bannerbanner
Биография Л.Н.Толстого. Том 3
Биография Л.Н.Толстого. Том 3полная версия

Полная версия

Биография Л.Н.Толстого. Том 3

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
40 из 46

Уже 18 февраля, через неделю после моего отъезда, в ответ на мое первое письмо Л. Н-ч писал мне следующее:

«Сейчас получил от вас письмецо, дорогой друг. С вами случилось то самое, чего я боялся за вас – сознание одиночества тотчас по приезде на место, и хотелось письмом облегчить вам это чувство. Получили ли вы мой 1-й No? Знаю и вы знаете, что одиночества нет для истинного нашего я. Но оно так иногда неразрывно сливается с животным слабым и страдающим, что трудно отделить его. Думаю о вас с большей любовью, чем когда-нибудь, но не могу жалеть и не жалею, знаю, что даже эти страдания и одиночество только разработают в вас все лучшее…

…Мы не говорили вам, но ведь это само собой разумеется, что поручения, если вам что нужно, никому не давайте, кроме нас. Мои девочки обе вас любят, хотя несколько иначе, но не меньше меня. Я все у Олсуфьевых с Таней. Маша хочет приехать. Я не в ссылке, а мне все это время уныло наверно более вас. Прощайте, голубчик, целую вас».

Ссылка моя была, собственно говоря, привилегированная; административным властям было предписано обращаться со мной вежливо, что они и делали. Но административная машина, помимо их воли, заставляла их совершать преступления, которые иногда больно задевали мое самолюбие. Я, конечно, находил возможность обо всем случившемся доводить до сведения Л. Н-ча, и он искренно возмущался этими фактами. Вот такого рода возмущение отразилось в следующем письме ко мне, написанном через неделю после первого:

«Не получил еще от вас ни одного письма, кроме первого, в день вашего приезда, милый, дорогой друг П. Ах, как мне жалко, как мне больно, как мне стыдно за всех этих людей, которые вас возили, таскали, описывали, раскрывали ваши письма! Ведь ужасно то, что все эти люди, начиная с министра и до урядника, менее всего способны заботиться о чем-нибудь другом, кроме как о самих себе, и они поставлены в необходимость заботиться о других, о воображаемом общем благе, о том, чтобы Бирюков не заразил христианским чувством и своей добротой людей, окружающих его. Начинают ведь все эти люди с того, что предаются всякого рода наслаждениям еды, питья, охоты, нарядов, танцев, часто разврата и, не имея средств для этого, тянутся к государственному бюджету, собранному с народа, и для этого подчиняются всем требованиям правительства – лжи, лицемерия, насилия, убийства, читания чужих писем и всякой подлости. Когда же они подчинились всему этому, правительство дает им место, повышает их, и кончается тем, что на всей лестнице управления от министра, через губернатора до исправника, заведуя всем: и религией, и нравственностью, и образованием, и порядком, и имуществом, и хозяйством, сидят преимущественно, исключительно даже, самые эгоистические сластолюбцы, поставленные в необходимость управлять народом, до которого им нет никакого дела.

Простите, что пишу вам, милый друг, то, что вам малоинтересно, да меня это так осветило и поразило.

Я все еще у Олсуфьевых, где мне очень хорошо. Понемногу пишу об искусстве, и все становится интереснее и интереснее. Хотя это и частный вопрос и есть другие вопросы более нужные и важные, не могу оторваться от начатой работы. И иногда утешаю, себя мыслью, что освещение с христианской точки зрения того, что есть искусство, может быть существенно полезно».

Письмо это не было отправлено из опасения цензуры и заменено более кратким и менее резким. Не отправленное письмо сохранялось в архиве Татьяны Львовны Сухотиной и было передано мне уже после моего возвращения в Россию.

