bannerbanner
Записки врача
Записки врачаполная версия

Полная версия

Записки врача

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
18 из 21

№ 24, стр. 737. Желая определить давление в легочных мешках здорового человека, д-р Э. Арон (из Берлина) счел себя вправе (!! – Ред.) произвести опыт на двух лицах, предварительно объяснив им, ради чего подобные опыты над ними производятся. Арон убежден, что при тщательном соблюдении чистоты всякая опасность такого опыта устраняется. Впрыснув под кожу кокаин, он вкалывал в межреберье троакар, соединенный с манометром; при этом больной мог делать вдохи лишь не очень глубокие, так как при глубоких легкое задевало за кончик троакара, что вызывало сильнейшую боль (Хороша безопасность опыта! – Ред.)… Несмотря на безвредность (?) употребленного способа, едва ли кому-нибудь представится случай применить его на большом числе лиц. Поэтому Арон выражает сожаление о том, что хирурги при операциях в грудной полости не производят подобных измерений. (Хирург нравственно обязан не осложнять операции и даже не удлинять ее ничем, что не нужно для блага больного. – Ред.)

№ 26, стр. 814. Общая, а за нею и врачебная печать Германии[77] крайне взволнованы обвинениями терапевтической клиники проф. Штинтцинга в непозволительных опытах над больными. Поводом к этим обвинениям послужила статья бывшего ассистента клиники д-ра Штрумбеля. В статье этой, действительно, встречаются прямо невероятные места. Вот два из них (речь идет о лечении сахарного мочеизнурения сухоядением): «Уже в первые дни для меня стало ясно, что без запирания на ключ моего первого больного точное исследование будет невозможно. Поэтому больной был помещен в небольшую комнату на чердаке клиники, имеющую два окна с крепкой железной решеткой. Дверь комнаты хорошо и крепко запирается. Ключ от нее был всегда у меня в кармане. Но, думая, что я таким образом предохранил себя от обмана, я ошибался: два или три раза, когда результаты исследования не согласовались между собою, я приналег на больного с допросом, и он признался, что во время сильного дождя он высунул в окно сосуд и из проходившей по крыше полутрубы добыл таким образом пол-литра дождевой воды. Однажды я убедился, что больной пил воду, данную ему для мытья; с тех пор во время дней опыта я не давал ему мыться. Однажды ночью больной, мучимый жаждой, выпил 1400 куб. см собственной мочи, а в последний день опыта над обменом веществ больной, в течение нескольких дней получавший очень мало питья, сломав решетку у окна, вылез на крышу и затем, сломав решетку в другом окне, пробрался в комнату служанки, где его накрыли как раз еще вовремя, когда он подходил к крану водопровода… Второго моего больного я тоже держал под замком, предварительно вставив в окно тройную железную решетку. В этом опыте – правда, с существованием уже грозных расстройств в общем состоянии больного, – мне удалось существенно ограничить постоянное отделение мочи и даже на полтора часа совсем прекратить его, причем я отлично сознавал, что при постоянном надзоре за пульсом и сердцем, я дошел до границ дозволенного (! – Ред.). Если бы больной промучился жаждою еще часа два, то отделение мочи, быть может, и совсем бы прекратилось, а вероятно, вместе с ним прекратилась бы и работа сердца»[78].

№ 42, стр. 1286. Интересуясь вопросом о невосприимчивости к болотной лихорадке, проф. Челли проделал такие опыты. Одному человеку автор, «впрыснув большое количество крови, взятой от больных с легкой и тяжелой трехдневными лихорадками, не мог вызвать у него никаких признаков заболевания…» Далее, Челли испробовал влияние разных лекарственных веществ на невосприимчивость к искусственной болотной лихорадке. (Мы не раз уже высказывали наше глубокое убеждение в непозволительности подобных опытов. Даже и при вполне сознательном согласии на опыт лиц, ему подвергаемых, врача должно бы остановить то простое соображение, что он отнюдь не может быть уверенным в безвредности производимого опыта. – Ред.) Различные вещества дали самые разнообразные результаты: йодистый калий и антипирин, например, оказались совершенно бесполезными в смысле предохранения от заболевания и т. д.

