bannerbanner
Воспоминания о заселении Амура в 1857-1858 годах
Воспоминания о заселении Амура в 1857-1858 годахполная версия

Полная версия

Воспоминания о заселении Амура в 1857-1858 годах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Дом Кукеля в Иркутске всегда был самым популярным, пожалуй, даже аристократическим; и это не только потому, что сам хозяин был человек приветливый и любезный, а еще и потому, что с ним жил его тесть Клейменов с женою и дочерью, сестрой madame Кукель (а теперь женою посланника Бюцова). Клейменов был горный инженер-полковник, ревизор енисейской золотоносной системы, куда и ездил каждое лето собирать золотую жатву. Так как на приисках у него бывало по 20 000 рабочих, то он, сверх жалованья, получал по крайней мере 20 000 рублей оброка или подушной подати с владельцев приисков. Таков уже был обычай, терпимый даже Муравьевым, который не хотел ссориться с горными инженерами, чтобы не наживать врагов в Министерстве финансов. Благодаря этим доходам Клейменов мог свободно следовать своим природным наклонностям хлебосола; и как в лизоблюдах и прихлебателях недостатка никогда и нигде не бывает, то в доме его и Кукеля всегда были гости. Тут собирались новости, рассказывались анекдоты, происходили толки о том о сем и шла игра в карты. Любопытно, что главными говорунами на этих беседах были мужчины-хозяева; дамы же, то есть их жены и девица, отличались крайнею молчаливостью, особенно молодая жена Кукеля, довольно красивая, полная женщина, которая была влюблена в своего мужа и рожала ему каждогодно детей. Старик В. В. Клейменов был неистощим в рассказах, которым умел придавать довольно забавную форму; да и видал он на своем веку немало, от Тифлиса до Иркутска и Петербурга. Критического разбора деятельности генерал-губернатора и вообще местной администрации в доме Клейменовых-Кукелей, конечно, не допускалось, и оттого человеку, желавшему пользоваться этим «салоном» для приобретения сколько-нибудь дельных сведений о крае и его деятелях, было в нем скучновато. Впрочем, с Клейменовым иногда можно было петь не одни хвалебные гимны начальству; но Кукель всегда только славословил или заминал речи, непристойные в доме члена Совета Главного управления. И хотя ему многое из изнанки текущих дел было хорошо известно, но он тщательно о том умалчивал, и только через десять лет после отъезда моего из Иркутска, когда Муравьев давно сошел со сцены, его бывший советник и начальник штаба довольно насмешливо излагал мне разные эпизоды из времен «муравьевщины», да и не мне одному, а даже Завалишину.

Кукель, как и Буссе, был военным любимцем генерал-губернатора; в гражданском ведомстве наравне с ними стоял Беклемишев. Вся Россия узнала имя этого человека по его печальной истории с Неклюдовым – и, благодаря «Колоколу», узнала с негодованием. Может быть, корреспонденты Герцена были и правы во многом: дело было по отъезде моем, и я лично его не знаю. Но Беклемишева и Неклюдова я знал лично и, признаюсь, – никакого сочувствия к последнему иметь не могу. Это был хлыщ из самых ничтожных, да еще важничавший своим родством и связями. Что мудреного, что Беклемишев сказал ему какую-нибудь колкость, мало-помалу приведшую ко вражде, драке и потом дуэли. Сам он был человек дела, ненавидевший паразитов, ничем дотоле не замаранный. Правда, над ним смеялись, что он при заселении Читинского тракта брал с верхнеудинских староверов взятки не деньгами, а красавицами, семьи которых выселял на большую дорогу, чтобы почаще их навещать; но я не раз говорил о нем с самими староверами, как выселенными, так и оставшимися на местах, и постоянно слышал от них, что время исправничества в Верхнеудинске Беклемишева было для них золотым веком. «Душевный был человек Федор Андреич: никаких поборов сам не брал и другим не позволял брать. Попросишь о чем – коли можно, сейчас сделает. Ни попы, ни заседатели, ни казаки, ни горные чиновники, ни купцы при нем обижать нас не смели». В некоторых избах крестьян я видел его портрет через несколько лет после оставления им Верхнеудинска: это кое-что значит. Конечно, он был скор, слишком энергичен, но безусловно честен и очень распорядителен. Над Кукелем он имел преимущество человеческого сердца, патриотизма и гражданского мужества: говорить правду даже и тогда, когда это могло не нравиться… Таким по крайней мере он представлялся мне. Н. Н. Муравьев, очевидно, готовил его в губернаторы и до члена Совета Главного управления уже довел; но неклюдовская история сильно повредила ему и заставила выехать из Сибири.

