Полная версия
Развеянные чары
– Нет, нет! – с жаром воскликнул он. – Но…
– Но?.. Пожалуйста, без оговорок! Эта песня посвящена мне, предоставлена мне в полное распоряжение, и я могу делать с ней, что хочу. Но еще вопрос: капельмейстер уже приготовился аккомпанировать, мы прорепетировали с ним эту вещь, однако я предпочла бы видеть за роялем вас, когда выступлю перед публикой с вашим произведением. Могу я рассчитывать на это?
– Вы хотите довериться моему искусству аккомпаниатора? – дрогнувшим голосом спросил Рейнгольд. – Безусловно довериться, без единой репетиции? Не будет ли это риском с обеих сторон?
– Если у вас недостанет мужества, то делать нечего, – ответила Беатриче. – Но я уже отлично знаю, как вы прекрасно играете, и нисколько не сомневаюсь, что сумеете аккомпанировать своему собственному произведению. Если вы останетесь самим собой и в присутствии этой публики, как недавно перед тем обществом, то мы, безусловно, исполним песню.
– Я на все рискну, когда вы со мной, – страстно воскликнул Рейнгольд. – Песня была написана только для вас, но если вы хотите дать ей другое назначение, то пусть будет по-вашему! Я готов.
Итальянка ответила только гордой, торжествующей улыбкой, обернулась к подошедшему капельмейстеру, и между ними тремя начался тихий, но оживленный разговор. Остальные мужчины с нескрываемым неудовольствием смотрели на молодого незнакомца, завладевшего исключительным вниманием знаменитой певицы и разговором с ней, который, к их величайшей досаде, задержал ее до самого начала концерта.
Между тем зал наполнялся публикой; ослепительно освещенный, пестрый от роскошных туалетов дам, он представлял блестящее зрелище. Жена консула Эрлау с несколькими другими дамами сидела в первом ряду и была поглощена разговором с доктором Вельдингом, когда к ней подошел муж в сопровождении молодого человека в капитанском мундире.
– Капитан Альмбах, – произнес он, представляя Гуго. – Я обязан ему спасением своего лучшего судна со всем экипажем. Это он подоспел на помощь боровшейся с гибелью «Ганзе» и только благодаря его энергичному самопожертвованию…
– О, прошу вас, господин консул, не заставляйте вашу супругу рисовать себе бурю на море, – проговорил Гуго. – Мы, бедные моряки, и без того уже пользуемся такой дурной славой из-за наших приключений, что каждая дама с тайным ужасом ожидает от нас неизбежных рассказов о наших похождениях. Но уверяю вас, сударыня, с моей стороны вам в этом отношении нечего опасаться. Я намерен в своих повествованиях всегда оставаться на твердой земле.
Молодой моряк, по-видимому, отлично понимал разницу между кругами общества, в которых ему приходилось вращаться. Здесь ему и в голову бы не пришло блеснуть приключениями, о которых он так охотно распространялся в доме своих родственников. Консул покачал головой с несколько недовольным видом и возразил:
– Мне кажется, вам доставляет удовольствие высмеивать всякую благодарность за свои добрые дела. Тем не менее я остаюсь вашим должником, хотя вы и не позволяете мне тем или другим способом оплатить мой долг. Я не думаю, чтобы рассказ об этом приключении мог повредить вам во мнении дам, совсем наоборот. Но вы так решительно отказываетесь описать его, что я оставлю это до следующего раза.
Госпожа Эрлау с очаровательной любезностью обратилась к Гуго:
– Вы нам не чужой, господин капитан, хотя бы из-за вашей семьи. Еще недавно мы имели удовольствие видеть вашего брата.
– Да, единственный раз, – подтвердил консул, – и то совершенно случайно. Альмбах, кажется, не может простить мне разницу между своим и моим образом жизни. Он непреклонно отдаляется от нас сам, отдаляет своих близких и уже много лет не пускает к нам нашу крестницу, так что мы даже не знаем, какая она теперь.
– Бедная Элеонора! – сострадательно заметила госпожа Эрлау. – Мне кажется, она стала чересчур застенчива в результате слишком строгого воспитания и слишком уединенной жизни. Я не могу представить себе ее иначе, как робкой и тихой; она, кажется, никогда не поднимает глаз в присутствии посторонних.
