bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 15

Другая женщина сказала сердитым голосом:

– Надя, Надя, забери кота. Батюшка пришел.

Девочка лет тринадцати подошла и оторвала кота от простыни. Прижала его к своей груди, унесла из комнаты. «Батюшка?! Значит, в ящике покойник лежит? Значит, дяденьку волки заели?» – догадался я наконец.

Появился батюшка, в черной рясе, с большим крестом на груди. Люди отступили от ящика. Часть простыни завернули – открыли лицо и плечи покойного. Я стоял метрах в трех от него, и темное лицо было плохо видно. Батюшка помахал кадилом – разлился густой запах ладана, который перебил трупный запах. Дышать стало легче. Священник почитал молитвы, все покрестились. Некоторые женщины утирали слезы платком. Потом батюшка обратился к собравшимся людям, сказал:

– Теперь подходите прощаться.

Мы с бабушкой одними из первых подошли близко к покойному. Лицо и шея, вплоть до белой рубашки, были синими, ноздри порваны, ушные раковины отсутствовали. Одни медные пятаки на глазах были светлые и казались огненными на фоне синевы изуродованного лица. Как у вампира. В это время какая-то женщина хотела поправить подушку покойному, нечаянно задела голову, и пятаки соскользнули с глаз в ящик. А под ними-то дыры, черные провалы были вместо глаз! Это мне еще страшнее показалось!

Я захлебнулся от ужаса. Голова закружилась, стало тошнить. Я уткнулся лицом в бок бабушкиного пальто. Она прижала меня рукой к себе и быстро вывела в кухню. Там мне дали выпить воды, потом – стакан молока. Еще дали понюхать нашатырный спирт, такой противный, что я чуть не подпрыгнул на месте. Зато прошла тошнота. Я даже успел заметить, как рыжий бедняга кот рвется из кухни к покойному – царапает закрытую дверь, скулит охрипшим голосом и жалобно-жалобно глядит на людей в кухне, надеясь на их сочувствие. Боже мой, как жалко мне было кота!

Бабушка попрощалась с хозяевами, мы пошли домой.

***

Дома бабушка напоила меня горячим чаем, накапала валерьянки, уложила в постель:

– Поспи часок-другой. Пусть нервишки твои успокоятся.

Я не сразу уснул. Вздыхал, ворочался. Черные провалы глазниц на синем фоне шевелились, ширились, слились в одну пещеру, которая поглотила меня. Проснулся, когда стало смеркаться. Бабушка Маша сидела за простой прялкой, на которой была закреплена кудель из овечьей шерсти, и крутила веретено. Я подошел, сел на лавку рядом с ней.

– Проснулся, касатик? Я вот тоже хочу успокоиться за веретеном.

– Бабушка, почему ты сразу мне не сказала, что дядя Петя мертвый? Что его волки заели?

– Я и сама не знала, что он так изуродован. Иначе оставила бы дома тебя. Только его не волки заели, а люди, которые страшнее волков и вампиров бывают. Не только немцы, но и свои, репольские выродки есть, которые зверствовали.

– Кто же это?

– Степа Кузин, прихвостень немецкий. Недавно перевели его старшим полицаем то ли в Извару, то ли в Волосово. И второй из репольских кто-то был. Бабы про Германа шепчутся, – говорила бабушка. Она левой рукой ловко вытягивала нить из кудели, а правой раскручивала косо поставленное веретено.

Мне было приятно смотреть на ее слаженную работу.

– И за что же так дядю Петю? – продолжал я спрашивать.

– Да ни за что! Не коммунист, не еврей, не партизан. Справедливый мужик был, набожный. Люди его председателем колхоза избрали. Строг был. Часто Степку ругал за лень да прогулы. А теперь этой мрази можно всласть издеваться над человеком, похваляться перед фашистами.

– А синий он почему? И ящик вместо гроба?

– Так в лесу его в яму с соляркой бросили, с камнем на шее. Две недели искали. Только когда обмелела яма, то по торчащей голой ступне и нашли беднягу. Наскоро сколотили ящик – не до гроба тут. Надо скорей схоронить, пока немцы или Степка не спохватились, – закончила бабушка. Помолчала, вздохнула. Отложила веретено. Потом поднялась, пошла зажигать лучину.

