Полная версия
Прах Анджелы
II
Спустя неделю мы прибыли в Мовилл, что в графстве Донегол, там сели на автобус до Белфаста, а оттуда на другом автобусе доехали до городка Тум в графстве Антрим. Оставив багаж в лавке, дальше мы пошли пешком, а идти до дома дедушки Маккорта надо было около двух миль. Дорога тонула в темноте, рассвет еще только занимался где-то за холмами.
Папа нес близнецов, которые по очереди ревели от голода. Мама то и дело останавливалась и садилась на каменную ограду передохнуть. Мы садились рядом и смотрели, как небо алеет, а потом становится голубым. На деревьях защебетали и запели птички, а когда совсем рассвело, мы увидели, что на поле стоят какие-то странные звери и смотрят на нас.
– Пап, кто это? – спросил Мэйлахи.
– Коровы, сынок.
– А кто такие коровы?
– Коровы это просто коровы, сынок.
Мы пошагали дальше, стало еще светлее, и на другом поле стояли еще какие-то звери – белые и лохматые.
– Пап, а это кто? – спросил Мэйлахи.
– Овцы, сын.
– А кто такие овцы?
– Хватит уже! – рявкнул папа. – Овцы это овцы, коровы это коровы, а вон там вообще коза. Просто коза и все. Она дает молоко, овцы дают шерсть, коровы дают все. Ну, что тебе все неймется, а?
Мэйлахи заскулил от страха – папа никогда раньше не повышал на нас голос. Да, бывало будил по ночам и велел поклясться, что мы умрем за Ирландию, но никогда не кричал вот так.
Мэйлахи кинулся к маме.
– Ну, будет, будет, милый. Просто папа устал, он близнецов несет, а когда тяжело, не до вопросов, – сказала она.
Папа опустил близнецов на землю и протянул руки к Мэйлахи. Близнецы кинулись в рев, а Мэйлахи, всхлипывая, прижался к маме. Коровы мычали, овцы бекали, коза мекала, птицы на ветках чирикали, и вдруг посреди всего этого шума бибикнул автомобиль.
– Боже милосердный! – изумленно воскликнул человек за рулем. – Что вы тут делаете в такую рань, да еще и в светлое Христово воскресенье?
– Доброе утро, святой отец, – поздоровался папа.
– Отец? – переспросил я. – Папа, это твой папа?
– Не задавай вопросов, – шикнула мама.
– Нет-нет, – ответил папа. – Это священник.
– А кто такой свя…? – начал Мэйлахи, но мама зажала ему рот рукой.
У священника были совсем седые волосы и белый воротничок.
– Куда вы идете?
– В Манигласс, к Маккортам, – ответил папа, а священник сказал, что он нас подвезет и что Маккорты – хорошее семейство, добрые католики – некоторые даже причащаются ежедневно, и что он надеется увидеть всех нас на мессе, особенно этих маленьких янки, которые даже не знают, кто такой священник, Господи, помоги нам.
Возле дома мама тянется к щеколде на двери.
– Нет-нет, – останавливает ее папа. – Парадный вход только для священника или когда похороны.
С другой стороны дома есть еще дверь. Папа открывает ее и там, на кухне сидит дедушка Маккорт и пьет чай из большой кружки, а бабушка Маккорт что-то жарит на сковородке.
– Ага, вот и вы, – говорит дедушка.
– Ага, мы, – отвечает папа, потом показывает на маму: – Это Анджела.
– Ага, вы, наверное, устали, Анджела.
Бабушка вообще ничего не говорит, просто отворачивается к плите.
Дедушка ведет нас в большую комнату, где стоят длинный стол и стулья.
– Садитесь, чаю выпейте, – приглашает дедушка. – Оладьев хотите?
– Что такое оладьи? – тут же спрашивает Мэйлахи.
– Блинчики такие, – смеется папа. – Из картошки.
– Еще яйца есть, – говорит дедушка. – Нынче Пасха, ешьте яиц вдоволь.