– Нет, сударыня, – ответил Гуго с особенным ударением, – она иногда это делает, но я сомневаюсь, что мой брат когда-нибудь видел это.
– Вашего брата здесь нет? – спросила госпожа Эрлау.
– Нет, и я не могу понять, почему он отказался сопутствовать мне, тем более, что я знаю его любовь к музыке и то, как ему нравится пение синьоры Бьянконы. Сегодня для меня в первый раз взойдет это южное солнце, лучи которого ослепляют весь Г.
Консул шутливо погрозил ему пальцем:
– Не смейтесь, господин капитан, лучше поберегите свое сердце от этих лучей, для вас, молодых людей, они особенно опасны… И вы не первый были бы побеждены их чарами.
Молодой моряк задорно улыбнулся.
– А кто сказал, господин консул, что я боюсь подобной судьбы? В таких случаях я с величайшим удовольствием терплю поражение, утешаясь сознанием, что чары опасны лишь для тех, кто бежит от них, а кто остается непоколебимым, тот скоро освобождается от чар, иногда даже гораздо скорее, чем хотелось бы самому.
– Вы, кажется, весьма опытны в подобных делах! – с легким укором заметила госпожа Эрлау.
– Боже мой, сударыня, когда скитаешься год за годом из одной страны в другую и нигде не удается пустить корни, когда чувствуешь себя дома только на вечно волнующемся море, то поневоле начнешь смотреть на перемену, как на нечто неизбежное, а кончишь тем, что полюбишь ее. Подобным признанием я навлекаю на себя вашу полную немилость, но убедительно прошу смотреть на меня, как на дикаря, который в тропических морях давно разучился удовлетворять требованиям северогерманской цивилизации.
Однако манера, с какой капитан поклонился и поцеловал руку консульши, доказывала вполне достаточное знакомство с этими требованиями, что дало основание доктору Вельдингу сухо заметить:
– Тропическая нецивилизованность господина Альмбаха не производит в наших салонах особенно неблагоприятного впечатления. Значит, герой так нашумевшего приключения с «Ганзой» действительно брат того молодого человека, которого синьора Бьянкона почтила своей аудиенцией там, в артистической?
– Кого? Рейнгольда Альмбаха? – спросил удивленный Эрлау. – Но вы слышали – его здесь нет!
– Его здесь нет по мнению господина капитана, – спокойно ответил Вельдинг, – а по-моему он ошибается. Но, пожалуйста, не говорите никому об этом. В сегодняшнем концерте нас, очевидно, ожидает какой-то сюрприз. Я кое-что подозреваю, и мы скоро увидим, насколько мое подозрение основательно. Синьора Бьянкона любит театральные эффекты не только на сцене, ей нравится все неожиданное, поразительное, совершающееся с быстротой молнии. Прозаическое оповещение испортило бы все дело. Во всяком случае, капельмейстер в заговоре с ними, от него ничего не добьешся, и потому будем ждать!
Вскоре начался концерт. Первое отделение и половина следующего шли по программе при более или менее оживленном одобрении публики. Синьора Бьянкона появилась уже в конце концерта, и ее пение составило самый блестящий номер программы. Публика приветствовала свою любимицу громкими аплодисментами. Беатриче действительно была ослепительно хороша, когда, освещенная ярким светом люстр, в воздушном наряде, усыпанная цветами, с розами в темных волосах, стояла на эстраде, с улыбкой раскланиваясь во все стороны. Капельмейстер, в этот раз лично аккомпанировавший ей, сел наконец за рояль, и Беатриче запела.
Это была одна из тех больших бравурных арий, успех которых заранее обеспечен и которые вызывают одобрение публики, даже если исполнение не удовлетворяет строгим требованиям. Блестящие, эффектные пассажи заменяли глубину содержания, которой ей недоставало, зато они давали итальянской красавице возможность блеснуть своим прекрасным голосом. Все эти переливы и трели слетали с ее губ такими кристально чистыми звуками и до такой степени завладевали слухом и всеми чувствами зрителей, что всякая критика, всякое серьезное возражение умолкали перед упоительным наслаждением, которое доставлял слушателям талант певицы. Восхитительная игра звуками – правда, только игра – возбуждала публику благодаря полной свободе и прелести исполнения. Слушатели наградили певицу еще более бурными, чем обычно, аплодисментами и шумно требовали повторить арию сначала.