«Врач», 1901, № 15, стр. 578. Франк и Веландер, исследуя вопрос о предупреждении гонорреи, производили следующие (непозволительные, по нашему мнению. – Ред.) опыты: двум лицам в отверстие мочеиспускательного протока на платиновом ушке вводилось перелойное отделяемое, содержавшее гонококки, затем, по прошествии пяти минут, одному из этих лиц вкапывали две капли раствора протаргола, другому же вкапывания не делалось. Первый из подвергшихся опыту оставался здоровым, второй же заболевал перелоем.

№ 30, стр. 949. Мур, занимаясь вопросом о лечении сифилиса специфическою сывороткою, впрыснул одной больной с неоперируемым раком сыворотку, после чего последовательно привил ей отделяемое всех трех основных периодов сифилиса. Заражения не последовало.

№ 32, стр. 987. Д-р Кистер (в Гамбурге) изучал значение для здоровья борной кислоты. Трем здоровым лицам автор давал по три грамма борной кислоты в сутки; уже спустя короткое время здоровье у них расстраивалось; появлялись рвота и понос, а на 4–10 дни – белок в моче. Назначение одного грамма в сутки в течение нескольких дней четырем лицам не оставалось без влияния на здоровье: являлись понос и рвота… Таким образом, борная кислота, принимаемая даже в небольших количествах, оказывается небезвредной.

№ 35, стр. 1073. Профессор Тенниклайф и д-р Розенгейм исследовали влияние борной кислоты и буры на общий обмен у детей ввиду того, что мнения о безвредности этих веществ расходятся. Возраст детей в опытах авторов колебался от 2 до 5 лет. При этом выяснилось, что ни борная кислота, ни бура в средних приемах не оказывают никакого вредного действия на общее состояние детей.

№ 37, стр. 1151. Газеты сообщают об опытах, проделываемых американскими врачами на людях. Из восьми лиц, согласившихся за деньги подвергнуться укусам комаров, заведомо зараженных чужеядными желтой лихорадки, двое умерли, трое при смерти, двое выздоравливают после тяжелого заболевания, один остался здоровым.

№ 39, стр. 1202. Ввиду все учащающегося применения формальдегида для предохранения от порчи пищи, особенно молока, проф. Тенниклайф и д-р Розенгейм сделали попытку выяснить, путем прямых опытов на детях, влияние этого вещества на питание и обмен. Опыты были произведены на трех детях (вполне здоровый мальчик 2 ½ лет, вполне здоровый мальчик 5 лет и «слабоватая девочка четырех лет, дурного питания, поправлявшаяся после пневмонии»). Выводы. 1. У здоровых детей формальдегид, прибавляемый к молоку в количестве до 1: 5000, не обнаруживает заметного влияния на обмен азота и фосфора и на усвоение жира. 2. При слабоватом здоровье это вещество действует на упомянутые процессы заметно пагубно, по всей вероятности, изменяя панкреатическое пищеварение и слегка раздражая кишечник и т. д.


Вот они – истлевшие остатки прошлого, вот они – старые, давно зарубцевавшиеся раны!.. Мои оппоненты усиленно корят меня за то, что я в своей книге взвожу на врачебное сословие массу самых тяжких обвинений. Я решительно утверждаю, что никаких таких обвинений я не взвожу; нельзя же в самом деле, подобно г. Фармаковскому, в указании на трагические конфликты медицинского дела видеть чуть не личное себе оскорбление. Не обобщаю я также отдельных поступков единичных лиц. Если бы из приводимых мною опытов вытекал лишь вывод, что сотня-другая бессердечных врачей забыли свои элементарные обязанности по отношению к больным, я б не стал приводить этих опытов.

Но из приводимых опытов вытекает совсем другой вывод, и это есть единственное, действительное обвинение, которое я взвожу на наше сословие, – обвинение в поразительном равнодушии, какое встречают описанные опыты во врачебной среде. На этом обвинении я настаиваю, да и как не настаивать на нем? Как были бы возможны подобные опыты, если бы мы относились к ним должным образом? У нас есть богатая врачебная печать, бесчисленные общества и съезды, – где же и когда выступали они против такого позорнейшего предательства врача по отношению к больному? Борьба с этим составляет лишь единоличную заслугу покойного Манассеина[79]. Если бы вся врачебная печать, все общества и съезды так же беспощадно и энергично, как он, выступали против каждой попытки врача обратить больного в предмет своих опытов, то ведь только сумасшедшему могло бы прийти в голову печатать о таких опытах, как только сумасшедшему может прийти в голову рассказывать в газетах о совершенном им, скажем, убийстве ребенка. Между тем в действительности все подобные сообщения проходят так мирно и тихо, что вот оказывается даже возможным утверждать, будто все это уже миновало и теперь ничего подобного не происходит. Кругом десятками творятся форменные живосечения над людьми, а гг. Кюльц и Горелейченко даже ничего не слышали об них! Разве это не характерно?..