После разговора с бабушкой многое стало понятно. А раз понятно, то не так страшно, как было утром. Я стал щипать лучину для растопки печки. Мне было очень жаль несчастного дядю Петю.

И кота его рыжего жалко.

***

Но неприятности в этот день еще не закончились. Было уже совсем темно, когда пришли Дуся и Федя от Германа. Сердитые, мрачные.

– Что так поздно? – спросила бабушка.

Федя со злостью бросил куртку на лавку, а Дуся расплакалась.

– Да скажите толком, что случилось? – встревожилась бабушка.

– Все! Подыхать будем с голоду! – выпалил Федя. – Герман с нами расплатился. За все лето. Зерна обещал за работу, картошки, гороху. А расплатился рублями советскими, – и Федя швырнул пачку денег на стол. – Кому нужен теперь этот мусор? Что на него купишь?

Бабушка обняла Дусю, и вместе они заревели на разные голоса.

– Чего заскулили, завыли? – прикрикнул на них Федя. – Самое страшное еще впереди. Оставьте слезы на зиму голодную.

Федя, хоть и было ему только пятнадцать лет, говорил как взрослый мужчина, как хозяин в доме. Таким он мне очень понравился. Женщины его послушались, вытерли слезы. Бабушка стала на стол собирать. Федя сел на лавку. Достал кисет с махоркой, скрутил цигарку. Затянулся открыто, никого не стесняясь. А женщины не перечили ему по такому случаю, понимали его.

После ужина он опять закурил. Раздумчиво произнес:

– Я этому гаду, отродью кулацкому, так не оставлю. Теперь со своим другом (он кивнул на топор у печки) пойду к нему за расчетом. И усадьбу спалю.

Дуся и бабушка застыли от ужаса.

– Что ты, Феденька! Бог с тобой! – первой опомнилась бабушка.

– У Германа есть охрана, – добавила Дуся. – Говорят, два эстонца с автоматами его стерегут.

Бабушка увела меня спать в другую комнату. Через закрытую дверь еще долго слышались неразборчивые голоса, чей-то плач. Видимо, уговорили Федю не делать глупости.

УРОВЕНЬ

Феде понадобилось что-то в бане поправить. Он почесал затылок, подумал, обратился ко мне:

– Витя, сходи-ка ты к Дунаевым. Попроси у Михаила плотницкий уровень на денек.

Я не знал, что такое уровень. Боялся забыть это слово. Стал на ходу придумывать слова, созвучные с ним: ровень, ревень, деревень, дуровень. Но все они казались непригодными для запоминания.

Бабушку Дуню я не видел с тех пор, как мы пришли из Заречья. А крестного, его жену и девчонок с позапрошлого года не видел. Как-то встретят они меня, думал я.

Неожиданно возле их дома увидел три мотоцикла с колясками. А в глубине огорода несколько солдат копали длинную яму и укладывали на подпорки толстую жердину у самого края ямы.

Никак они готовят уборную, подумалось мне.

Я осторожно вошел в избу. За длинным столом сидели четыре солдата в нательных рубашках. Они хохотали и резались в карты. Тут же, на столе, были выпивка и нарезанная колбаса. На полу, между столом и русской печкой, лежала солома. Видимо, на ней спали солдаты и не убрали на день. Бабушка Дуня хлопотала у печки. Вдруг один из солдат привстал над скамейкой, громко выпустил газ и опять сел как ни в чем не бывало. Будто и не было в избе ни его товарищей, ни меня, ни бабушки.

Мы с ней переглянулись, усмехнулись на эту выходку и пошли в другую комнату. Там она поцеловала меня, спросила:

– Как ты там приживаешься у бабы Маши?

– Ничего, спасибо, живем потихоньку. От мамы есть какие-нибудь весточки? – спросил я в ответ.

– Пока нет никаких вестей. Я тоже волнуюсь за них. Как-то там Настенька управляется с бабой Фимой да с Тоней? Чем они кормятся? – вслух размышляла бабушка Дуня. – А ты к нам по делу зашел или как?