В это же время он писал Черткову в Англию:

«…Писал сейчас П. через Свербеева (губернатора). Его сын рассказывает, что П., будучи у него, написал письмо и хотел опустить в ящик, но Свербеев, бывший с ним очень любезен, сказал, что он не может допустить этого и должен прочесть письмо, тогда П. разорвал письмо. Какая гадость. Я думал, что это уже перестало случаться со мной, но опять случается в этом случае то, что случалось много раз, что придет мысль, которая кажется преувеличением, парадоксом, но потом, когда больше привыкнешь к этой мысли, видишь, что то, что казалось парадоксом, есть только самая простая и несомненная истина. Так теперь мне представляется мысль о том, что государство и его агенты – это самые большие и распространенные преступники, в сравнении с которыми те, которых называют преступниками, невинные лица: богохульство, кощунство, идолопоклонничество, убийство, приготовление к нему, клятвопреступление, всякого рода насилие, мучение, истязание, сечение, клевета, ложь, проституция, развращение детей, юношей (чтение чужих писем в том числе), грабеж, воровство – это все необходимые условия государственной жизни.

Много у меня планов работы, но то, что случилось с вами и Пошей (про Ив. Мих. еще ничего не знаю) и, главное, то, что случилось со мной, то, что меня не трогают, требует от меня того, чтобы высказать до смерти все, что я имею сказать. А я имею сказать очень определенное, и если жив буду – скажу. Теперь же все занят статьей об искусстве и все подвигаюсь и, кажется, будет интересно и полезно».

В следующем письме к Черткову Л. Н-ч уже дает интересную оценку русской и заграничной жизни с точки зрения религиозного человека.

Он пишет между прочим так:

«Заграничная жизнь среди религиозных людей должна расширять требования от себя. У нас – для меня по крайней мере – так ясно, в чем приложение к жизни христианского мировоззрения: уничтожить пропасть, разделяющую нас, богатых, господ, от бедных, народа; на это должно быть направлено все – приближение себя к бедным и избавление бедных от их бедности и причин бедности, невежества, обманов. Но там у вас, в Англии, другое: и народ не только обманут и задавлен, но выбивается из своего обмана и задавленности особенным способом, по-моему ложным, и потому там нужна борьба еще и против этого ложного способа. И богатые классы у нас только виноваты в сластолюбии и незнании, а там у вас еще в ложном средстве оправдания небратской жизни».

Уже этих нескольких отрывков достаточно, чтобы составить себе понятие о том, как следил и заботился Л. Н-ч о своих, удаленных от него, друзьях. Но у него и около себя было немало заботы. Переписка его к этому времени достигла чрезвычайных размеров. Он переписывается буквально со всем светом. Норвежский писатель Бьернсон посылает ему свои сочинения через некую г-жу Брюмер. И он отвечает ей по-французски:

«Многоуважаемая госпожа Брюмер, я Вам очень обязан за доставляемый Вами мне случай дать знать Бьернсону, что я получил его книгу «Король», которой я очень восхищался (я говорю это вполне искренно, а не из вежливости; я читал ее вслух многим из моих друзей, обращая их внимание на наиболее поразившие меня красоты), и что я его сердечно благодарю за то, что он вспомнил обо мне. Это один из современных авторов, которого я наиболее уважаю, и чтение каждого его произведения доставляет мне не только удовольствие, но и открывает мне новые горизонты. Если Вы, сударыня, будете ему писать, скажите ему это. Выражая Вам еще раз мою благодарность за то, что написали мне, прошу принять уверение в совершенном почтении».

Совсем другого мнения был Л. Н-ч о сочинениях другого, не менее известного норвежского писателя Ибсена. Он считал его произведения искусственными и рассудочными и сознавался, что некоторые из них, как, напр., «Дикая утка», он совершенно не понимает.

Он переписывается с немцами, венгерцами, голландцами, сибирскими сектантами, японцами, американцами. Друзья его требуют у него отчета в его действиях и упрекают в непоследовательности. Он смиренно оправдывается, сознаваясь в своей слабости.