«Опытов над живыми людьми, – пишет г. Алелеков в своей рецензии на «Записки», – никто не оправдывал и никогда не оправдает, но поголовное обвинение врачей в «бездействии», в отсутствии протеста и борьбы против таких опытов есть совершенно несправедливый укор медицине, не ответственной за проступки немногих личностей; а призыв общества к «принятию мер к ограждению своих членов от ревнителей науки» – есть только несправедливый и позорный призыв к борьбе со всеми врачами, столь же логичный, как крик толпы: «Бей их всех, там после разберем, кто воровал и кто помогал!» Нам стыдно за прибегающего к таким приемам человека, притом же врача!»[80]

Вдумайтесь в смысл этих слов. Обвинять врачей в бездействии – несправедливо, потому что «медицина не ответственна за проступки немногих личностей» (т. е., значит, врачи вправе бездействовать?); а призывать общество к борьбе – не только не справедливо, но даже позорно и нелогично… Удивительное дело! Тут такой туман, такая притупленность самого элементарного нравственного чувства, что положительно начинаешь теряться. Ведь вопрос ясен и гол до ужаса: совершается позорнейшая гнусность, которой, как соглашаются все мои оппоненты, «никто не оправдывает» (как мягко!). Что же делать? Казалось бы, и ответ не менее ясен, чем сам вопрос: нужно всем соединиться, поднять общественное мнение, не успокаиваться, пока с корнем не будет вырвана эта гнусность, пока она не отойдет в область невероятных преданий. Сказать: «да, наша вина, что мы терпели до сих пор на своем теле эту позорную болячку…»

Но нет, тут есть нечто еще более ужасное: а ну, как публика подумает, что «медицина ответственна за проступки немногих личностей», и закричит: «бей их всех, не разбирая!» Лучше уж потщательнее прикрыть свою болячку – и молчать, молчать…

VI

Мои критики дружно указывают на «непозволительное сгущение красок» и «несомненные преувеличения», которыми полна моя книга. Отвечать на этот упрек было бы крайне трудно и совершенно бесцельно, если бы вопрос носил, так сказать, количественный характер. Я, скажем, совершил пять врачебных ошибок, другой – две, третий – десять; у меня было столько-то несчастных операций, у другого – столько-то. Как доказать, как проверить, какое количество типично для среднего врача? Но дело тут совершенно в другом… «Врачебная газета», в которой печаталась разобранная выше статья д-ра Фармаковского, заявляет в № 51 (1901 г.), что статья эта «ясно доказывает несомненные преувеличения г. Вересаева». В чем же заключаются эти преувеличения? Вот что говорит о них сам г. Фармаковский:

«Вересаев отрицает свое сгущение красок. И в доказательство того, что этого сгущения нет, он приводит свои ссылки на целый ряд документальных данных. Но на этот довод можно было бы возразить таким примером. Представим себе, что мы имеем перед собою назначенную врачом микстуру, содержащую в себе серную кислоту. И вдруг к такому больному приходит химик-дилетант. Прочтя на сигнатурке страшное название серной кислоты, этот химик стал бы уверять больного, что в его лекарстве находится страшный яд; и в доказательство своих доводов он обычными химическими путями извлек бы эту кислоту в чистом виде и показал бы ее едкие свойства на деле. То самое лекарство, которое имело приятный кисловатый вкус, вдруг содержит вещество, прожигающее даже грубую кожу руки. И если бы кто-нибудь стал упрекать доброжелателя-химика в произведенном им сгущении положенной в лекарство кислоты, в силу чего она приняла такие едкие свойства, то химик, подобно Вересаеву, всегда бы мог возразить, что он документальными данными докажет присутствие этого едкого вещества в лекарстве и что в своих химических манипуляциях он не вносил его извне» (стр. 137).

