Полная версия
Призраки (сборник)
Течет быстрая Мокрова вдоль живописных берегов. Течет параллельно ей старая железка, укутанная травой и мхом. Желтый и зеленый цвета правят в этом краю всеми своими оттенками. И вдруг – брошенная изба черным пятном посреди луга. Остов трактора с еще сохранившейся синей краской на ржавых боках. Потом болота, все еще крепкие железнодорожные мосты, покосившиеся семафоры. Устремляются рельсы сквозь заросли лиственницы, а за ними целый поселок: десятки заколоченных домов, деревянный клуб с провалившейся крышей, пожарная часть… Некому больше здесь жить, нечего охранять. Дальше на юг – пожираемая тайгой, похожая на покусанное яблоко колония. Перекрытия крыш вывороченными рыбьими ребрами торчат над бараками. Кое-где еще сохранились стекла. Над оврагами гниют мостки, огороженные ржавыми решетками. Тронешь железо – превратится в труху, как обратился в труху смысл бодрых, но лживых лозунгов, развешанных то тут, то там. За Трешками нет ничего. Ничего человеческого.
Весной восемьдесят девятого года приснился Борису сон, будто кто-то в избу стучит посреди ночи. Он двери отпирает, а на пороге Паша. Шинель насквозь мокрая, лицо белее белой глины, а под глазами темные круги.
– Где же ты был столько лет? – ахает Борис, впуская гостя в избу.
Входит Паша. Походка у него странная, ноги не гнутся, и пахнет от него болотом, и тина с шинельки свисает. Но ведь это Пашка! Пашка вернулся!
Борис кидается на кухню, режет хлеб, наливает в стопки водку. Гость, скрипя суставами, садится за стол. Берет ломтик ржаного. Нюхает.
– Все это правда, – говорит он грудным булькающим голосом и смотрит на старика пронзительным взглядом. – Про Своржа и колокола.
Он накрывает хлебом свою стопку и произносит тихо:
– Ты, Борис Иваныч, меня найди. Там несложно. От старого моста на север. Сам все поймешь. Только ищи меня на Пасху. На Пасху болотным колоколам звонить запрещено. Никто тебя не тронет. Как найдешь, сам поймешь, что делать.
Засим он встает и тяжело уходит к дверям.
– Пашенька, подожди, я Арину разбужу! Она за тобой каждый день плачет, пусть хоть краем глаза на тебя посмотрит.
Но гость уходит не оборачиваясь, и Борис просыпается в холодном поту.
На Пасху он взял у соседа мотоцикл с коляской и поехал на юг, ничего не сказав Арине. Оставил транспорт в Пешнице, оттуда пешком. В одной руке лопата, в другой – багор. А в голове все байки, что он когда-либо слышал. Про желтолицего болотника, пугающего грибников вздохами да всхлипами. Про кикимор, заманивающих путников в трясину криками о помощи. Про болотных криксов, запрыгивающих на спину и катающихся на человеке верхом до первых петухов. А еще про хитрых лесавок, уродливых шурале, злыдней и хмырей…
А вокруг, куда ни глянь, топи, и черные столбы деревьев стекают с зеленых крон, и колышется ряска над смертельными ямами. Ягод – видимо-невидимо, и слышны голоса тетеревов, глухарей, пищух, неясытей. А потом нет голосов. Нет птиц. И хочется побежать назад, но Борис не сворачивает, на ощупь идет через тайгу.
Сегодня Пасха. Сегодня нечисти на земле делать нечего.
Пашу он нашел. Паша лежал на изумрудно-белом покрывале кислицы, почерневший, но не разложившийся за десять лет. Черная выдубленная кожа облегала высушенное лицо, перекрученные кисти торчали из рукавов шинели. А шинель мокрая насквозь, хотя дождей не было уже месяц. Значит, раньше он лежал в болоте, где кислород не может разрушить ткани, где холод и сфагнум законсервировали его труп, обратили в торфяную мумию. И лишь недавно кто-то достал Пашу из болота, чтобы Борис предал его земле.
Хоронили лейтенанта рыбаки из поселка. Никому в Ленинске не сказали. Там никого уже не осталось, кто помнил бы Овсянникова, а родных у Паши не было. Кроме Арины с Борисом. Не хватало, чтобы, узнав о мумифицированном трупе, в тайгу нагрянули ученые. Нет в тайге науки. Черная церковь есть, а науки нет.