Так, один из друзей и единомышленников, П. Н. Гастев, узнав, что Л. Н-ч занят помощью духоборцам и стал собирать на это денежные средства, написал ему письмо с упреком в непоследовательности и напоминает ему о том, как сам Л. Н-ч страдал от помощи голодающим, неожиданно разросшейся в большое общественное дело. На это Л. Н-ч писал ему:

«Все, что вы пишете мне, дорогой Петр Николаевич, совершенная правда, и я сам всегда так не только думал и думаю, но всегда так чувствовал и чувствую. Непосредственно чувствую, что просить помощи материальной для людей, страдающих за истину, нехорошо и совестно. Вы спросите, для чего же я присоединился к воззванию, подписанному Ч., Б. и Т.? Я был против, так же как был даже против помощи голодающим в той форме, в которой мы ее производили, но когда вам говорят: есть дети, старики, слабые, брюхатые, кормящие женщины, которые страдают от нужды и вы можете помочь этой нужде своим словом или делом, скажите это слово или сделаете это дело. Согласиться – значит стать в противоречие со своим убеждением, высказанным о том, что помощь настоящая, всем всегда действительная состоит в том, чтобы очистить свою жизнь от греха и жить не для себя, а для Бога, и что всякая помощь чужими, отнятыми от других трудами есть обман, фарисейство и поощрение фарисейства; не согласиться – значит отказать в слове и поступке, который сейчас может облегчить страдание нужды. Я по слабости своего характера всегда избираю второй выход и всегда это мне было мучительно. Так было здесь. Когда Ч., Б. и Т. просили меня как бы засвидетельствовать их истинность и искренность, я написал свое прибавление, в котором старался обратить главное внимание на значение того, что делали духоборы. Вот вам моя исповедь по этому вопросу. Я очень рад, что вы написали мне, дали случай вам ответить и сами высказались так хорошо и верно».

В России в это время начинались волнения во всех слоях общества. Рассказы об этих волнениях доходили до Л. Н-ча и находили в нем сердечный отклик и серьезную оценку. А наиболее выдающиеся своей жестокостью поступки администрации вызывали в нем справедливое и искреннее возмущение. Но, выражая свое возмущение и отзываясь на современные события, Л. Н-ч всегда оставался верен себе, освещая их свойственным ему пониманием смысла жизни.

Таков был трагический случай с Ветровой в феврале этого года. Сам Л. Н-ч в письме к Черткову рассказывает об этом так:

«В Петербурге произошло 12 февраля следующее: Ветрова, Марья Федос., которую вы знали и я знал, курсистка, посаженная в дом предварительного заключения по делу стачек, мало замешанная, была переведена в Петропавловскую крепость. Там, как говорят и догадываются, после допроса и оскорбления (это неизвестно еще) облила себя керосином, зажглась и на третий день умерла. Товарки же, навещавшие ее, носили ей вещи, их принимали и только через две недели им сказали, что она сожгла себя. Молодежь, все учащиеся до 3.000 человек (были и из духовной академии) собрались в Казанский собор служить панихиду; им не позволили, но они сами запели «вечная память» и с венками хотели идти по Невскому, но их не пустили, и они пошли по Казанской. Их переписали и отпустили. Все возмущены. Я получаю письма и приезжают люди, рассказывают. Ужасно жалко всех участвующих в этих делах, и все больше и больше хочется разъяснить людям, как они сами себя губят только потому, что презрели тот закон, или не знают, который дан Христом и который избавляет от таких дел и участия в них».

И вот он пишет А. Ф. Кони, прося разузнать об этом деле и сообщить самые верные подробности:

«Вчера вечером сын мой рассказал мне про страшную историю, случившуюся в Петропавловской крепости, и про демонстрацию в Казанском соборе. Я не совсем поверил истории, в особенности потому, что слышал, что в Петропавловской крепости теперь уже не содержат заключенных. Но нынче утром встретившийся мне профессор подтвердил мне всю историю, рассказал, что они, профессора, собравшись вчера на заседание, не могли ни о чем рассуждать, так как все они были потрясены этим ужасным событием. Я пришел домой с намерением написать вам и просить сообщить мне, что в этом деле справедливо, так как часто многое бывает прибавлено и даже выдумано. Не успел я еще взяться за письмо, как пришла приехавшая из Петербурга дама, друг погибшей, и рассказала мне все дело и то, что лишившая себя жизни девушка Ветрова мне знакома и была у меня в Ясной Поляне. Неужели нет возможности узнать положительно причину самоубийства, то, что происходило с ней на допросе, и успокоить страшно возбужденное общественное мнение, успокоить такой мерой правительства, которая показала бы, что то, что случилось, было исключением, виною частных лиц, а не общих распоряжений, и что то же самое не угрожает при том молчаливом хватании и засаживании, которые практикуются, всем нашим близким? Вы спросите, чего же я хочу от вас? Во-первых, если возможно, описание того, что достоверно известно об этом деле и, во-вторых, совета, что делать, чтобы противодействовать этим ужасным злодействам, совершаемым во имя государственной пользы. Если вам некогда и не хотите отвечать – не отвечайте, если же ответите, буду очень благодарен».