Мы едим вареные яйца, пьем чай с оладьями и идем спать. Я просыпаюсь на кровати рядом с Мэйлахи и близнецами. Папа с мамой спят на другой кровати, у окна. Где я? За окном темно. Нет, это не пароход. Громкому папиному храпу вторит тоненький мамин. Мне хочется писать. Я встаю и тормошу папу.
– Писай в горшок, – говорит он.
– Куда?
– В ночной горшок, под кроватью. На нем розочки и девицы пляшут на лужочке. Туда и писай.
Я уже еле терплю, но мне хочется выспросить у папы, про что это он, потому что странно писать в какой-то там горшок с розами и девицами. На Классон-авеню, где миссис Лейбовиц пела в уборной, а мы ждали в коридоре, держась за штанишки, ничего подобного не было.
Теперь и Мэйлахи хочет на горшок, но ему надо сесть. Папа говорит, что тогда пойдем на двор, и мне тоже начинает хотеться по большому. Папа ведет нас вниз и через большую комнату. Дедушка читает у огня, а бабушка дремлет в кресле. На улице ночь, но нам светит луна. Папа открывает дверь какого-то маленького домика, и там – сиденье с дыркой. Папа объясняет нам с Мэйлахи, как нужно сесть и как подтираться газетными обрывками, наколотыми на гвоздик. Потом велит нам подождать, закрывается в домике и кряхтит. Луна светит так ярко, что видно коров и овец на поле, – странно, почему они не уходят домой.
В комнате, где были только бабушка с дедушкой, прибавилось народу.
– Это ваши тетушки: Эмили, Нора, Мэгги и Вера, – говорит папа. – Еще есть тетя Ева, но она живет в Баллимене со своими детками, такими же как вы.
Тетушки не похожи на миссис Лейбовиц и Минни Макэдори – не обнимают нас и не улыбаются, только кивают.
В комнату заходит мама с близнецами, и папа говорит сестрам, что это Анджела и близнецы; тетушки снова кивают.
Бабушка уходит на кухню, и вскоре мы пьем чай с хлебом и сосисками. За столом говорит один Мэйлахи. Он показывает ложкой на тетушек и просит повторить, как их зовут. Мама велит ему есть молча. Глаза Мэйлахи наполняются слезами, и тогда тетя Нора гладит его по голове:
– Ну, будет, будет.
Интересно, почему все так говорят, когда Мэйлахи плачет, и что же все-таки «будет»?
Потом все долго молчат.
– Дела в Америке обстоят ужасно, – наконец произносит папа.
– Да уж, – соглашается бабушка. – Читала в газете. Но говорят, мистер Рузвельт – хороший человек, и кабы ты не уехал, то, может, уже с работой был бы.
Папа качает головой.
– Не знаю, что тебе делать, Мэйлахи. Тут еще хуже, чем в Америке. Работы нет, и, видит Бог, еще шестеро у нас не поместятся.
– На фермах работу поищу. И домик какой-нибудь маленький.
– А пока где жить собираетесь? – спрашивает бабушка. – И на что?
– Ну, пособие дадут, наверное.
– Думаешь, приплыли из Америки и сразу нате вам пособие? – замечает дедушка. – Его жди-пожди еще, а до тех пор что делать будешь?
Папа молчит, а мама смотрит в стену перед собой.
– Лучше вам в Свободное Государство[31] ехать, – предлагает бабушка. – Дублин – город большой, а на фермах в округе поболе работы будет.
– Тебе еще от ИРА деньги причитаются, – говорит дедушка. – Ты же свой долг перед страной исполнил, а в Дублине сейчас за это деньги раздают. Вот и поезжай, там помогут. Денег на автобус одолжим. Близнецы на коленях у вас посидят, за них платить не нужно.
– Ага, ладно, – соглашается папа, а мама так и смотрит перед собой, и глаза у нее мокрые от слез.