– Простите нас, – говорит Лиза, пряча в рюкзак злосчастную газету, – и спасибо за угощение.
– Вы нас простите, – смягчается Борис. – Мы здесь совсем от людей отвыкли. Сколько лет втроем кукуем.
Гости собираются, благодарят за уху. Испортившаяся было атмосфера вновь налаживается. Кузьмич достает из кармана горстку конфет «Холодок» и протягивает Лизе. Улыбается. И вдруг впервые за весь вечер начинает говорить:
– Это еще что! Это разве невидаль! Вот была война, фашисты землю забирать пришли! Весь народ советский встал супротив. И звери встали, и птицы. И все существа встали. И домовые, и банники, и лесавки с водяными – все на войну пошли. Сталин отряд сформировал из нечистой силы, и она с фашистами сражалась, вот как было. Банники их камнями раскаленными били, лесавки в топь заманивали. Леший с пути сбивал и прямо на мины вел. Здесь это было, у нас. Не зря на гербе нашей Архангельской области святой архистратиг Михаил в лазуревом вооружении, с червленым пламенеющим мечом и с лазуревым щитом, украшенным золотым крестом, попирает черного лежащего дьявола. Низвергнут лукавый, фашисты низвергнуты. Лишь болота остались. Черт, когда мир создавался, похитил у Господа кусок земли, съел да выблевал. Вот и болота получились. А вы говорите, невидаль.
Все смотрят на Кузьмича удивленно, а потом Лиза произносит своим красивым голосом:
– Ну, нам пора. А церковь мы и сами найдем. Тайгу с ног на голову поставим, но найдем.
И долго потом смотрят старики, как арендованная в Архангельске «нива» поднимается по склону от рыбацких избушек, делает поворот и уносится в сторону Пешницы.
– Так тому и быть, – вздыхает Борис, – вы церковь найдете, я – вас найду.
Арина крестится и заставляет Кузьмича перекреститься, но тот гудит как паровоз и машет птичьей лапкой вслед исчезающему автомобилю.
Вот уже двадцать лет подряд ходит Борис на Пасху в тайгу. В этот день отдает болото по одной своей жертве, выкладывает ее аккуратно на покрывало кислицы, чтоб старик забрать мог. Раньше легче было, а нынче он совсем дряхлый стал. Порой до сумерек волочит труп по лесу. Все они под ольхой похоронены, недалеко от поселка. Пашка первый был. Сейчас там целое маленькое кладбище. Двадцать торфяных мумий.
Борис, когда еще почта до них доходила, выписывал журнал «Дружба народов» и прочел в одном из номеров стихотворение Александра Блока:
Полюби эту вечность болот:Никогда не иссякнет их мощь.Этот злак, что сгорел, – не умрет.Этот куст – без истления – тощ.Теперь, закапывая очередную мумию, он читает блоковское стихотворение вместо молитвы, и Кузьмич сопровождает чтение паровозными гудками сложенных в трубочку губ.
Одинокая участь светла.Безначальная доля свята.Это Вечность Сама снизошлаИ навеки замкнула уста.Однажды он и Лизу похоронит: почерневшую, скорченную. Если до Пасхи сам не помрет.
И мерещится ему болото, где под ряской, под трехметровым слоем утрамбованных трупов лосей, росомах, волков, лисиц, белок, бурундуков, стоит Черная церковь. И горят в ее оконцах бледно-голубые огни – свечи покойников. И ждет она, что однажды опоздает старый Борис, не успеет до окончания Пасхи из леса уйти.
И мощь ее никогда не иссякнет.
Дом на болоте
В субботу, после уроков, Родион Васильевич Топчиев поехал в город, на почту. Отправил дяде письмо и забрал долгожданную посылку. Обратно в Елески вернулся затемно. Возница спешил, погонял приземистую лошадку по узкой лесной тропинке. Родиону не терпелось испробовать фонарь, вознице – выбраться скорее из леса, домой, где семья и иконы в углах.
Наконец кедровник разомкнулся, и на пригорке, подкованная мелкой речушкой, показалась деревня.
Топчиеву, человеку порядочному и честному, зазорно было привирать родителям про новую свою жизнь, однако врал, вынужденно. Напиши он, что каморка при школе в два аршина шириной и пять длиной, что учеников едва ли полторы дюжины, и на все про все сто двадцать рублей годового жалованья, отец не преминул бы, прибыл. Вошел бы, сутулясь, дал в лоб непутевому сыну пудовым кулаком, и назад, в свой уезд, – погостил, и будет.