– По делу, по делу. Не волнуйся, – ответил я. А сам подумал: могли бы и в гости позвать за эти три недели. – Меня Федя послал за… за… Вот слово забыл как назло. Ревень, деревень, дурень. Вспомнил! Дуровень мне нужен какой-то!

Бабушка пожала плечами:

– Дуровень, дуровень… Не знаю слова такого.

Из маленькой третьей комнатки вышли Оля и Нина – самые младшие мои тетушки, мамины сестры. Молоденькие, красивые.

– Уровень ему нужен, плотницкий уровень, – сказала Оля. – Ну здравствуй, племянничек. Как ты здорово вырос-то! – поздоровалась она со мной.

– Так нет Михаила дома. А Сима не даст без него, – заявила бабушка.

Я понял, что пора уходить. Но спросил из любопытства:

– И давно у вас немцы в доме?

– Второй день стоят. А сколько пробудут, не знаем, – ответила Оля. – Люди говорят, что истреблять партизан понаехали. Пока что истребили двух кур последних. Другой скотины нет у нас.

– Видимо, долго пробудут, раз в вашем огороде уборную строят.

– Это ты точно подметил, – согласилась Оля. – У Калиновых они четвертый день на постое. Яму такую же вырыли. Вчера ходила за водой к ним на колодец, так видела: сидят на жердочке пятеро по нужде, как птички на проводе. На губной гармошке играют. Никого не стесняются – ни детей, ни женщин. Нас за людей не считают.

– А еще у кого стоят немцы?

– Да вот, за речкой, у самой дороги. Там и кухня полевая, и начальство ихнее. Туда и Ванька Калинов бегает – выслуживается за кормежку.

Оля помолчала полминутки. Сказала:

– Ладно, Витя. До свидания. Мы с Ниной пойдем в свою комнатку, – и добавила шепотом: – От немцев прячемся – боимся на глаза попадаться. И Михаила не будет, пока немцы в доме. Хоть и белобилетник он, да мало ли что взбредет им в голову.

Я тоже попрощался, так же тихо прошел мимо шумных солдат на улицу. Тоскливо было на душе. Тяжело теперь молодым, думал я, в своем доме приходится прятаться. Вспомнились слова песни: «И врагу никогда, никогда-никогда не гулять по республикам нашим!..»

***

Вскоре выпал снег, окрепли морозы. Немцы из деревни убрались. Прошел слух, что усадьбу Германа спалили, а его самого застрелили и повесили вверх ногами. То ли уцелевшие партизаны это сделали, то ли обиженные Германом наемные батраки. Бабушка Маша думала на Федю, но он божился, что непричастен к расправе над Германом, так как был занят починкой бани.

Дни становились все короче, ночи – длиннее. Мы перешли на освещение лучиной. От скуки было некуда деться. Книг в Реполке не держали. Мальчишек-ровесников я в деревне не знал, да их, похоже, и не было. Знал я только Ивана Калинова. Но ему было уже 13 лет и дружил он с немцами – прислуживал на кухне у них за кормежку. Как-то в разговоре он и мне предлагал ходить на немецкую кухню – дров наколоть, воды с реки принести, кур ворованных ощипать. Но я отказался и Ваньки с тех пор сторонился. Словно чувствовал, что нельзя от врагов брать подачки. Не к добру это.

Федя видел, как я скучаю. Решил сделать мне пугач. Из деревянной колобашки он выпилил ножовкой корпус нагана с деревянным стволом. Потом раскаленным длинным гвоздем прожег дыру на всю длину ствола. Отдельно выстрогал ударник в виде шомпола.

Резинкой, вырезанной из противогаза, соединил его с корпусом. Ударник оттягивался и цеплялся за уступ на рукоятке пугача, а в ствол вставлялась горошина. Большим пальцем правой руки он аккуратно снимался с уступа, и следовал выстрел. Горошина летела метров на десять-пятнадцать.

Вот это был настоящий подарок! Я нашел большой лист бумаги, нарисовал на нем круги-мишени, приклеил на стенку шкафа и стал довольно метко стрелять. Но радость моя была недолгой. Бабушка увидела, что я стреляю горохом, всполошилась.

– Ах вы негодники! – накинулась она на Федю, снабжавшего меня. – Так весь горох расстреляете, а что зимой есть будем?!