Г. Фармаковский своим примером чрезвычайно удачно охарактеризовал различие точек зрения, с которых мы смотрим на дело. Тот напиток, от которого мы вместе с г. Фармаковским пьем, вызывает в нас совершенно различные ощущения. У г. Фармаковского он вызывает лишь ощущение «приятного кисловатого вкуса», «едкие свойства» можно в нем обнаружить лишь совершенно непозволительным путем искусственного экстрагирования «всех слабых и дурных сторон медицины»; в действительности такими свойствами напиток не обладает. Тут, действительно, наше коренное, главнейшее разногласие, из которого вытекают все остальные. Читатель видел, что г. Фармаковский, как и прочие мои оппоненты, спорил не о том, насколько едок наш напиток, – он именно спорил и доказывал, что наш напиток есть очень приятная на вкус кисловатая водица.

Но читатель видел и те приемы, к которым для этого приходилось прибегать г. Фармаковскому. Одни вопросы он старался подкрасить, другие отметал в сторону успокоительным замечанием: «а разве в других профессиях лучше?» – третьих, наконец, просто не хотел замечать, закрывал на них глаза. И вот вопросы, полные самого глубокого трагизма, самой «едкой кислоты», благополучно растворились в его брошюре в невинную и приятную на вкус кисловатую водицу…

Автор «Общественной хроники» в «Вестнике Европы» (1902, № 3), отмечая предпринятый против «Записок» «профессиональный поход», с недоумением спрашивает: «Что, собственно, не понравилось в них значительной части медицинского мира?» Подробно разобрав содержание книги, он не находит в ней ничего, что оправдывало бы вызванное ею негодование; единственное объяснение оказанному ей приему, по мнению уважаемого автора, «поневоле» приходится видеть в следующем: «Кто забыл тяжелые впечатления, испытанные в молодости, кто хорошо устроил свою личную жизнь и привык убаюкивать себя мыслью, что так же хорошо все устроено и в окружающем его мире, того не могла не потревожить, – а следовательно, и раздражить, – книга г. Вересаева».

Я решительно не могу согласиться с таким объяснением. Правда, в злобных инсинуациях некоторых из моих критиков слишком ясно сказывается потревоженное благодушие людей, для которых их личное благополучие обозначает и благополучие всего окружающего. Но таковы далеко не все мои критики. Взять хоть бы того же г. Фармаковского: насколько можно судить по его брошюре, он, по-видимому, человек хороший и симпатичный, таковы же, несомненно, и большинство моих оппонентов. Мне кажется, суть здесь не в эгоистической неподвижности сытого благополучия, суть дела гораздо глубже и печальнее: она заключается в той иссушающей, калечащей душу печати, которую накладывает на человека его принадлежность к профессии.

На все явления широкой жизни такой человек смотрит с узкой точки зрения непосредственных практических интересов своей профессии; эти интересы, по его мнению, наиболее важны и для всего мира, попытка стать выше их приносит, следовательно, непоправимый вред не только профессии, но и всем людям. Конечно, в луне и солнце пятна есть, – есть они и в его профессии; но если их и можно касаться, то нужно делать это чрезвычайно осторожно и келейно, чтоб в посторонних людях не поколебалось уважение к профессии и лежащим в ее основе высоким принципам… Но ведь всякая профессия имеет дело с людьми, ее темные стороны отзываются на людях страданиями и кровью? Что же делать, – пусть так, но для тех же людей еще важнее, чтобы в них прочно было доверие к столь необходимой для них профессии.

Такое настроение, разумеется, меньше всего способствует энергичной и плодотворной борьбе с темными сторонами профессии; как возможна такая борьба, если на каждом шагу приходится пугливо оглядываться, не доносится ли шум борьбы до уха непосвященного человека? А ухо этого «непосвященного», как нарочно, удивительно чутко на такой шум. И вот самые жгучие вопросы профессии начинают замалчиваться, начинают решаться каждым лицом отдельно, втихомолку, и, наконец, совершенно теряют для него всю свою «едкую кислоту». И он уж вполне искренне испытывает от них только «приятный кисловатый вкус» и с невозмутимым самодовольством утверждает, что в его профессии все очень хорошо и благополучно.