Синьора Бьянкона, казалось, согласилась удовлетворить желание публики, так как снова вышла на эстраду, но в эту минуту место капельмейстера у рояля занял молодой человек, которого до сих пор не было среди участвовавших в концерте артистов. Присутствующие смотрели на него с удивлением, супруги же Эрлау были просто поражены, даже Гуго в первую минуту с испугом взглянул на брата, присутствия которого он не подозревал; однако теперь он начинал понимать смысл происходившего. Только доктор Вельдинг спокойно и без тени удивления произнес:
– Я так и думал!
Рейнгольд был очень бледен, и руки его слегка дрожали на клавишах.
Но рядом с ним стояла Беатриче, и достаточно ей было шепнуть ему одно слово, бросить один взгляд, чтобы он совершенно овладел собой. Уверенно и твердо взял он первые аккорды, и они показали публике, что это не будет повторение ее любимой арии. Все прислушивались с напряженным удивлением. Наконец, Беатриче запела.
Нечто совсем иное, чем только что услышанная бравурная ария, зазвучало в зале. В раздавшейся мелодии не было никаких переливов и трелей, но она находила дорогу к сердцу слушателей. В этих звуках, которые то зажигались бурной радостью, то замирали в грустной жалобе, слышались счастье и скорбь человеческой жизни, в них изливалось долго сдерживаемое страстное томление души. Это был особенный способ выражения, обладающий поразительной силой и красотой, хотя, может быть, и не всем вполне понятный; однако все чувствовали, что в песне звучало что-то мощное, вечное.
Самая равнодушная и поверхностная публика не может оставаться безучастной, когда с ней говорит гений; здесь же этот гений нашел себе равного по силе товарища, который сумел следовать за ним и дополнить его. Теперь уже не могло быть и речи о риске: Альмбах и Бьянкона сразу поняли друг друга. Самая тщательная подготовка не могла привести к столь полной гармонии, какую создали здесь момент и вдохновение. Рейнгольд чувствовал, что его понимают до последней мелочи, Беатриче никогда еще не пела так увлекательно, никогда не вкладывала столько души в свое пение. Она блестяще исполнила свою задачу, соединив талант певицы с драматическим искусством артистки. Это был двойной триумф.
Пение кончилось. После нескольких мгновений глубокой тишины раздалась такая буря рукоплесканий, какую редко слышала даже привыкшая к овациям примадонна и какую вообще не часто можно слышать в концертном зале. Беатриче, по-видимому, только и ждала этого момента: в ту же минуту она подошла к Рейнгольду и, взяв его за руку, подошла с ним к краю эстрады, как бы представляя его публике. Одного этого движения было достаточно – все сразу поняли, что перед ними – автор песни. Снова раздался гром рукоплесканий, и молодой артист, еще оглушенный неожиданным успехом, пережил рука об руку с Беатриче первый привет и первое поклонение толпы.
Рейнгольд вполне пришел в себя только в артистической, куда привела его синьора Бьянкона. Всего несколько минут могли они пробыть наедине; в зале оркестр доигрывал последнюю пьесу при полнейшем равнодушии публики, еще всецело находившейся под впечатлением только что услышанного произведения.
– Мы победили, – тихо проговорила Беатриче. – Довольны ли вы моим пением?
Страстным движением схватив ее руки, Рейнгольд воскликнул:
– Зачем спрашивать, синьора? Позвольте поблагодарить вас не за успех, который относится более к вам, чем ко мне, а за то, что я имел счастье слышать свою песню из ваших уст. Я написал ее, вспоминая вас, и только для вас одной, Беатриче! И вы поняли, что я хотел сказать ею, иначе не спели бы ее так…
Синьора Бьянкона, конечно, отлично поняла это, но в устремленном на Рейнгольда взгляде выразилось не только торжество красивой женщины, в очередной раз убедившейся в неотразимости своей власти.
– Кому вы это говорите – женщине или артистке? – шутливо спросила она. – Но путь открыт, синьор! Решитесь ли вступить на него?
– Да, я вступлю на него, какие бы ни ожидали меня препятствия, – проговорил Рейнгольд, гордо выпрямившись. – И как бы ни сложилась моя дальнейшая жизнь, для меня она освящена с тех пор, как сама муза пения указала мне путь.