– Бабушка, не волнуйся. Я соберу весь горох с пола, – заступился я за Федю. – Вот я вижу одну горошину на полу, а там – другая, третья.

– Давай-давай, рассказывай мне сказки. Из ста нашел две горошины – и радуешься. Нет уж, лучше я запру горох на замок – целее будет.

А заменить сухой горох было нечем. Ни камушков мелких, ни дробинок охотничьих не было.

ГЛАВА 7.

МАМИНЫ СЕСТРЫ

ПО ДИКОМУ ЛЕСУ

К середине ноября навалило много снегу, пошли крутые морозы. Федя каждое утро разгребал снег деревянной лопатой, расчищал проход от дома до улицы Ивановки. Бабушка Маша дала мне старые Федины валенки и шубейку из овчины, которую он носил мальчишкой. Только ходить в них мне было некуда. Почти безвылазно я дома сидел. Но однажды под вечер к нам прибежала Нина Дунаева.

– Витя, Витя! – закричала она с порога. – Мама твоя приехала! Бежим скорее к нам!

Меня не пришлось уговаривать. Через минуту вместе с Ниной я уже бежал к дому Дунаевых.

– На чем же она приехала? – спросил я на ходу.

– На санках Тоню везли через лес. Оля помогала. Ходила за ними в Сиверскую.

– А бабушка Фима? Как же она?

– Ты разве не знаешь? Она уже неделю живет у нас. Ее дядя Леша Шилин привез на лошади.

Я с обидой подумал: даже не сообщили мне о бабушке Фиме!

Мама, не дав мне раздеться, охватила мою шею все еще холоднющими руками, стала целовать меня в щеки, в губы, в лоб. Губы ее тоже были холодные. Только слезы из глаз капали теплые и соленые.

– Сынушка! Родненький мой! – шептала она.

– Мамочка! Мамочка! – шептал я в ответ и тоже расплакался.

Слезы наши смешались.

Рядом стояли Оля, бабушка Дуня, тетя Сима и Нина. Тоня отогревалась на русской печке. Спала, наверно, после такой дороги. Понемногу мы успокоились, сели за стол. Пили чай с цикорием. Оля стала рассказывать:

– Из Реполки позавчера я вышла перед рассветом. По лесу до Лядов я когда-то ходила, но в летнее время и не одна. А сейчас зима, все снегом покрыто. Очень обидно было, что никто не согласился быть мне напарником. Взяла свой школьный компас, подобрала крепкую палку, чтобы отбиваться от волков и медведей. Но еще больше я боялась встретить в лесу партизан или немцев-карателей. От страха почти бежала, увязая в сугробах.

Оля налила чаю, погрела руки о стакан, отпила немного. Все ждали продолжения рассказа.

– В Сиверской я день отдохнула, помогла Настеньке собраться. А сегодня вышли мы ночью, в пятом часу. Светила луна, яркие звезды. Тоню укутали так, что одни глаза видны были. Санки тянули по очереди. По дороге шли быстро, к Лядам пришли в десять часов. А дальше – почти двадцать километров по бездорожью, по дикому лесу, да с санками. Тропинки не видно, кругом сугробы, кочки, коряги. На кочках Тоня часто выпадала из санок в снег. Как колобок. Не стонала, не плакала. Только глаза выдавали испуг.

– У нее и сил-то не было плакать, – вставила мама. – Тоня даже есть отказалась, когда мы перекусывали. Мы с Олей все время двигались, и то коченели наши руки и ноги. А каково было ей без движения!

– Это точно, – подтвердила Оля. – Санки мы вдвоем тащили и тоже часто падали в снег лицом. Несмотря на две пары варежек и меховые рукавицы сверху, руки мои коченели так, что приходилось отогревать их под мышками в ватнике. Как мы не обморозились, одному Богу известно, – Оля помолчала, вздохнула и продолжала: – Через каждые пять минут мы с Настенькой выбивались из сил. Больше всего боялись, что не успеем засветло выйти к деревне, что застанет нас темнота в лесу. Фонарика нет, спички отсырели – костра не разжечь. А мороз-то за двадцать градусов! Верная погибель была бы!.. Сейчас, уже дома, особенно жутко представить себя в темном лесу. Брр! У меня и сейчас еще руки холодные, никак не согреются. И мурашки бегают по спине.