Есть старое правило Канта: «Действуй так, чтобы можно было представить себе, что правила твоей деятельности могут быть возведены во всеобщий закон, обязательный для всех, чтобы при этом не выходило никакого противоречия». Это правило совершенно чуждо и не может не быть чуждым всякому человеку профессии. Для такого человека его профессия есть нечто совершенно другое, чем все остальные. Если он, напр., врач, то будет искренне негодовать и удивляться, для чего это нужно скрывать от кого-нибудь темные стороны судейской, адвокатской, путейской, духовной профессии; будет, подобно г. Фармаковскому, от души восхищаться, «как глубоко проникает великий писатель в своем «Воскресении» в душу заседающих за столом судей» (стр. 102). Но если этот человек принадлежит к судебному миру, то по поводу того же «Воскресения» он (как это в действительности и было) с негодованием станет утверждать, что психологическая проницательность изменила на этот раз великому писателю, что он с непозволительным легкомыслием нарисовал ряд карикатур, не подумав о том, что «непосвященный читатель» по прочтении его романа потеряет всякое уважение к высоким принципам состязательного процесса и гласного суда.

VII

Критики мои настойчиво указывают еще на те противоречия, которыми полна моя книга. На протяжении почти всего своего фельетона в «Frankfurter Zeitung»[81] д-р Нассауэр занимается сопоставлением разных мест моей книги с указанием на их «противоречивость» и на мое «колеблющееся мышление». В чем же заключаются эти противоречия? Я выступаю, напр., защитником живосечений, доказываю их неизбежную необходимость для науки и в то же время рассказываю о мучениях, которые испытал, делая научные опыты над обезьяной. Я говорю о трупах, которыми сопровождается введение новых средств и изобретение новых операций, и в то же время заявляю: «Путем этого риска медицина и добыла большинство из того, чем она теперь по праву гордится. Не было бы риска, не было бы и прогресса; это свидетельствует вся история врачебной науки». И все в таком роде.

Противоречия ли это? Конечно, противоречия. Но дело в том, что это противоречия не логические, а противоречия жизни. Противоречия первого рода устранить было бы легко. «Живосечения необходимы», «прогресс науки невозможен без риска». Мои противники так и поступают. Логически выходит гладко, но при этом ни на каплю не уничтожаются те жизненные противоречия, которые остаются лежать невскрытыми под логически безупречными фразами. Для многих из указанных жизненных противоречий я не могу найти решающего выхода. Некоторых из моих критиков это обстоятельство приводит в самое веселое настроение. Вот, напр., какими вставками сопровождает один из моих французских критиков выдержку из моей книги:

«И я думал: нет, вздор все мои клятвы! Что же делать? Прав Бильрот – «наши успехи идут через горы трупов». (Тремоло в оркестре!) Другого пути нет… Но в моих ушах раздавался скрежет погубленной мною девочки, и я с отчаянием чувствовал, что у меня не поднимется рука на новую операцию. (Занавес опускается.) «Мелодрама» закончилась».

«Что же делать? Где граница дозволенного? – продолжает цитировать меня тот же критик. – Каждую дорогу мне загораживает живой человек; я вижу его и поворачиваю назад». Нечего сказать, прелестно поставленный вопрос! Хотите вы знать ответ Вересаева? Вот он во всей своей сложности: я ничего не знаю!.. Мы удовлетворены…»[82]

Удовлетвориться этим, конечно, нельзя. Но следует ли отсюда, что можно игнорировать или, еще хуже, высмеивать самый вопрос о «живом человеке», загораживающем пути медицины? Ведь как ни стараться отмести этот вопрос в сторону, как ни высмеивать его, он все-таки черным призраком будет стоять над наукою и неуклонно требовать к себе всего внимания людей, для которых этические вопросы нашей профессии не исчерпываются маленьким кодексом профессиональной этики.