Буссе, Кукель и Беклемишев были люди, выдвинутые самим Муравьевым вследствие многолетнего личного знакомства с их деятельностью; но в Иркутске был еще разряд людей, занимавших видное положение в силу петербургских покровительств, начиная с protègè императрицы Александры Федоровны, немецкого дезертира юнкера Коха. Это уже неизбежное зло во всех русских губернаторских и особенно генерал-губернаторских резиденциях. Я упомяну только об одном из этих господ, Извольском, потому что разные Анненковы, Арсеньевы, Бюцовы, Гвоздевы, Гурьевы и пр. не стоят того, чтобы их вспоминать, по ничтожности круга их деятельности, хотя между ними могли быть люди хорошие. Извольский был посредственным офицером Генерального штаба, вышедшим в отставку из подполковников с целью добиться, при помощи дядюшки Сухозанета, военного министра, видного места в гражданской службе. Муравьев, для которого содействие Сухозанета было очень важно, и дал ему таковое, сначала в виде члена Совета Главного управления, а потом иркутского вице-губернатора, причем он часто управлял губернией, ибо Венцель, при отлучках Муравьева, занимал уже его место. Жена Извольского, которая собственно была родственница петербургского «Сатурна, пожирающего своих детей», старалась играть в иркутском обществе роль de la plus grande dame[95], что, за отсутствием генерал-губернаторши, ей и удавалось. Муравьев делал ей подарки в день именин, и она, пользуясь таким вниманием, позволяла себе отправлять с генерал-губернаторскими курьерами к тетушке в Петербург меха, бочонки с кедровым маслом или байкальскими омулями и т. п. С одним таким курьером, Оларовским, я помню, вышла презабавная история: сильно нагруженная кибитка его провалилась на плохо замерзнувшей реке Ие, и горностаи мадам Сухозанет были подмочены. Чуть ли даже он не заменил их купленными на собственные деньги. Поблажки жене, разумеется, отзывались и на муже, которому проходили даром довольно резкие промахи и которого Муравьев таки дотянул до губернаторства, правда, вне Сибири. Так, я помню следующий случай. Извольскому понадобился овес для лошадей, по цене более дешевой, чем базарная. Он сказал о том иркутскому исправнику Гурьеву, а тот «распорядился» через одного волостного голову! История немедленно огласилась, потому что такие вещи в муравьевские времена считались в Иркутске предосудительными; но Извольскому все сошло.

Спускаться далее в мир иркутской бюрократии, современной моему пребыванию в Восточной Сибири, я решительно не в состоянии; да и не стоит. Это была обычная губернская бюрократия николаевского заготовления. Был, например, полицмейстер, разъезжавший по городу в санках с пристяжной на отлете, у него была смазливая жена к услугам… впрочем, на этот раз не начальства, как бывало потом, при Корсакове и Фридрихсе, а одного из молодых носителей аксельбантов. Был жандармский офицер Фохт, дубина вершков десяти росту, с широкими пастью и дланью; как человек, который обязан наблюдать за благим поведением других и для которого нет ни за что ответственности, он ругался площадными словами в иркутском «благородном» собрании… правда, на маскарадах, куда имели доступ горничные местных генеральш. Был инженерный капитан-щеголь Рейн, столь исполненный вечно проповеданных им правил благопристойности, что в том же собрании даже дрался с прислугою. Был советник в Главном управлении, хваставшийся честною бедностью, про которого, однако, общий голос настойчиво уверял, что он взял взятку в 5 000 рублей. Опасаясь последствий такой молвы, честный советник ходил в мундире к Венцелю (за отсутствием Муравьева) с просьбою выслать из Иркутска Петрашевского, который будто бы распространяет слух, прибавляя, что «если так поступить с одним горлодером, то другие замолкнут». Когда же Венцель объявил, что сделать этого не может, а что против Петрашевского, хоть и ссыльного, нужно действовать судом, то обиженный сановник объявил, к немалому удовольствию публики: «Стану я ходить по судам срамиться!» – после чего никто уже не сомневался, что взятка была получена…