Помолчали. Потом Нина сказала:

– Вы настоящий подвиг совершили. Я бы ни за что так не смогла!

– Это Господь нам помог, – тихо сказала мама. – Всю дорогу я молилась Спасителю.

Я сразу вспомнил о бабушке Фиме. Ведь она так часто молилась за всех нас.

– А где же бабушка Фима?

– Она хворает. Лежит в маленькой комнатке. Пойдем, я провожу тебя, – сказала Нина.

Бабушка спала, тихо похрапывая. Такой сухонькой, маленькой она мне показалась. Неожиданно для себя я вдруг взял и перекрестил ее. Машинально как-то. И не потому, что в Бога верил (в Реполке я даже перед обедом забывал креститься), а потому, наверное, что в бабушку Фиму верил. Любил я ее.

К бабушке Маше уже поздно было идти. Мы с мамой устроились спать на полу в доме бабушки Дуни.

***

Утром мама, я и Тоня отправились к бабушке Маше, чтобы жить в ее доме. Встретила она нас приветливо – всех расцеловала, поставила чайник на стол.

– Как же вы добрались через лес по такому морозу? – спросила бабушка.

– Господь помог да сестра Оля. Мать моя не решилась на такой трудный путь по возрасту. Михаил побоялся партизан и карателей, а больше помочь было некому.

– Что же Оля нам не сказала? Может быть, Дуся или Федя пошли бы с ней в Сиверскую.

– Не знаю, не знаю. Оля говорит, что никто не согласился быть ей напарником, – ответила мама.

Разговор продолжался как-то вяло, с недомолвками. Наконец бабушка Маша решилась на трудное объяснение:

– Вот что я скажу тебе, Настенька. Располагайтесь в малой комнате. Там на кровати ты можешь спать с Тоней. А Витя на сундуке моем пристроится. Но питаться вашей семье надо отдельно. У меня запасов нет. Федя с Дусей лето и осень работали на Германа. Обещал хороший расчет – и мукой, и картошкой. А рассчитался рублем советским, чтоб ему трижды в ад провалиться, подлому кулаку, эстонцу проклятому.

Мама слушала, не перебивала бабушку. Потом тяжко вздохнула, опустив голову:

– Ну что же, и на этом спасибо. Будет хоть крыша над головой.

Она встала, повела нас в малую комнату. Там обхватила меня и сестру и разрыдалась. Тоня тоже расплакалась за компанию.

Я наивно пытался утешить маму:

– Не надо, мама, не плачь. Я не буду капризничать за столом, как раньше. Буду есть все-все, что придется. Даже один раз в сутки готов есть. Ничего, потерплю.

Мама даже улыбнулась сквозь слезы:

– Глупышка ты мой! Еще не знаешь, что такое настоящий голод, – вслух размышляла она. – Михаил, крестный твой, тоже сказал, чтоб на него не рассчитывали. Что у него и так пять ртов, сам шестой. Шура, старшая сестра, хоть и с коровой, и с достатком хорошим, а скорее лопнет от жадности, чем горсть очисток подарит. Работы зимой нигде не найдешь, менять на продукты нам нечего. Так-то вот. С таким трудом мы добрались до Реполки, где все родные и близкие. Но, оказывается, только на Божью помощь можем надеяться.

Под вечер, видимо, переговорив с Федей и Дусей, бабушка Маша принесла нам полведерка картошки и две турнепсины.

– Ты не сердись, Настенька, за мою прямоту. Это чистая правда, что нет у нас никаких запасов. Вот разве ботва картофельная сушеная, что лежит на чердаке. Собиралась опрыскивать огурцы да капусту раствором этой ботвы. Так можешь брать ее, если захочешь, на лепешки да на похлебку. Федя покажет, где она лежит.

Это уже было что-то. Мама даже поцеловала свекровь.

***

Через несколько дней морозы немного ослабли. Дуся и Федя собрались в лес добывать кору от деревьев и мох. Позвали меня с собой. Мама захворала, не могла пойти с нами. У нее болело горло, усилился кашель. Видимо, сказался ужасный переход по лесу из Сиверской.