Вскоре новое злоупотребление администрации, уже не полицейской, а той, которую по какой-то странной иронии называют «духовной», вызвало Льва Николаевича к активной деятельности. Это были последние годы управления Победоносцева, и он, замечая шатание основ, старался, а подчиненные ему люди старались сугубо, водворить православие всеми доступными им средствами, причем в выборе этих средств они стеснялись очень мало. Одно из таких жестоких средств, редко практиковавшихся, но время от времени пускавшихся в ход, было отнятие детей от родителей, замеченных в уклонении от православия, и передача этих детей в «надежные руки».

И вот в конце XIX столетия Победоносцев вводит это средство в действие. Пораженные горем родители приезжают ко Л. Н-чу, веря в силу его стояния за правду. И они не ошиблись. Борьба Л. Н-ча за это освобождение детей представляет разные характерные фазисы, которые мы и постараемся передать, пользуясь имеющимися в наших руках документами:

В мае Л. Н-ч писал между прочим Черткову:

«Теперь о деле, занимающем меня. Я вам писал про молокан, у которых отняли детей. Я тогда написал с ними письмо к государю, поручив им отдать его Олсуфьеву, если же нет Олсуфьева, то Heath'у, если его нет, то Т-ву, если и того нет, то А. А. Толстой. Кроме того, Лева дал им письмо к Георгию Михайловичу. Один из молокан служил в его роте и во время голодного года был у него от Левы. Молокане пошли к прислуге Георгия Михайловича. Там им сказали, что все эти письма и, главное, письмо к государю опасно и надо скорее его уничтожить. Они так и сделали и, получив от Георгия Михайловича обещание, что он похлопочет (обещание, очевидно, ничего не обещающее), вернулись ко мне. Мне было жалко, так как случай этот казался мне хорошим для того, чтобы высказать все то, что делается в этом духе.

В день возвращения ко мне молокан приехал и Буланже. С его совета я вновь переписал письмо, и он повез его сам. Я также дал ему письмо к тем же лицам с уговором, что если Олсуфьев возьмется передать, то он телеграфирует мне: взялся передать первый. И такую телеграмму я уже получил дней 10 тому назад и с тех пор ничего не знаю. Когда будет можно, сообщу вам последствия.

Мы все знаем, что Бог есть любовь, и потому любовь победит все; но когда мы прилагаем к делу любовь и видим, что она не побеждает, а зло остается злом, мы говорим себе: любовь в этом случае недействительна (как будто Бог может быть недействителен), и, не веря в любовь, не делаем дела любви, как бы телеграфист перестал телеграфировать, потому что не видит, как на той станции выходит лента».

Так старался Лев Николаевич сам себя убедить в том, что надо не переставая отплачивать делами любви за зло, которое нам делают люди.

Несомненно, что это чувство искренней любви к людям, без различия их внешнего положения, от царя до крестьянина, одушевляло Л. Н-ча, когда он писал государю об этих ужасных преследованиях сектантов. Вот это замечательное письмо:


«Государь!

Читая это письмо, я очень просил бы вас забыть про то, что вы, может быть, слышали про меня и, оставивши всякое предубеждение, видеть в этом письме только одно выражение желания добра безвинно страдающим людям и еще более сильное желание добра вам, тому человеку, которого так естественно обвинять в этих страданиях.

Месяц тому назад в селе Землянке, Бузулукского уезда, к крестьянину Чипелеву, молоканину по вере, в 2 часа ночи явился урядник с полицейскими и велел будить детей с тем, чтобы увезти их от родителей. Ничего не понимающих испуганных мальчиков, одного 13 лет, другого 11 лет, одели и вывели на двор, но когда урядник хотел взять двухлетнюю девочку, мать схватила дочь и не хотела отдать ее. Тогда пристав сказал, что велит связать мать, если она не пустит дочь. Отец уговорил жену отдать ребенка, потребовал от пристава расписку, в которой бы было бы объяснено по чьему распоряжению взяты дети.