Впрочем, да мимо идет чаша, наполненная соком иркутской общественной жизни: ее ведь можно пить в каждом русском губернском городе. Любопытнее вспомнить о том, чем Иркутск в мое время отличался от огромного большинства провинциальных центров, то есть о широком умственном движении и его представителях. Делая сравнение несколько гиперболическое, я могу сказать, что для Восточной Сибири «век Муравьева» был тем же, чем век Екатерины II для всей России и век Людвика XIV для Франции. Не было только поэтов, сочинителей од, хотя, например, 16 мая 1858 года – день заключения Айгунского договора, в память которого в Иркутске были сооружены триумфальные ворота, мог бы дать повод какому-нибудь жрецу Аполлона и муз написать не один десяток строф рифмованной лести. Умственное движение в Иркутске 1850–1860 годов в самом деле было значительно, и Муравьеву в нем принадлежит роль если не возбудителя, то покровителя… в смысле Тамерлана, говорят иные, скорее в смысле Екатерины, скажу я. Генерал-губернатор, начавший свое управление льготами декабристам и даже визитами к ним, оставался и через десять лет «человеком» по отношению к петрашевцам, то есть к людям, заплатившим каторгою за то, что служили честным идеям. В бытность мою в Иркутске все наличные петрашевцы (декабристов уже не было: они в 1856 году получили всепрощение по ходатайству Муравьева же) – Петрашевский, Спешнев, Львов – были ласкаемы генерал-губернатором, а за ним и прочею местною знатью. Первый был даже одно время чем-то вроде хозяйки дома Муравьева, за отсутствием уехавшей в Париж жены. Он пользовался этим положением, чтобы говорить своему покровителю вещи, которых не смели сказать другие: например, укорял его за стремление удешевить полицейскими мерами хлеб на иркутском базаре, за ложную экономическую политику в Забайкалье, при снаряжении амурских сплавов и т. п. И Муравьев слушал, оспаривал, как умел, может быть, сердился; но никогда не думал за несходство мнений ссылать Петрашевского в Минусинск, как сделал потом Корсаков Львову и Спешневу, людям сравнительно молодым, надеявшимся на реставрацию, он отворил дверь в храмину бюрократии, после чего, мало-помалу, первый из них достиг возвращения чина отставного гвардии штабс-капитана, а последний проник и в высшие, то есть самые бездушные, сферы канцелярии в Петербурге. Спешнев был сделан Муравьевым даже редактором основанной в 1858 году газеты «Амур», хотя это была газета казенная и, следовательно, не должна была издаваться при содействии бывших каторжников. И Бакунин[96], которого император Александр II обещал во все время своего царствования не возвращать из Сибири, нашел себе покровителя в Муравьеве, который доставил ему нечто вроде нештатного, но постоянного и прибыльного места адвоката золотопромышленников при Главном управлении Восточной Сибири, где решались дела об отводе приисков. (Впрочем, это, как говорили, сделано было по родству; и я, никогда не знавший Бакунина лично, не ручаюсь, верно ли переданное здесь мною известие.)