* * *Мы поели и снова легли спать, а наутро все взрослые сидели с грустными лицами. Вскоре за нами приехала машина и отвезла нас обратно в лавку, где остался наш чемодан. Его подняли на крышу автобуса, и мы поехали дальше. Папа сказал, что в Дублин.
– А что такое Дублин? – спросил Мэйлахи.
Ему никто не ответил. Папа взял на колени Юджина, мама – Оливера. Папа смотрел на поля за окном и говорил мне, что вот тут Кухулин и любил гулять.
– А где же он угодил шаром в пасть псу?
– В нескольких милях отсюда, – ответил папа.
– Смотрите, смотрите! – закричал Мэйлахи.
За окном разлилась серебром огромная водная гладь, и папа сказал, что это Лох-Ней – самое большое озеро в Ирландии, то самое, в котором Кухулин купался после великих сражений. Разгорячившись в бою, он нырял в озеро, вода вскипала и била ключом, и во всех окрестных деревнях много дней стояла теплая погода. Когда-нибудь мы еще приедем сюда и будем купаться, как Кухулин, а потом наловим угрей и зажарим их на сковородке, хотя вот Кухулин их не жарил, а живьем ел, потому что они дают богатырскую силу.
– Правда, пап?
– Правда.
А мама не стала глядеть на Лох-Ней. Она сидела, прижавшись щекой к макушке Оливера, и смотрела в пол.
* * *И вот мы въезжаем в город, где большие дома, много автомобилей, телег с лошадьми, велосипедистов и пешеходов.
– Папа, папа, где площадка, где качели? Я хочу к Фредди Лейбовицу! – радуется Мэйлахи.
– Ох, сынок, ты в Дублине, тут нет Классон-авеню. Мы же в Ирландии, далеко-далеко от Нью-Йорка.
Автобус останавливается, нам снимают чемодан с крыши. Папа предлагает маме подождать на лавочке, а он сходит к одному человеку из ИРА – тот в предместье Тереньюр живет. На вокзале туалеты есть, мальчиков сводить можно, а папа только за деньгами туда и обратно, придет – и поедим как следует. Он зовет меня с собой, но мама не отпускает, потому что я нужен ей здесь. А папа говорит, что я ему деньги помогу нести, целую кучу.
– Ладно, иди с папкой, – смеется мама.
«С папкой»… Значит, настроение у нее хорошее, было бы плохое, сказала бы «с отцом».
Я семеню рядом с папой, держась за его руку. Идет он быстро, до Тереньюра далеко, и я все жду, что он понесет меня, как тогда близнецов в Туме. Но папа шагает молча, только иногда спрашивает у кого-нибудь дорогу. Спустя некоторое время он объявляет, что мы пришли и теперь надо найти человека по имени Чарльз Хеггарти. Какой-то человек с розовой повязкой на глазу подтверждает, что это нужная нам улица, а Чарльз Хеггарти, будь он неладен, живет в доме четырнадцать.
– Что, поди за свободу боролись? – спрашивает папу человек с повязкой.
– Да, боролся.
– Я тоже, а толку? Глаза лишился, а на пенсию и канарейку не прокормишь.
– Главное, Ирландия свободна, – возражает папа. – И это великое дело.
– Ха, свободна, – ухмыляется человек. – При англичанах лучше было. Ладно, удачи вам, мистер, я уж догадываюсь, зачем вы пожаловали.
Дверь нам открывает какая-то женщина.
– Боюсь, мистер Хеггарти занят, – говорит она.
Папа объясняет ей, что он только что прошагал пол-Дублина с маленьким сыном, а жену с тремя остальными детьми оставил ждать на вокзале, и если мистер Хеггарти так уж занят, то мы на пороге сядем и будем сидеть.
Женщина уходит, через минутку возвращается, говорит, что у мистера Хеггарти нашлось немножко времени, и показывает, куда пройти.
Мистер Хеггарти сидит за столом у камина.
– Чем могу помочь? – спрашивает он.
Папа подходит к столу.
– Я только что вернулся из Америки с женой и четырьмя детьми. У нас нет средств. Я воевал в «Летучем отряде»[32], и надеюсь, что вы меня в беде не оставите.