Вот эта расписка:

«1897 года апреля 6-го дня, в исполнение предписания его высокоблагородия господина Бузулукского уездного исправника, от 3-го сего апреля за № 2312, полицейский служитель Бузулукской команды Захар Петров от крестьянина села Бобровки Всеволода Чипелева, проживающего в селе Алексеевке, трое детей: Иван, Василий и Марья сего числа для представления господину исправнику взяты.

Полицейский урядник 5 участка

Полицейский П.»


Через несколько дней после этого в другой деревне Антоновке, того же уезда, так же ночью в дом крестьянина Болотина, тоже молоканина, так же пришли урядник с полицейским и велели собирать в дорогу двух девочек, одну 12 лет, другую 10 лет.

Хотя Болотин и слышал от священника и пристава угрозы о том, что если он не обратится в православие, которое он оставил уже 13 лет тому назад, то у него отберут детей, он все-таки не мог поверить, чтобы такая страшная мера, была принята против него по распоряжению высшего начальства, и не дал детей.

Но на другой день явился пристав с урядником и полицейскими и девочек взяли и увезли.

То же самое и в ту же ночь произошло и в семье крестьянина той же деревни Самошкина. У Самошкина отняли единственного пятилетнего сына. Отнятие этого ребенка особенно поразительно своей жестокостью. Мальчик этот составлял радость и надежду семьи, так как после многих лет это был единственный сын, оставшийся в живых. Когда брали этого ребенка, он был болен и в жару. На дворе было свежо. Мать упрашивала оставить его на время. Но пристав не согласился и сообразно с мнением доктора, решившего, что для жизни ребенка нет опасности в переезде, велел уряднику взять ребенка и везти его, но мать упросила пристава позволить ей самой ехать с сыном до города Бузулука. В городе же мальчика отняли от матери и она больше уже не видала его. На все прошения, которые подавали эти крестьяне, они не получили ответа и не знают, где их дети.

Ведь это ужасно. Ведь такие дела делались только во времена инквизиции. Нигде и в Турции невозможно ничего подобного, и никто в Европе не поверит тому, чтобы это могло делаться в христианской стране в 1897 году. А между тем все это совершенная правда, и один из тех отцов, у которого теперь отняли детей, теперь в Петербурге, привез это письмо и может засвидетельствовать истину его.

Все это ужасно; но ужаснее всего то, что это не единичный случай, а только один из тысячи совершаемых таких дел в России, я мог бы представить самые убедительные, если бы бумаги, собранные Чертковым для передачи вам в форме записки о гонениях за веру, не были бы нынешней зимой отобраны у него полицией.

Впрочем, для того, чтобы убедиться в том, правда ли это, правда ли то, что тысячи и тысячи русских людей не только разоряются, изгоняются из родины и ссылаются в дальние страны, и разлучаются с детьми и томятся в острогах, монастырях и домах умалишенных, но часто прямо самым страшным образом истязуются грубым сельским начальством, считающим все для себя позволительным по отношению к врагам православия. Вам стоит только послать беспристрастного, правдивого человека на место изгнания гонимых за веру – в Сибирь, на Кавказ, в Олонецкий край и по местам заключения, и из донесения этого человека вы бы сами увидали те страшные дела, которые совершаются вашим именем.

Говорят, что это делается для поддержания православия, но величайший враг православия не мог бы придумать более верного средства для отвращения от него людей, как эти ссылки, тюрьмы, разлуки детей с родителями.

Я знаю, что есть люди, которые имеют смелость утверждать, что в России существует веротерпимость и даже большая, чем в других странах, что эти ссылки, разорения, тюрьмы, разлуки детей с родителями суть только меры противодействия совращению, а не гонения. Но ведь это самая явная и наглая ложь. В России не только нет веротерпимости, но существует самое ужасное грубое преследование за веру, подобного которому нет ни в какой стране не только христианской, но даже магометанской.