Старший брат Родиона окончил школу казенных десятников, средний поступил в приказчики в торговую лавку. «А Родя-то наш, – мать всхлипывала, как над домовиной, – страсть к науке питает! Учителем быть хочет!»
Топчиев-младший бежал от родительской опеки. Отмучился в церковно-приходской, во второклассной учительской. Зубрежом и «Филаретовским катехизисом» отваживали от науки: сдюжил, не разлюбил. В тяжелые часы выручали книги – их дарил двоюродный дядя, книготорговец из Петербурга. Продолжать обучение в педагогической семинарии не хватало финансов, но введенная к пятидесятилетию Севастопольской обороны высочайшая льгота позволяла ему, внуку защитника Севастополя, восстановиться бесплатно со следующего года. Дядя звал поработать в книжном магазине до лета. Родион Васильевич же предпочел столице Богом забытую деревушку, где болотные испарения валили с ног, а вместо классной доски была приколочена столешница.
Жизненный опыт ставил молодой учитель грамоты и народного образования превыше всего.
Очутившись в загроможденной книгами каморке, Родион натопил печь и разложил на столе сокровища: учебник по немецкому языку Туссена и, главное, волшебный фонарь. Пощелкал внутренними счётами. Чудесный фантаскоп с параболическим рефлектором и регулировкой трубки обошелся ему в четыре рубля и семьдесят пять копеек. Туссен – за шестьдесят три копейки, плюс услуги возницы, итого семь рублей – три четверти месячной зарплаты. Хорошо еще, что еду, стирку и свет оплачивало волостное правление.
– Прорвемся! – сказал Топчиев и закатал рукава. Он покрыл фонарное стекло лаком и разглаживал по его поверхности бумагу, когда в дверь постучали. Согнувшись, чтобы не набить шишку, в каморку втиснулся бородатый мужик в армяке. Угрюмо оглядел стопки томов. «История мира» Гюпара, «Физическая география» Зупана, «Сила и материя» Бюхнера, «Капитал» Маркса в трактовке Каутского. Впрочем, он вряд ли мог читать буквы на корешках.
– Меня хозяйка ваша прислала, – буркнул из густой бороды. – Вы водки просили.
– Просил! – учитель взял у мужика бутылку с мутной жидкостью и отрекомендовался: – Родион Васильевич Топчиев.
– Иван Хромов.
Мужик потопал к дверям, но Родион задержал его:
– Уделите мне пять минут. Я продемонстрирую кое-что.
Хромов послушно, но без воодушевления замер.
– У вас дети есть?
– Дочь.
– Грамотная?
Гость отрицательно качнул головой.
– Чего ко мне в класс не ходит?
– Взрослая она. Ваша ровесница.
– Ей двадцать два?
– Шестнадцать.
Учитель спрятал за фонарем подрумянившиеся щеки. Он стеснялся и досадовал, если люди принимали его за подростка.
– Пусть приходит, – сказал он, откупоривая бутылку и выливая самогон в крынку. Хромов потер рот непроизвольным жестом и тускло сверкнул глазами.
– Крепкая? – осведомился Топчиев.
– Обижаете.
– То, что надо.
Топчиев, к пущему изумлению Хромова, макнул в драгоценный напиток комок ваты и промочил им листок.
– Продукт переводите, – проворчал крестьянин.
– Перевожу вредное вещество в полезное, – сказал Топчиев. – В Елесках, небось, самогона в достатке.
– Не знаю. Я два года не пью, – в голосе прозвучала грусть по ушедшим временам.
– Отчего так? – пальцы учителя ловко убирали с бумаги пузырьки. – Здоровье шалит?
– Коплю, – пробасил Хромов. И нерешительно замялся.
– Говорите же, – подбодрил Топчиев.
– Вы вроде как в Петербурге бывали?
– Да. Мой дядя там работает. У него свой книжный магазин на Литейном.
– А доктора Гюнтера вы знаете?
– Нет. Кто это?
Хромов вынул из кармана газетный лоскут. Расправил любовно.
– Мне Авдотья прочитала. Вот.
– Так-так, – Топчиев пожевал губы. – Универсальное и чудодейственное средство от глухоты и немоты доктора Гюнтера? Вы на это копите?