Мистер Хеггарти листает толстую книгу, которая лежит у него на столе.
– Вас нет в списках, – качает он головой.
Папа произносит длинную речь. Рассказывает мистеру Хеггарти о том, как он сражался, где, когда, как ему помогли бежать из Ирландии, потому что за его голову был назначен выкуп, и как он учил сыновей любить Ирландию.
Мистер Хеггарти говорит, что сожалеет, но он не может выдавать деньги каждому, кто приходит сюда и утверждает, что исполнил свой долг перед родиной.
– Запомни, Фрэнсис, – говорит папа. – Вот она, новая Ирландия. Жалкие людишки с жалкими бумажонками. Не за такую Ирландию люди кровь проливали.
Мистер Хеггарти говорит, что рассмотрит папин запрос и обязательно сообщит, если что-то узнает, и что пока даст нам денег на автобус.
– Может, чуток прибавите? Тогда на кружечку хватит, – говорит папа, глядя на монеты на ладони мистера Хеггарти.
– Так вам, главное, напиться что ли?
– Ну, одной-то кружечкой разве напьешься.
– И вы назад пойдете пешком и ребенка за собой потащите, потому что пинта вам важнее?
– Ходьба еще никому не вредила.
– Вон из моего дома! – заявляет мистер Хеггарти. – Не то полицию вызову, и уж не сомневайтесь, делом вашим я заниматься не стану. Семейству Гиннесс мы деньги жертвовать не намерены.
На улицы Дублина опускается ночь. Дети хохочут, играя в свете уличных фонарей, матери зовут их домой ужинать, отовсюду пахнет чем-то вкусным, в окна видно, что люди сидят за столами и едят. Я устал и голоден и хочу к папе на ручки, но у него лицо как каменное. Он держит меня за руку, и я почти бегу за ним до самого вокзала.
Мама и три моих братика спят на лавочке. Папа говорит маме, что денег нет.
– Господи, что же нам делать? – всхлипывает мама, качая головой.
К нам подходит какой-то человек в синей униформе.
– Что случилось, миссус?
Папа говорит ему, что нам некуда податься, денег у нас нет и переночевать негде, а дети голодные. Человек говорит, что как раз сдает дежурство, ему так и так идти в участок отмечаться, а там придумают что-нибудь. Еще говорит, что он – гард: так именуются полицейские в Ирландии, и спрашивает, как называют полицейских в Америке.
– Копы, – отвечает Мэйлахи.
– Какой смышленый маленький янки, – говорит гард и гладит его по голове.
В участке сержант сообщает нам, что переночевать можно в бараке, но, к сожалению, спать придется на полу. Сегодня четверг, и все камеры забиты мужчинами, которые пропили пособие по безработице и ни в какую не хотели уходить из пабов.
Гард приносит нам горячий сладкий чай и толстые ломти хлеба с маслом и вареньем, и мы довольные носимся по всему участку. Гарды называют нас славной бандой и малышами-янки и говорят, что заберут нас к себе домой.
– Нет! – протестую я.
– Нет! – повторяет Мэйлахи.
– Нет-нет! – пищат близнецы.
Гарды хохочут. Заключенные тянут руки сквозь решетку, гладят нас по головам. От них пахнет как от папы, когда он приходит домой, распевая про Кевина Барри и Родди Маккорли.
– Надо же, языкастые какие! – восхищаются заключенные. – Ну чисто кинозвезды. Откуда ж вы к нам такие пожаловали?
Женщины из камер в другом конце коридора кричат, что Мэйлахи – красавчик, а близняшки просто лапочки!
– Поди сюда, милок, конфетку хочешь? – обращается ко мне какая-то тетя.
Я киваю, и она продолжает:
– Вот и славно, ручку давай. – Она вынимает что-то изо рта и сует мне в руку.
– Вот тебе ириска, вкусненькая. Ну же, клади в рот скорее.