Лес начинался недалеко от кладбища. Дуся привела нас на небольшую поляну, на которой было много моховых кочек, покрытых толстым слоем рыхлого снега. А по краю поляны стояли молодые осины. К ним направился Федя с топором и ножом. Дуся выбрала кочку покрупнее, стала ее расчищать деревянной лопатой. Я помогал ей железной. Вскоре кочка открылась.

Но мох оказался промерзшим. Дуся взяла железную лопату и стала вырубать кубики мха. А мне надо было отряхивать их от остатков снега и складывать в мешок. Работа закипела. Вскоре мне стало жарко. Я хотел снять шубейку, но Дуся запретила:

– Не смей раздеваться. Лучше помедленнее работай, времени у нас много.

Закончив обрабатывать одну кочку, мы отрыли вторую, третью, и так далее. Часа через три наши мешки были заполнены. Окликнули Федю. Он ответил:

– Идите домой, я вас догоню.

Мой небольшой заплечный мешок был плотно набит мхом и показался мне довольно тяжелым. Я с трудом переставлял ноги по глубокому снегу. Федя догнал нас у самого дома. Мама и бабушка обрадовались нашей добыче. Мох разложили на противнях, чтобы высушить и перетереть в муку. Кору деревьев ссыпали в деревянное корыто, измельчили сечкой, которой раньше капусту рубили. Такая кора годилась в похлебку, а обваленная в муке из мха шла на лепешки. Они сильно горчили, но притупляли чувство голода. Все поделили на три части – согласно затраченному труду. Долгой зимой еще много раз нам приходилось ходить на эту поляну.

ТЕТЯ ИРА

В середине декабря к нам снова прибежала Нина Дунаева. Теперь не ко мне, а к маме:

– Настя! Настенька! Бежим скорее! К нам Ира пришла из Горелова! С Тосей и Толиком на руках!

Мама и я побежали к Дунаевым. Тетю Иру я знал. Это третья из шести маминых сестер, и мама с ней очень дружила. Поселок Горелово, где жила тетя Ира, был между Лиговом и Красным Селом. Он оказался в прифронтовой полосе. Оттуда никакой весточки не было. Все Дунаевы очень беспокоились, жива она или нет.

Когда мы вошли в избу, тетя Ира сидела за столом. Она уже поела щей, теперь пила чай. Ее дочь Тося, ровесница нашей Тони, тоже поела и отправилась греться на русскую печку. А семимесячный Толик лежал на кровати, сосал соску из хлебного мякиша. Мама бросилась к тете Ире. Они обхватили друг друга, беззвучно рыдали. Им не мешали, не торопились с расспросами. Ждали, когда тетя Ира сама захочет все рассказать.

– Перед майскими праздниками 1941 года я была на сносях, – начала рассказывать тетя Ира. – 29 апреля ждала Сашу с работы. Решила на минутку сбегать в кондитерскую за халвой – ее Саша очень любил. Купила быстро: меня обслужили вне очереди. А на обратном пути споткнулась, упала – и начались острые схватки. Успела забежать в какой-то подъезд. Там под лестницей и родила Толика. Спасибо две незнакомые женщины помогли – принесли простыни, теплую воду, вызвали скорую помощь. Саша взял отпуск: спешил достроить вторую комнату, печку сложить. Я поправилась, в грядках стала копаться. И тут война накатила. Сашу сразу призвали в армию. Молоко у меня совсем пропало. Толик очень крикливый, все ночи были бессонные. Ни минуты покоя, – тетя Ира вздохнула, погрела руки о стакан.

Бабушка Дуня послала Нину за тетей Шурой Марковой, самой старшей из сестер Дунаевых.