В последних словах опять зазвучал тон мечтательного поклонения, который Беатриче уже раньше слышала от Альмбаха. Она наклонилась к нему еще ближе, и ее голос зазвучал мягко, почти умоляюще:
– В таком случае, не избегайте музы так упорно, как до сих пор. Артист может себе позволить время от времени навещать артистку. Когда я буду разучивать ваше следующее произведение, предоставите ли вы мне самой разбираться в нем или поможете своими личными указаниями?
Рейнгольд ничего не ответил, но горячий поцелуй, которым он приник к ее руке, не выражал отказа. Сейчас он больше не прощался с певицей, никакое воспоминание не могло уже спасти его от опасной близости. Таинственная предостерегающая сила, некогда мерещившаяся ему вдали, не имела более власти над душой молодого человека. И могла ли его бледная, бесцветная жена соперничать с Беатриче Бьянконой, стоявшей перед ним во всем обаянии своей демонической красоты, с этой «музой пения», открывшей ему всю сладость первого успеха? Он видел только ее одну. Все, что долгие годы таилось в нем, все, с чем он боролся со времени их первой встречи, – все решил этот вечер. Он стал началом его артистической карьеры и в то же время началом семейной драмы.
Глава 6
Последующие дни и недели в доме Альмбаха никак не принадлежали к числу приятных. Для самого хозяина дома открытое выступление его зятя со своим произведением уже потому не могло оставаться тайной, что доктор Вельдинг в «Утреннем листке» дал подробное описание концерта, назвав имя молодого композитора. Но ни похвалы строгого критика, ни громкий успех песни, ни вмешательство консула Эрлау, горячо вступившегося за Рейнгольда и решительно высказавшегося в защиту его музыкального дарования, – ничто не могло поколебать предубеждения старика. Он продолжал настаивать на том, что любое художественное стремление – бесполезная и опасная забава, причина неспособности человека к практической деятельности и корень всякого зла. Он, как и все остальные, не знал, что синьора Бьянкона почти насильно заставила Рейнгольда выступить публично, и, думая, что все было заранее подстроено без его ведома и против его воли, совершенно выходил из себя. Он до такой степени рассердился, что выбранил зятя, как мальчишку, и раз навсегда строго-настрого запретил ему заниматься музыкой.
Это было, разумеется, худшее, что он мог сделать. Запрещение вызвало горячий, неукротимый протест Рейнгольда. Страстность натуры, составлявшая основную черту его характера и до сих пор только наружно сдерживаемая домашними путами, прорвалась с сокрушительной силой. Произошла ужасная сцена, и, если бы не вмешательство Гуго, разрыв был бы неизбежен. Но Альмбах с ужасом убедился, что его племянник, им самим выращенный и воспитанный, связанный с ним семейными и деловыми узами, вышел из-под контроля и не думал подчиняться его авторитету. Ссора была на время улажена, но могла по первому поводу разгореться с новой силой. Одна сцена следовала за другой, одна обида вызывала другую. Вскоре Рейнгольд оказался во вражде со всеми окружающими, а упорство, с каким он продолжал заниматься музыкой, и проявляемая им теперь самостоятельность еще больше восстанавливали против него родителей жены.
Госпожа Альмбах, всем сердцем разделявшая убеждения своего мужа, поддерживала его по мере сил, а Элла по обыкновению оставалась совершенно безучастной. От нее не ожидали ни вмешательства, ни помощи; родителям и в голову не приходило, что она может иметь на Рейнгольда хоть какое-нибудь влияние, да и сам Рейнгольд совершенно не замечал ее и, казалось, даже не признавал за ней права иметь личное мнение. Молодая женщина, безусловно, страдала от происходящего, но трудно было понять, чувствовала ли она весь трагизм своей роли, она, жена, на которую обе партии не обращали никакого внимания, игнорируя ее, как будто она была несовершеннолетней. Она проявляла одинаковую терпеливую покорность как во время ожесточенных и бурных споров мужа с родителями, так и при его резких выходках, возникавших теперь по самому ничтожному поводу и направленных большей частью против нее. Редко позволяла она себе сказать умиротворяющее слово, никогда не принимая решительно чью-нибудь сторону и еще пугливее замыкаясь в себе, если та или другая сторона резко отталкивала ее.