Я не хочу ириску, потому что она липкая и облизанная, но я не знаю, как себя вести, когда заключенная дает тебе ириску, и уже собираюсь положить ее в рот, но ко мне подходит гард, забирает ириску и швыряет ее обратно тете.
– Шлюха пьяная, – говорит он. – К ребенку бы хоть не лезла!
Женщины смеются.
Сержант дает маме одеяло, и она засыпает, вытянувшись на лавке. Мы все ложимся на пол. Папа сидит у стены и не спит – глаза у него блестят из-под козырька кепки; гарды угощают его сигаретами, и он закуривает. Оказывается, гард, который швырнул ириску, сам родом из Баллимены на Севере, и они с папой вспоминают общих знакомых оттуда, и еще из Кушендалла и Тума. Гард говорит, что когда выйдет на пенсию, поселится на берегу Лох-Ней и тогда уж порыбачит вдоволь.
– Угорьков наловлю! – мечтает он. – Шибко они вкусные, жареные-то.
– Пап, этот дядя Кухулин? – спрашиваю я.
Гард хохочет так, что лицо у него становится совсем красным.
– Вы слыхали? Кухулин, надо же! Ну, малец. Хоть и янки, а Кухулина знает!
– Нет, дядя не Кухулин, – говорит папа. – Просто хороший человек, который когда-нибудь поселится на берегу Лох-Ней и будет рыбачить сколько захочет, – говорит папа.
* * *– Фрэнсис, вставай! – тормошит меня папа. – Пора!
В бараках шумно. Какой-то парень моет пол и поет:
Всем понятно, почемуДорог мне твой поцелуй.Все поверить не могу,Что и я любим тобой.Я говорю ему, что нельзя петь эту песню, потому что она мамина, но он молча попыхивает сигаретой и уходит, а я сижу и удивляюсь: как это люди смеют петь чужие песни?! Заключенные, ворча и позевывая, выходят из камер.
– Ты уж прости меня, малыш, за шутку, – говорит мне тетя с ириской. – Перебрала я вчера малость.
– Шевелись, давай, шлюха старая, не то опять за решетку упеку, – грозит ей гард.
– Ну и упекай, синезадый, – кричит она. – Как сяду, так и выйду.
Мама сидит на лавке, закутавшись в одеяло.
Какая-то седая женщина приносит ей чашку чая.
– Я – жена сержанта, – представляется она. – Муж сказал, помочь вам надо. Яичко всмятку желаете, а, миссус?
Мама качает головой.
– Ну же, ну же, миссус, в вашем-то положении надо яичко скушать.
Но мама снова качает головой, я не понимаю, как можно отказываться от яичка всмятку, ведь на свете ничего вкуснее нет!
– Ладно, мэм, – говорит сержантова жена. – Я тогда вам гренок принесу и что-нибудь детям и вашему бедному мужу.
Она уходит в другую комнату и приносит чай и хлеб. Папа пьет чай, а хлеб отдает нам.
– Да ешь ты уже свой хлеб, ради бога, – ругает его мама. – Свалишься с голоду, какой от тебя толк тогда?
Папа качает головой и говорит сержантовой жене, что ему бы лучше сигаретку. Та приносит сигарету и сообщает маме, что гарды собрали денег нам на билет и что машина отвезет нас с чемоданом на вокзал Кингсбридж, а там каких-то три-четыре часа – и мы в Лимерике.
Мама обнимает ее и благодарит:
– Храни Господь вас и мужа вашего, и всех гардов. Не знаю, что бы мы без вас делали. Вот что значит среди своих быть.
– Что вы, это сущая мелочь, – улыбается сержантова жена. – Ребятки у вас славные такие, а я сама из Корка, знаю, что значит оказаться в Дублине без гроша.
Папа сидит на другом конце лавки, пьет чай и курит. Потом приезжает автомобиль и везет нас по улицам Дублина. Папа спрашивает водителя, нельзя ли заехать на главный почтамт.
– Марку что ль хотите? – спрашивает водитель.
