее лица.
– Только один вопрос! – проговорил он вполголоса. – Ты была сегодня в Исдале?
– Я? Почему ты спрашиваешь?
– У рунного камня лежит венок из сосновых веток и лесных цветов, совершенно свежий; это ты положила? Ты была там?
– Да, сегодня утром. Альфред был на охоте, и я пошла туда.
– И тебе не было страшно одной в этом месте? Ты ведь знаешь, что там было. Берегись, Сильвия, там ходят привидения.
Сильвия содрогнулась. Да, ей было жутко в этом мрачном, безлюдном месте, в котором все молчало, и которое в то же время было полно какими-то таинственными голосами; ее пугал этот камень с рунами, такой темный, мрачный при ярком свете утра, как будто и теперь еще окутанный дыханием смерти, но она тихо ответила:
– Ты с такой горечью упрекаешь нас в том, что Иоахим Гоэнфельс был отверженным, проклятым семьей, толкнувшей его на беспокойную бродяжническую жизнь. Поэтому я захотела отнести ему прощальный привет от меня. Он был моим дядей и твоим отцом.
«Твоим отцом»! Эти слова выдавали больше, чем желала Сильвия, и Бернгард понял это; он проговорил с глубоким вздохом:
– Благодарю тебя!
Они говорили совсем тихо, хотя вблизи никого не было; вокруг царило ночное безмолвие; на небе мерцали только самые яркие звезды, а те, что были поменьше, потухли в лунном свете, заливавшем и небо, и землю. Каждая вершина рансдальских гор выступала ясно и отчетливо, и, тем не менее, все казалось бесплотным, призрачным, как бы оторванным от действительности, вступающей в свои права днем. Расщелины обнаженных, зазубренных скал пропадали в черной тени, темная стена леса точно расплывалась, а глубоко в долине пенящийся Ран прокладывал себе дорогу к фиорду. Среди глубокого молчания ночи издали чуть слышался шум реки, то усиливаясь, когда его доносило дыханием ветра, то снова затихая. На севере поднимались обледенелые зубцы Исдаля, возвышаясь над другими вершинами, а далеко на горизонте светлело обширное поле глетчера, колыбель дикого горного потока, бушевавшего внизу.
– Ты часто ходишь в Исдаль, – снова заговорила Сильвия. – Почему именно туда? Зачем постоянно бередить страшные воспоминания? Дай им, наконец, уснуть.
– Не могу! Ты думаешь, часы, которые я переживаю в Исдале, приятны? И все-таки меня тянет туда. Говорят, будто дух человека, собственной рукой пролившего свою кровь, прикован к месту, где это случилось. Мы смеемся над этим суеверием, но покойники действительно возвращаются с того света, мы чувствуем их дыхание около себя, только уж не называем это приведениями, а наследственностью крови. Я получил плохое наследство, и иной раз дорого расплачиваюсь за него. Меня упрекают в том, что я порвал с родиной и с вами. Ну, хорошо, допустим, что это результат влечения к свободе, упрямства, мстительности, чего угодно; но тут есть еще и что-то другое: отцовская кровь. Ведь и у меня, как у него, не было дома, ничего, без чего бы я не мог жить, что влекло бы меня; я не видел ничего, кроме принуждения и наказания; и я поступил так же, как он, то есть пошел туда, где он искал свободу. Дядя Бернгард сказал мне тогда на кладбище: «Ты пошел его дорогой; берегись, чтобы не кончил так же, как он!». Ведь дядя всегда и во всем прав, и я действительно не раз уже думал о таком конце.
Сильвия вздрогнула.
– Бернгард, неужели ты дошел до этого?
– Да, – сказал он мрачно и глухо. Гордый, упрямый человек, который в разговорах с дядей отрицал мучивший его душевный разлад и скрывал от невесты все, что в нем происходило, здесь, перед этими глазами, смотревшими на него с выражением ужаса, признался во всем. Но его голос смягчился до неузнаваемости, когда он спросил:
– Это огорчило бы тебя, Сильвия? Ты стала бы плакать обо мне?
Из ее груди вырвалось что-то похожее на рыдание, и она обеими руками крепко схватила его за руку, точно хотела удержать, уберечь.
– Ты должен уйти отсюда, Бернгард, уйти из этой обстановки, из этой страны! Освободись, чего бы тебе это ни стоило!
– От кого? От девушки, которой я дал слово и поклялся в верности, которая верит мне всей душой? Вот ты можешь освободиться, если захочешь, потому что жертву понесешь ты, если откажешься от княжеской короны. У Гильдур же все счастье, все будущее зависит от меня одного. Ты думаешь, я дойду до такой низости, что смогу бросить все это ей под ноги и убегу? Никогда!
Руки Сильвии тихо соскользнули с его руки.
– Ты любишь Гильдур Эриксен?
– Нет, – сознался он с суровой откровенностью. – Но я не в силах выносить дольше эту жизнь в одиночестве; мне нужен был человек, который помог бы мне в этом, и я связал себя обещанием. Как бы там ни было, она будет моей женой и хозяйкой в Эдсвикене. Этим я заплачу, по крайней мере, свой долг.
– А ты? – в голосе девушки послышался тот же тревожный страх, который выражался на ее лице.
Бернгард не ответил, но его взгляд с каким-то странным выражением остановился на белевшей вдали вершине Исдаля. Луна поднялась выше, ее лучи осветили долину, где шумел Ран. Можно было ясно различить черные ели и нагромождение камней на его пути. Река извивалась, как сверкающая змея, то пропадая в тени гор, то снова сверкая в лучах луны. Громче прежнего доносился ее шум, слышались полузаглушенные звуки жуткой песни, которая была знакома Бернгарду и Сильвии с тех пор, как они встретились около рунного камня. Там эта дикая и грозная мелодия звучала громко, как песня о гибели и уничтожении. Бернгард часто слышал ее, и теперь она, казалось, отвечала на робкий вопрос Сильвии. Ответ был недобрый, зловещий.
Сильвия тоже угадала его и сказала со страстной мольбой в голосе:
– Бернгард, выбрось из головы воспоминания, не думай о близости покойника! Это может привести тебя к гибели! Подумай обо мне!
– О тебе? – повторил он с глубокой горечью. – Ты будешь принцессой Зассенбург, а я – мужем Гильдур. Мы оба выбрали себе дорогу и должны идти по ней, все равно, куда бы она ни привела.
– Так вспомни о Вердеке, о твоем старом капитане, о том, что он пророчил тебе. Неужели ты захочешь погибнуть здесь в праздности, когда тебя, может быть, ждет высокое предназначение?
– Ты знаешь, что написал Вердек твоему отцу?
– Папа показал мне письмо. Ты все видишь в папе врага, а если бы посмотрел на него в ту минуту, когда он обнял меня и сказал: «Ну, наконец, мы отвоевали этого беглеца, теперь он наш!». Ах, если бы ты приехал тогда…