Как это ни печально, но нужно сознаться, что у нашей науки до сих пор нет этики. Нельзя же разуметь под нею ту специально-корпоративную врачебную этику, которая занимается лишь нормировкою непосредственных отношений врачей к публике и врачей между собою. Необходима этика в широком, философском смысле, и эта этика прежде всего должна охватить во всей полноте указанный выше вопрос о взаимном отношении между врачебною наукою и живою личностью. Между тем даже частичные вопросы такой этики почти не поднимаются у нас и почти не дебатируются. Не странно ли, что такой трудный и сложный вопрос, как, напр., вопрос о границе дозволительного врачебного опыта на людях, оставляет совершенно безучастными к себе все наши общества и съезды, что на них сказано по этому вопросу, несомненно, во сто раз меньше, чем хотя бы по вопросу о врачебной таксе? Что же касается указанного общего вопроса, то он, сколько мне известно, даже никогда и не ставился. Между тем именно он-то должен был занимать в медицинской этике центральное место.

Но для этого прежде всего, разумеется, нужно не скрывать и не смазывать тех противоречий, из которых вытекает указанный вопрос; напротив, противоречия должны быть выяснены вполне, во всей их тяжелой и мучительной остроте. Мне возражают: «Но ведь они неразрешимы, эти противоречия, они подавляют своею жуткою безысходностью; для чего их поднимать, если выхода все равно нет?» А какой вообще вопрос возможно решить, если его не поднимать? Какой сколько-нибудь сложный вопрос, будучи поднят, может быть легко и быстро приведен к окончательному решению? Решен ли трудный вопрос о врачебной тайне, – единственный усердно дебатируемый врачами этический вопрос, выходящий из рамок узко профессиональной этики? Конечно, нет. А между тем разве обсуждение его не оказалось полезным? Если он и не решен, то вся масса доводов за и против дает каждому отдельному врачу возможность легче и правильнее прийти к определенному решению в каждом данном случае.

Иногда же и выхода-то из противоречия нет только потому, что его не ищут, он оказывается даже найденным, но почти никому не известным. Таков, напр., вопрос о первой операции; предварительное оперирование на живых животных, как мы видели, значительно упрощает его. Еще семьдесят лет назад на это мимоходом указал Мажанди, уже несколько лет д-р А. П. Левицкий в Москве применяет это на практике. Но вопрос неподнимаемый, замалчиваемый не требует и ответа, и все потихоньку идет прежним путем.

Как видим, среди указанных «неразрешимых» вопросов есть вопросы, для которых существует совершенно определенное практическое разрешение, только нужно его поискать; возможно, что и для некоторых других вопросов найдется, при желании, столь же удовлетворительное решение. Оставляя в стороне возможность такого коренного, практического решения частичных вопросов нашей этики и возвращаясь к ее общей задаче, повторю еще раз, что главная задача ее, по моему мнению, заключается во всестороннем теоретическом выяснении вопроса об отношении между личностью и врачебною наукою в тех границах, за которыми интересы отдельного человека могут быть приносимы в жертву интересам науки. Понятно, что это не есть специальный вопрос какой-то особенной врачебной этики, – это большой, вековечный, общий вопрос об отношении между личностью и выше ее стоящими категориями – обществом, наукою, правом и т. д. Но, не составляя специальной особенности медицинской науки, вопрос этот в то же время слишком тесно сплетается с нею и не может быть ею игнорируем, не может, как это есть теперь, в одиночку и втихомолку, в полной темноте, решаться каждым врачом отдельно для его собственных надобностей.

С другой стороны, вопрос этот не может быть только придатком на теле медицины, он должен быть соками и кровью, насквозь проникающими весь организм врачебной науки. Ее тесная и разносторонняя связь с живым человеком делает необходимым, чтобы все, даже чисто научные вопросы решались при свете этого основного, этического вопроса. И даже простая постановка его – и та уж имела бы огромное значение, потому что создала бы ту этическую атмосферу, в которой бы ярко и чутко сознавалась нами вся тонкость нашей нравственной ответственности перед прибегающим к нашей помощи человеком.

«Не думай, – обращается ко мне в своем «Ответе» д-р Л. Кюльц, типический немецкий Фармаковский, – не думай, что вопрос успешного отправления врачебной практики прежде всего должен решаться с философской точки зрения. Куда приведет это? Куда это привело тебя? У нас есть на этот счет прекрасная пословица, гласящая: суди, дружок, не выше сапога, – ne sutor supra crepitam…»[83]

На страницу:
18 из 21