– Нет, – отвечает папа. – Говорят, там статую Кухулина поставили в память о тех, кто погиб в тысяча девятьсот шестнадцатом. Вот, сыну старшему хочу показать – уж очень он Кухулина любит.
Водитель говорит, что знать не знает, кто такой Кухулин, но он и сам не прочь посмотреть, что там за диво такое – с детства не главпочтамте не был, а англичане чуть не разнесли его по камушку, когда палили с того берега Лиффи[33].
– По всему фасаду дыры от пуль, – добавляет водитель. – Так и надо оставить, чтоб ирландцы не забывали про вероломство англичан.
Я спрашиваю его, что такое вероломство, но он говорит, мол, папу спроси, и я собираюсь спросить, но тут мы подъезжаем к большому дому с колоннами. Это и есть главпочтамт.
Мама остается в машине, а мы идем за водителем на главпочтамт.
– Вот твой Кухулин, – говорит он мне, когда мы заходим внутрь.
К глазам моим подступают слезы – наконец-то я вижу самого Кухулина. Он тут, стоит на пьедестале, весь золотой. Волосы у него длинные, голова опущена, а на плече сидит большая птица.
– Ну и что это такое, скажите на милость? – возмущается водитель. – Какой-то кудлатый парень, да еще и с птицей на плече. И при чем тут герои тысяча девятьсот шестнадцатого года?
– Кухулин сражался до конца, как и повстанцы на Красную Пасху, – отвечает папа. – Враги долго не решались к нему подойти, и только когда птица стала пить его кровь, им стало ясно, что он мертв.
– Беда ирландцам, коли без птицы не разберут, помер человек или нет, – хмыкает водитель. – Пойдемте-ка, а то на поезд опоздаете.
* * *Сержантова жена обещала послать телеграмму бабушке в Лимерик, и вот наша бабушка пришла нас встречать на вокзал – у нее седые волосы, черная шаль и мрачный взгляд, и она даже ни разу не улыбнулась ни маме, ни нам, ни даже Мэйлахи, у которого ангельская улыбка и ровные белые зубки.
– Это Мэйлахи, – указала мама на папу.
Бабушка кивнула и отвернулась. Потом позвала двух мальчишек, которые ошивались около вокзала, и дала им по монетке, чтоб несли чемодан. Мальчишки с бритыми головами и хлюпающими носами шлепали босиком по улицам Лимерика, а мы шли вслед за ними. Я спросил маму, почему мальчики лысые, и она ответила, что так вшам негде прятаться.
– А кто такая вша? – поинтересовался Мэйлахи.
– Не вша, а вошь, – поправила его мама.
– А ну, перестаньте! – рассердилась бабушка. – Нашли о чем болтать.
Мальчишки семенили впереди, насвистывая и смеясь, будто им нипочем, что они босые.
– Хватит смеяться! – прикрикнула на них бабушка. – А то чемодан уроните да сломаете.
Мальчишки замолчали, потом свернули в какой-то парк, где на высокой колонне стояла статуя, а трава была такая зеленая, что глазам больно.
Папа нес близнецов, а мама в одной руке несла сумку, а другой держала за руку Мэйлахи, и то и дело останавливалась, чтобы перевести дух.
– Все куришь? – проворчала бабушка. – Гляди, помрешь раньше времени. В Лимерике и так чахотка, куда уж курить-то еще. Придурь это все богатейская.
Вдоль дорожки пестрели россыпи цветов. Увидев их, близнецы запищали от восторга. Мы все засмеялись, только бабушка молчала и еще плотнее куталась в шаль. Папа опустил близнецов на землю, чтобы они полюбовались цветочками.
– Это цветы, – сказал он, и близнецы принялись носиться взад-вперед, пытаясь выговорить слово «цветы».
– Они что, американцы? – удивился один из мальчишек.
– Да, – ответила мама. – В Нью-Йорке родились. Все мои мальчики там родились.
– Взаправду американцы, – сказал мальчишка своему товарищу.
Они поставили чемодан на землю и уставились на нас, а мы – на них.