Единственный человек, сохранивший со всеми наилучшие отношения и свое положение общего любимца, был, к общему удивлению, молодой капитан. Как все упрямые люди, старик Альмбах легче мирился с совершившимся фактом, чем с раздорами, и скорее способен был простить открытое и спокойное неповиновение своей власти, которое проявил в отношении его старший племянник, чем бурное сопротивление его воле со стороны младшего. Убедившись, что его хотят принудить к ненавистной деятельности, Гуго не спорил с дядей и не оскорблял его, а просто ушел из дома и предоставил буре пронестись за своей спиной. По возвращении он разыграл роль блудного сына, чтобы получить доступ в дом, где жил его брат, и снова приобрести расположение дяди и тетки. У Рейнгольда же не было ни умения, ни желания играть обстоятельствами и извлекать из них пользу. Как прежде он не умел скрывать свое отвращение к торговой деятельности и свое полнейшее равнодушие к мелким мещанским интересам, так и теперь не скрывал своего презрительного отношения к окружающим и своей страстной ненависти к оковам, которые тяготили его, а этого ему, конечно, не могли простить. Гуго, решительно принявший сторону брата, открыто стоял за него при всяком удобном случае. И дядя прощал ему, считая это вполне естественным, потому что благодаря такту капитана дело никогда не доходило до ссоры; между тем стоило только чем-нибудь задеть Рейнгольда, как между ним и его родными разыгрывались ужасные сцены.
Однажды около полудня, придя в дом старого Альмбаха, Гуго встретил на лестнице своего слугу, которого он незадолго перед тем послал с каким-то поручением к брату. Иона только считался матросом на «Эллиде», но уже давно был освобожден от всяких работ и состоял в исключительном распоряжении капитана, с которым не расставался даже во время пребывания на берегу и за которым следовал повсюду, питая к нему неизменную глубокую привязанность.
Оба были почти одних лет. В сущности, Иона был совсем не безобразен, а в праздничном наряде мог даже назваться красивым малым, но его неловкость, резкость и неразговорчивость мешали ему блеснуть своими качествами. Со всем служебным персоналом альмбахского дома, особенно с женской его половиной, он находился во враждебных отношениях, никто из них не видел у него приветливого лица, не слышал от него ни одного слова, кроме самых необходимых. Сегодня он также казался сердитым, и несколько талеров, которые он пересчитывал на ладони, по-видимому, возбуждали в нем негодование, так как он не без злобы посматривал на них.
– В чем дело, Иона? – спросил, подходя, капитан. – Пересчитываешь свои сбережения?
Взглянув на него, матрос вытянулся во фронт, но его лицо не стало приветливее.
– Меня посылают в цветочный магазин за букетом, – проворчал он, пряча деньги в карман.
– Как, тебя и здесь уже посылают за цветами?
– Да, и здесь, – ответил Иона, делая ударение на последнем слове. – Мне не привыкать, – прибавил он, с упреком глядя на своего господина.
– Разумеется, – рассмеялся Гуго. – Но я не привык, чтобы ты исполнял подобные поручения для других. Кто же посылает тебя?
– Господин Рейнгольд, – был лаконичный ответ.
– Мой брат? – медленно повторил Гуго, и по его до тех пор веселому лицу скользнула тень.
– Просто грешно платить за это такие деньги, – ворчливо продолжал матрос. – Господин Рейнгольд не хуже вас умеет швырять деньги на пустяки, которые завтра же придется выбросить. Но мы по крайней мере не женаты, тогда как…
– Без сомнения, букет заказан для моей невестки, – резко оборвал его капитан. – Что же тут удивительного? Неужели ты думаешь, что я не буду дарить цветы моей жене, если я когда-нибудь женюсь?
Последнее замечание, по-видимому, показалось матросу чрезвычайно странным; он выпрямился и посмотрел на капитана с видом полнейшего отчаяния, но через минуту принял прежний вид и уверенно произнес:
– Мы никогда не женимся, господин капитан!
– Я запрещаю тебе подобные пророчества, обрекающие меня на безбрачие, – возразил Гуго. – И почему это «мы никогда не женимся»?
– Потому что мы ни во что не ставим баб, – продолжал стоять на своем Иона.