– До прихода немцев на две детские да иждивенческую карточки я кое-как сводила концы с концами, – продолжила свой рассказ тетя Ира. – А фрицы пришли – клади зубы на полку. Ни съестных припасов, ни денег нет. Большую комнату три немца заняли, мне маленькую оставили. Один был конопатый, грузный. Второй – тонкий, остроносый. А третий – с усами, строгий, видимо, старший. Всегда кобура на брюхе, даже когда без кителя находился. Первое время смирные были: гутен морген, гутен таг. Но в конце октября двое младших вернулись в дом обозленные, мрачные. Конопатый был с забинтованной головой. И неудивительно: фронт близко, часто стреляли и немцы, и наши. Как на грех, Толик ревел не переставая. Конопатый ворвался в мою комнату, распахнул окно, схватил сына в легком одеяльце, чтобы выбросить за окно. Я, как тигрица, вцепилась ногтями в шею ниже бинтов, уперлась коленкой в его спину и дернула на себя. Конопатый выронил Толика на пол, погнался за мной. Я через их комнату выбежала на улицу, впрыгнула в свое окно обратно в дом, задвинула щеколду на двери между комнатами. Толик ревел на полу, Тося забилась под стол и тихо скулила. Конопатый ломился в дверь. Я закрыла окно, прижала к себе сына и вместе с ним спряталась в шкафу. Вскоре Толик пригрелся, затих, а я крепко уснула. Когда стемнело, Тося постучала в шкаф, разбудила меня, – тетя Ира глотнула чаю, вздохнула.

Как ловко она конопатого обдурила, восхищенно подумал я.

– Дня два конопатый дулся, зверем смотрел на меня. Потом отошел немного, – продолжала рассказывать тетя Ира. – А через три недели эти двое с какой-то радости пришли веселые, хмельные. Принесли шнапсу, колбасы, тушенки. Марши свои горланили. Потом конопатый вошел в мою комнату: «Матка, гут! Матка, ком пляшить!» – и давай меня лапать. Я отбиваюсь, Толик и Тося – в рев. Тогда конопатый схватил меня двумя лапами и потащил в свою комнату. Я лицо ему расцарапала, кровь потекла на рубашку. А тонкий, сволочь такая, закрыл дверь на ключ, чтобы дети им не мешали. На губной гармошке наяривает своего «Августина» – детский плач заглушает. Толстый уже на кровать меня клонит, рожей конопатой целовать норовит. И тут я изловчилась, саданула коленкой ему между ног – он и скорчился. Я схватила кухонный нож со стола. Фрицы опешили, стали искать глазами свои разбросанные ремни, кобуры с наганами. Конечно, мне бы не справиться одной против двух уродов. Но в этот миг пришел старший из них. Увидел нож, разорванное платье – сразу все понял. Выругался по-немецки, скомандовал, и полураздетые фрицы пошли на улицу остужаться.

– Спаси и сохрани, Царица Небесная, – крестилась бабушка Дуня. – Страсти-то какие! Так и на пулю нарваться недолго!

– Через несколько дней всех троих куда-то услали, – продолжала тетя Ира. – Я очень боялась, что поселят еще более жестоких немцев. Злющих фронтовиков или карателей. Надо было бежать. А куда? Где и кому нужны лишние голодные рты? Доели мы с детьми последние свеклины да стволы крапивные. И решила я: чем здесь с голоду подыхать, так лучше окоченеть от мороза в дороге. Укутала Тосю, усадила к спинке на санки, положила перед ней Толика в пяти одеялах, скрутила веревкой, чтоб не рассыпались. Выехали в девять утра – раньше нельзя, комендантский час. Оглянулась на дом, перекрестила его. Немножко всплакнула, вспомнила Сашеньку дорогого, – она посмотрела на ручные часы, подаренные мужем. Глубоко вздохнула и продолжала: – Был мороз градусов двадцать, но без ветра. Сначала шла скоро. Толик не плакал – будто понимал, что нельзя ему. Прошла Гатчину, к трем часам дошла до Колпан. Вдруг сзади окрик: «Эй, баба! Хошь прокачу?» Оглянулась, остановилась: мчится полицай на дровнях. Поравнялся со мной да как огреет меня плетью по спине! И хохочет еще, потешается! Дети мои в рев, едва успокоила. На это времени потеряла много. В Кикерино вошла уже в темноте. У давней знакомой Хрулихи решила переночевать. Едва до нее достучалась. Сначала не узнала меня, в дом не впускала. Потом узнала. Отогрела нас, покормила малость. Мужа ее расстреляли за связь с партизанами. Живет тихо, всего боится, – тетя Ира поправила косынку на шее, налила чаю в стакан. Вернулась Нина. Одна.

На страницу:
8 из 15