– Будете весь день тут стоять и пялиться на цветочки и друг на друга? – рассердилась бабушка.
Мы вышли из парка на узкую улочку, а потом перешли на другую, которая вела к бабушкиному дому.
На каждой стороне улочки ряд маленьких домов, один из них бабушкин. На кухне черная блестящая печка, в ней горит огонь. У окна стол, напротив – буфет с чашками, блюдцами и вазами. Буфет заперт, а ключ от него бабушка хранит в кошельке и никому не дает, потому что посуду оттуда достают только, если кто-то умер или вернулся из-за границы, или когда священник приходит.
Над печкой висит картина, на ней изображен человек с длинными каштановыми волосами и грустными глазами. Он указывает себе на грудь, в которой «полыхает» большое сердце.
– Это Святейшее Сердце Иисуса, – говорит мама.
Я интересуюсь, почему у этого человека горит сердце и он не плеснет на него водой?
– Эти дети что, совсем ничего о своей вере не знают? – удивляется бабушка.
– В Америке все по-другому, – отвечает мама.
– Святейшее Сердце везде есть, так что это не оправдание невежеству, – ворчит бабушка.
Под картиной человека с горящим сердцем, на полочке, стоит красный стаканчик, в котором мерцает свечка, а рядом – маленькая восковая куколка.
– Это Пражский Младенец Иисус, – поясняет ма-ма. – Молитесь ему, когда вам что-то нужно.
– Мам, а можно ему сказать, что я очень есть хочу? – спрашивает Мэйлахи, но мама прижимает палец к губам.
Бабушка с ворчанием ходит по кухне, заваривает чай и велит маме нарезать хлеб, да чтоб не толсто. Мама сидит у стола, тяжело дыша, и говорит, что сейчас, только отдохнет минутку. Папа берет нож и начинает резать хлеб, а бабушке это явно не нравится. Она хмурится, но молчит, хоть куски и выходят толстые.
Стульев всем не хватает – мы с братьями устраиваемся на крыльце, пьем чай и едим хлеб. Мама с папой сидят за столом, а бабушка с кружкой чая сидит под Святейшим Сердцем.
– Бог свидетель, не знаю я, куда вас всех девать. В доме и одному-то места нет, а тут ишь сколько.
– Ишь-ишь, – хихикает Мэйлахи.
И я тоже говорю:
– Ишь-ишь.
Близнецы повторяют за мной, и мы все смеемся так, что чуть не давимся хлебом.
– Ишь чего, смеются они, – зыркает на нас бабушка. – Что в этом доме смешного?! Ишь разбаловались, вот я вам сейчас!
Когда она снова говорит «ишь», Мэйлахи так заходится смехом, что хлеб и чай летят у него изо рта во все стороны, а лицо становится совсем красным.
– Мэйлахи, а ну угомонись, и вы все тоже! – велит папа.
Но Мэйлахи никак не успокаивается.
– Поди-ка сюда, – велит папа. Потом закатывает рукав у Мэйлахи и замахивается ударить его по руке.
– Будешь вести себя как следует?
Глаза Мэйлахи наполняются слезами, и он кивает, потому что папа никогда раньше не замахивался.
– Вот и ладно, иди к братьям и посидите спокойно. – Папа опускает рукав Мэйлахи и гладит его по голове.
* * *Вечером мамина сестра, тетя Эгги, пришла с работы – со швейной фабрики. Тетя Эгги такая же толстая, как тетушки Макнамара, а волосы у нее огненно-рыжие. Пристроив большой велосипед в комнатушке за кухней, она села ужинать. Тетя Эгги тоже жила у бабушки, потому что поссорилась с мужем, Па Китингом, который спьяну сказал ей, что она жирная корова и пусть уходит жить к своей мамаше. Это бабушка маме рассказала. И теперь места в доме совсем не осталось, потому что, кроме бабушки, тут живут тетя Эгги и сын бабушки, мой дядя Пэт, который ушел в город газеты продавать.