– У тебя очень странная манера говорить о себе во множественном числе, – насмешливо произнес Гуго. – Итак, я ни во что не ставлю баб? А мне кажется, что ты часто сердился на меня как раз за обратное.
– А до женитьбы дело все-таки не дойдет, – с непоколебимой уверенностью торжественно произнес Иона. – В сущности, мы не особенно дорожим и всем женским сословием. Дальше цветочных подношений и поцелуев ручек дело не заходит, а там мы уходим в море, и делу конец! Да и хорошо, что это так! Если пустить баб на «Эллиду»… Да Боже сохрани!
Эта характеристика, высказанная с абсолютной серьезностью и в неизбежном множественном числе, была, казалось, близка к истине, так как не вызвала со стороны капитана ни слова возражения. Он лишь с улыбкой пожал плечами и, повернувшись к матросу спиной, стал подниматься по лестнице. Рейнгольда он нашел в его собственном помещении в верхнем этаже. Ему достаточно было одного взгляда на лицо брата, быстро ходившего взад и вперед по комнате, чтобы понять, что сегодня опять случилась какая-то неприятность.
– Ты уходишь? – спросил он, обменявшись с Рейнгольдом приветствиями и указывая взором на шляпу и перчатки, лежавшие на столе.
– Не раньше чем через час, – ответил Рейнгольд, овладевая собой. – Ты посидишь у меня?
Оставив без ответа последний вопрос, Гуго остановился перед братом, пытливо глядя на него, и спросил вполголоса:
– Опять была сцена?
На лице Рейнгольда снова появилось выражение мрачного упорства, исчезнувшее было при виде брата.
– Ну разумеется! Опять попробовали обойтись со мной, как со школьником, который, хотя и приготовил все заданные уроки, нуждается в надзоре даже во время рекреации и обязан отдавать отчет в каждом своем поступке. Я дал им ясно понять, что мне надоела эта вечная опека.
Капитан не спросил, из-за чего именно произошла ссора, короткая беседа с Ионой достаточно осветила ему дело.
– Какое несчастье, что ты находишься в полной зависимости от дяди! – произнес он, качая головой. – Если рано или поздно у вас дойдет до разрыва и тебе придется выйти из дела, ты останешься без гроша. Будь ты один, ты мог бы, в крайнем случае просуществовать на доход со своих произведений, но рискнуть содержать на них семью – значит поставить на карту ее будущность. Мне приходилось отстаивать только одного себя, тебе же в силу необходимости придется ждать времени, когда какое-нибудь большое произведение даст тебе возможность вместе с женой и ребенком вырваться из этой мещанской среды.
– Невозможно! – горячо воскликнул Рейнгольд. – До тех пор я успею десять раз погибнуть, а со мной погибнет все, что есть во мне талантливого. Терпеть, ждать, да еще, может быть, целые годы! Это для меня равносильно самоубийству! Мое новое произведение окончено. Если оно будет иметь такой же успех, как и первое, то даст мне возможность провести по крайней мере несколько месяцев в Италии.
Гуго остолбенел:
– Ты хочешь ехать в Италию? Почему же именно туда? – спросил он.
– А куда же иначе? – с нетерпением проговорил Рейнгольд. – Италия – школа всякого искусства и всякого художника. Только там могу я пополнить не от меня зависевшие пробелы своего скудного музыкального образования. Неужели ты этого не понимаешь?
– Нет, – холодно ответил капитан, – я не вижу необходимости начинающему учиться поступать сразу в высшую школу. Учиться ты можешь и здесь, и большинству наших талантов приходилось много работать и бороться, прежде чем Италия, так сказать, благословила их деятельность. Но предположи даже, что тебе удастся привести свой план в исполнение, – что будет в это время с твоей женой и ребенком? Или ты и их собираешься взять с собой?
– Эллу? – презрительно воскликнул молодой человек. – Это было бы лучшим способом окончательно подрезать себе крылья. Неужели ты думаешь, что при первом своем шаге к свободе, я потащу за собой всю тяжесть домашних дрязг?
– Это жестоко, Рейнгольд! – сказал Гуго, нахмурившись.
– Разве я виноват, что наконец осознал истину? – вспылил Рейнгольд. – Моя жена не может подняться выше кухонных и мелких хозяйственных интересов. Я отлично знаю, что она не виновата, но тем не менее в этом – несчастье всей моей жизни.