Государь, люди, которые стараются удержать вас на ложном пути преследования за веру, люди старые, которые не могут изменить своих раз укоренившихся взглядов, не могут освободиться от наложенных на самих себя цепей прежних ошибок, упорствуя в которых они думают оправдать себя. Но эти люди кончают жить, и место их в памяти людей уже твердо определено их делами, – но у вас вся жизнь впереди, вам предстоит еще занять соответственное вашим делам место в памяти людей, вы ничем не связаны, вы не только признаете необходимость веротерпимости, но во всех делах воодушевлены самыми добрыми чувствами.

Сделайте же усилие, государь, и отстраните от себя, хоть на время, тех, не скажу злых, но заблудших людей, которые вводят вас в обман о необходимости преследований людей за веру, и сами своим добрым сердцем и прямым умом решите, как надо исповедовать ту веру, которую считаешь истинной, и как надо относиться к людям, которые исповедуют иную веру.

Государь, ради Бога, сделайте это усилие, и не откладывая и не передавая это комиссиям и комитетам, сами, не подчиняясь советам других людей, а руководя ими, настойте на том, чтобы действительно были прекращены гонения за веру, т. е. чтобы отпущены были изгнанные, освобождены заключенные, возвращены дети родителям и, главное, отменены те запутанные, и произвольно толкуемые законы и административные правила, на основании которых делают эти беззакония.

Воспользуйтесь случаем сделать то доброе дело, которое вы одни можете сделать и которое, очевидно, предназначено вам.

Случаи не всегда представляются и не возвращаются, когда пропущена возможность воспользоваться ими. Сделав это дело, вы не только сделаете одно из тех добрых дел, которые предоставлено делать только государям, и займете высокое место в истории и памяти народа, но что важнее всего – вы получите внутреннее удовлетворение сознания исполненной воли Бога и предназначенного вам Богом дела.

Простите, если чем-нибудь неприятно подействовал на вас в этом письме. Повторяю, что побудило меня писать только желание добра, страдающим людям и еще более сильное желание добра вам, именем которого налагаются на невинных людей эти страдания.

Л. Т.»11 мая 1897 г. Ясная Поляна.

В письме к Черткову Л. Н-ч говорит, что он написал несколько писем к различным сановникам, прося кого-нибудь из них передать это письмо. В нижеприводимом письме к одному из сановников Л. Н-ч высказывает свое отношение к этому письму, и потому мы приводим его здесь целиком:


«Дорогой и уважаемый Александр Васильевич, насколько я узнал и понял вас, я уверен, что вы не посетуете на меня за то, что я обращаюсь к вам с просьбой передать государю прилагаемое письмо, описывающее возмутительные дела, которые делаются над сектантами. Письмо это передаст вам один из пострадавших: он может передать подробности дела тем, кому это понадобится. Я знаю, что мне менее, чем всякому другому, подобает хлопотать о сектантах, так как я сам считаюсь вредным сектантом, но что же мне делать, когда люди приезжают ко мне и просят помощи?

Письмо не запечатано для того, чтобы вы могли его прочесть. Я много думал над этим письмом и все, что написал, написал от сердца и правдиво. Официальных фраз и придворных формальностей я писать не могу.

Зато, если отсутствуют формальности, присутствует правдивость. Все, что я написал, я думаю и чувствую. Надеюсь, что государь ради этого простит отступление от формы. Писал я с искренним уважением и любовью к нему как к человеку.

Если вам почему-либо неприятно, неудобно или просто нельзя самому передать это письмо, то перешлите его, пожалуйста, Александре Андреевне Толстой с прилагаемым к ней письмом. Если же ее нет, или ей нельзя, то опустите письмо в ящик. Пускай оно пойдет обычным порядком, при котором, кажется, самые письма не доходят до государя.

Хотел написать: простите, что утруждаю вас, но думаю, что это извинение было бы неприятно вам. Я уверен, что вы будете рады помочь этому делу.

Дружески жму вам руку.

Искренно уважающий и любящий вас Лев Толстой».

10 мая. Ясная Поляна. Тула. 1897.


Из письма к Черткову видно, что лицо это исполнило поручение Л. Н-ча и передало письмо государю. Видимых, непосредственных последствий это письмо не имело. Но кто знает, какие семена оно забросило в душу молодого монарха и какие плоды дало дерево, выросшее из этих семян?

На страницу:
40 из 46