Упомянув о Петрашевском, не могу не вспомнить моих личных к нему отношений, остававшихся наилучшими до самого моего отъезда из Сибири, хотя Михаила Васильевича за его резкую правдивость и иногда злые насмешки многие не жаловали и даже боялись. Когда в ноябре 1857 года я уезжал в Петербург курьером, он передал мне письмо к матери, которое боялся доверить почте, и просил о сообщении ей некоторых подробностей на словах. Я свято исполнил поручение; старушка, богатая домовладелица, помнится, на Торговой улице, при мне спрятала полученное письмо под косынку на груди, расспросила меня о житье-бытье сына, но ответа последнему ни тут, ни после мне не дала. По возвращении моем в Иркутск Петрашевский с грустью узнал об этом; но что было коренною причиною этой грусти, – осталось мне неизвестным. Мои личные отношения к Михаилу Васильевичу оставались прежними, то есть мы часто беседовали о предметах научного и общественного интереса то у меня, то у него, то в Сибирском отделе Географического общества, всего же чаще у Ротчевой. Эта почтенная дама была тоже одною из замечательностей Иркутска. Урожденная княжна Гагарина, она получила прекрасное образование, живала в большом парижском свете, но вышла замуж (вероятно, по любви) за небогатого человека Ротчева. С ним она жила в Русской Америке, именно в колонии Росс на берегу Калифорнии, около самой той местности, где года через два после продажи колонии американцам открыты были богатые золотые прииски; потом поселилась в сибирской глуши и управляла каким-то женским воспитательным заведением, тогда как муж, довольно известный публицист, оставался в Петербурге и служил, кажется, в канцелярии Военного министерства и в управлении Российско-Американской компании. Ротчева имела сына и двух дочерей, из которых одна, редкая красавица, вышла замуж за полковника Заборинского, предместника Буссе, другая оставалась при матери, а сын состоял адъютантом или ординарцем при Корсакове. Сколько раз я просиживал далеко за полночь у почтенной старушки, легко поддерживавшей всякий разговор, знакомой со всеми отраслями человеческих знаний, умевшей сознательно не преклоняться ни перед Гумбольдтом, ни перед Герценом, ни даже перед своим любимцем Вольтером и метко указывавшей достоинства их и недостатки. С ней в последний раз в жизни я вел спор о предмете высшей метафизики, творце и правителе мира, и она сдавалась нелегко, уступая лишь шаг за шагом, по мере того как я развивал ей, как умел, антиномии, неизбежные в вопросах естествознания и морали при допущении гипотезы всемогущего, всеведущего, вездесущего, правосудного и всеблагого бога.

– Опасный вы человек, – сказала она мне после этой беседы, пожимая на прощанье руку. – Вот мне за пятьдесят лет, прожила я и передумала много; а ведь вы затронули такие вопросы, которые мне никогда не приходили в голову, даже при чтении писателей-скептиков. И, право, теперь хоть сначала передумывай все.

Я никогда в жизни не слышал ничего более лестного для себя и спешил ее благодарить так же искренне, как она дала мне аттестат, которого я, впрочем, не добивался….Ротчеву, я думаю, поминают добрым словом и многие из живших в Иркутске; но, конечно, кроме аристократок-чиновниц, которые не любили ее за превосходство ума и образования и за гордую независимость, с которою она, женщина небогатая, держалась относительно их.

Вот у Ротчевой-то, как я сказал, мне приходилось чаще всего встречаться с Петрашевским и толковать о всевозможных предметах. Узнав таким образом довольно близко этого человека, я могу с совершенной искренностью сказать, что Россия немало потеряла в его, замученном ссылкою, гонениями и лишениями, лице. Ум многосторонний, резко-аналитический и в то же время глубоко сочувствовавший всему гуманному, без фальши, без экивоков, не склоняясь ни перед чьим авторитетом, – он мог бы многое сделать, и не на словах только, а на деле, если бы внешность не задавила его. Что мне в нем больше всего нравилось, – это непреклонность убеждений и воли по отношению к самому себе. Он не польстился на возможность помощью муравьевской протекции и высочайших помилований реставрировать себя в чинах и званиях, а подал в сенат просьбу о пересмотре всего его дела, этой бесчеловечной и беззаконной проделки Николая и его клевретов, испуганных 1848 годом. Разумеется, он получил отказ; мало того, Корсаков сослал его снова в одно из самых глухих мест Сибири; но не лучше ли умереть в глуши, почти без куска хлеба, но с непреклонно-гордым челом, чем с гибкой спиною из почетного сословия русских политических ссыльных перейти в постыдные ряды русской бюрократии и даже, пожалуй, дослужиться до пенсии от тех самых деспотов, с которыми боролся и которых ни любить, ни уважать никогда не мог? В этом смысле разница между Петрашевским и многими его товарищами по истории 1849 года огромна… Львов, Спешнев, Достоевский… что выиграли они морально от своей реставрации?

Я не был ни другом, ни даже приятелем Михаила Васильевича, а только добрым знакомым, который, когда мог, служил ему чем-нибудь, например книгами и журналами, и который иногда пользовался его услугами, например, по переводу с немецкого кое-каких географических сочинений; но нечто хорошее связывало нас настолько, что в день прощания я увидел у Петрашевского на глазах сверкавшие меж ресниц слезы. Мне было приятно оставить ему на память несколько книг, которые увозить с собою из Иркутска я не видел нужды. И когда я приехал в Петербург, у меня из длинной вереницы моих восточносибирских знакомых ярче других рисовались он да еще madame Ротчева.

Эту последнюю ее иркутские недоброжелательницы иногда называли «синим чулком» и «академиком в чепце»; но то была неудачная ложь. С тактом светски образованной женщины Ротчева всего менее походила на «синий чулок», на «семинариста в женской шали» и даже на «академика в чепце». А вот кто в Иркутске был академиком, хоть не в чепце, а в панталонах, с Анной на шее, – это Илларион Сергеевич Сельский. Он тоже принадлежал к сибирской интеллигенции и даже стоял официально в центре местного ученого кружка, то есть Сибирского отдела Географического общества. Несмотря на свой пожилой возраст и долгое пребывание в чиновничьей среде, он любил науку, и хотя был отсталым по многим ее отраслям, но все-таки сохранился открытым для всяких научных вопросов, особенно географических. Восточную Сибирь он знал, я думаю, лучше, чем кто-нибудь, как по личному осмотру значительной части ее, так и по книгам и документам, которых в отделе было немало и часть которых он собрал сам в разных архивах и от разных местных писателей. При нем отдел Русского Географического общества жил полной жизнью, издавал исправно книжки «Записок» и служил сборным пунктом всех, кто в Иркутске интересовался знанием. Сельский был, во-первых, отец-архивариус и, во-вторых, непременный секретарь этой походной академии, которая так часто менялась в своем составе. Как член Совета Главного управления, он едва ли имел серьезное влияние на ход дел в Сибири, потому что боялся Муравьева; но все же лишнею спицею в колеснице не был. Он возбуждал насмешки своим скопидомством; но никто не смел бы сказать, что им что-либо приобретено нечестным путем… кроме разве рукописей, про которые Н. Н. Муравьев как-то говорил мне на Зее, что «если распорядиться немного деспотически с Илларионом Сергеевичем, то у него можно открыть немало вещей из якутского и других архивов…». Может быть, даже почти наверное, так; но хищничества Сельского не имели характера личного присвоения, а служили на пользу науки, спасая от забвения и гибели многие интересные документы. Я бы мог лично претендовать на «скопидома» за продажу им Бенардаки, за 225 рублей, моего отчета об Уссури без моего согласия; но он сам заплатил мне за рукопись 150 рублей из сумм отдела. Если затем он соспекулировал на 75 рублей, то я готов думать, что не в собственную пользу, а для казны отдела. Притом он уже не возражал, когда я, узнав о его «обороте», передал статью секретарю самого Географического общества Ламанскому, в Петербурге, для «Вестника» общества, гораздо более распространенного в ученом мире, чем «Записки» Восточно-Сибирского отдела.

Из членов или постоянных посетителей этого отдела – настоящей иркутской академии муравьевского времени, можно бы вспомнить Шварца, Рашкова, Радде, Крыжина и Усольцева, то есть членов сибирской географической экспедиции 1855–1859 годов; доктора Кашина из Забайкалья; священника Аргентова из Нижне-Колымска; местных иркутских чиновников Маака, Гаупта и Пермыкина; горных инженеров Аносова, Баснина, Клейменова, Фитингофа; моих штабных сослуживцев – Будогосского, Турбина и Сгибнева, из которых последний был преемником Сельского в отделе; инженера Романова, столь прославившегося статьями об Амуре; купца Соловьева, который дал 15 000 рублей на исследование Амура натуралистом Мааком и на великолепное издание его отчета; купца же Пежемского, ведшего летопись Иркутска, и пр. Но что можно было сказать об их научной деятельности, – они сказали сами, и мне прибавлять, кажется, нечего. Довольно того, что их в муравьевское время было немало и что стоило Муравьеву уйти из Сибири, чтобы и они мало-помалу рассеялись по обширному пространству России: одни, – чтобы трудиться по-прежнему в области знания, другие, – чтобы заглохнуть в бюрократическом омуте. Самый блистательный представитель науки в послемуравьевское время – Н. М. Пржевальский[97] недолго оставался в Восточной Сибири, да и покамест был там, – сторонился или был отстраняем от местных влиятельных сфер. За довольно ярким днем, осветившим Сибирь и Амур в 1850–1860 годах, скоро наступила почти непроглядная ночь, которой, по счастью, я уже не был личным свидетелем. В этой ночи светилами явились лишь некоторые ссыльные поляки – Годлевский, Дыбовский, Чекановский да будущий эмигрант князь П. А. Кропоткин.

Сноски

1

Иркутск в те годы представлял административный центр Восточной Сибири и Дальнего Востока.

2

Муравьев Н. Н., позднее Муравьев-Амурский (1809–1881), – генерал-губернатор Восточной Сибири, один из главных инициаторов воссоединения Приамурья с Россией и заселения края русскими переселенцами. «Человек с государственным смыслом», – по отзыву Герцена, – Муравьев-Амурский «безо всякого сравнения, умнее, образованнее и честнее кабинета (министров. – А. С.) совокупно». Отмечая эти качества, Герцен одновременно разоблачал деспотические замашки восточносибирского генерал-губернатора и дал ему меткую характеристику: «демократ и татарин, либерал и деспот». Демократические высказывания, связи Муравьева-Амурского с декабристами, отбывавшими ссылку в Восточной Сибири, не прошли ему даром. По настоянию царской охранки – Третьего отделения – он был в 1861 году снят с генерал-губернаторского поста и закончил жизнь в добровольной эмиграции.

3

Путятин Е. В. (1803–1883) – адмирал, дипломат. В качестве представителя России в 1855 году заключил трактат с Японией. В 1857 году направлялся для дипломатических переговоров с китайским правительством. После неудачных попыток проникнуть в Пекин сухопутным путем отправился морем через Шанхай. С 1861 года был назначен министром народного просвещения и пытался репрессиями подавить студенческое движение, но вскоре под давлением демонстраций учащейся молодежи был смещен со своего поста.

4

Д'Анвиль Ж. Б. (1697–1789) и Клапрот – западноевропейские географы и картографы, использовавшие китайские источники для составления карт Маньчжурии и Китая.

5

Иоакинф (Н. Я. Бичурин) (1777–1853) знаменитый русский китаевед, в 1805–1822 годах был начальником русской духовной миссии в Пекине. Будучи прекрасным знатоком китайского языка, литературы, истории, социального строя, оставил после себя многочисленные сочинения, в которых впервые в мировой науке дал правильное представление о великом китайском народе. Его работы наносили удар по западноевропейскому китаеведению, третировавшему китайский народ как «неполноценный». За атеистические взгляды подвергался гонениям со стороны церковных властей.

6

Кяхта, тогда торговая слободка, находившаяся в трех километрах от окружного центра – города Троицкосавска, – единственный пункт торговли русских с Китаем до 1858 года. Против Кяхты располагался китайский пограничный торговый пункт Маймачен.

7

А нужно заметить, что мы, с своей стороны, делали все, чтобы показать китайцам особую исключительную важность посла. Для этой цели, например, в Троицкосавске, по приказанию генерал-губернатора, музыка местного линейного батальона ежедневно, в известные часы, играла перед окнами «высокой особы из Петербурга», что, конечно, приводило в истерическое раздражение г. посла, но зато внушало маймаченским китайцам понятие о нем как о самом высоком сановнике, достойном богдыхана.

8

Урга – прежнее название города Улан-Батора, ныне столицы Монгольской Народной Республики.

9

Нессельроде К В. (1780–1862) – царский министр иностранных дел с 1816 по 1856 год, поддерживал европейскую реакцию, ярый противник воссоединения Приамурья с Россией.

10

Невельской Г. И. (1813–1876) – адмирал, знаменитый русский географ, исследователь Дальнего Востока, открывший устье Амура и установивший островное положение Сахалина. Один из главных инициаторов решения амурского вопроса.

11

Одному из советников Главного управления Муравьев, на первых же порах, бросил в лицо его доклад, направленный по корыстным расчетам в неправую сторону, и приказал «убираться вон».

12

Бенкендорф А. X. (1783–1844) – один из реакционнейших министров Николая I, шеф жандармов, организатор и начальник Третьего отделения.

На страницу:
8 из 10