Мужик потупился.
– Для дочери? – спросил учитель, возвращая вырезку с рекламой.
Кивок.
Топчиев промыл бумагу теплой водой, поддел ногтями и аккуратно соскоблил. На стеклышке отпечатался рисунок, который учитель смазал сливочным маслом.
– Не существует в природе никакого универсального средства от глухоты и немоты, – сказал он с сожалением. – Потому как причин для этих хворей множество. Не меньше, чем шарлатанов Гюнтеров.
Хромов промолчал.
Топчиев залил в конденсатор воду с соляным раствором, зажег ацетиленовую лампу.
– Готово! – отрапортовал и нацелил фонарь на пришпиленное к стене полотно ткани.
Хромов ахнул, когда в центре белого экрана возникло чудище с гребнем и клыкастой пастью.
– Паралич тебя расшиби! Черт!
– Не черт, а динозавр, – сказал довольный Топчиев. – Динозавры жили на Земле в доисторическую пору. А данный тип называется бронтозаурус.
– Черт это, – упорствовал крестьянин. – Черт болотный, я его сам видел, мальцом. И механизм ентот видел, у помещика Ростовцева много таких было.
– Ну, пускай, пускай, – мягко улыбнулся Родион. – Важно, что этим демонстративным устройством обладаю я. С ним дети за партами не заснут.
Хромов осуждающе косился на динозавра. Будто хотел плюнуть во вражью морду.
– Вы бы их лучше молитвам учили, а то в прошлом году двое пропали в лесу – Фимкин да Игнатова пострелы. Без молитв-то.
Он отворил дверь, и коридорный сквозняк сдул на струганые доски пола клочки бумаги.
– Иван.
Хромов глянул через плечо черство.
– В Сестрорецке есть училище для глухонемых с мимическим методом обучения.
– Ага, – пробурчал Хромов. – Двести пятьдесят рублей с пансионом в год. Вы мне, что ли, эти деньги дадите, господин советчик? Или крокодил ваш?
Он хлопнул дверью, оставив Топчиева одного с парящим на стене чертом.
Завтракал Родион Васильевич у хозяйки: в его каморку та не вмещалась, колоссальным бюстом своим опрокидывая скарб постояльца.
Изба была большой, с изразцовой печью и даже модными напольными часиками. Авдотья Николаевна, бойкая и нестарая еще вдова, выставляла на стол тарелки. Щи, сдобренные свиной затолкой, и кулеш.
– Кушайте, пока можете, – приговаривала она. – Мужики вон подать совсем не платят. Волость грозит школы грамоты закрыть, а вас домой спровадить.
– Как же закрыть? А детям, что же, темными расти?
– А не в грамоте счастье. Меня, что ли, грамота осчастливила? Мужа похоронила, сыновья на каторге. Я и уроки брала, чтобы письма их с Сибири читать, да не пишут они мне, революционеры мои бедовые. Где счастье-то?
– А что за помещик у вас такой, – сменил Топчиев тему, – Ростовцев? Я бы познакомился с ним.
– Так поезжайте в Эстляндскую губернию. Али в Курляндскую, я уж запамятовала, куда он от нас съехал. Пустует его усадьба, он конюху, Яшке Шипинину, за порядком следить наказал. А Яшка сумасшедший. Все, кто подолгу на болоте живут, разум теряют.
Топчиев отщипнул от хлебного мякиша. Мистические байки внушали ему интерес. Препарировать, выковырять из сказочного плода косточку научного объяснения – вот что его волновало.
– И что же помещик? Тоже разум потерял?
– А он без разума уродился, – ответила женщина, подавая квас. – У них так заведено. За кривым лесом грибы редко кто собирает, а дед его дом построил по соседству с кикиморами и анчутками. Отец Ростовцева чудаком был. Пушку в столице купил, и, как тучи к грозе – он ну по тучам палить. А пушка громкая – чухонцам слышно. В Елесках только креститься успевали. Умер он году в девяносто шестом. Или седьмом. Когда перепись велась. Усадьба младшему перешла, Тихону Фирсовичу. А он весь городской, куда там! Музыканты, вино рекой, «Афинские вечера» устраивал с умыканием молодок. Лет шесть назад выдумал блажь – пруды в парке выкопать. Нанял Ваньку Хромова и Якова Шипинина. И мой Степан покойный третьим подвязался. Молотьбой не прокормишься, ежели машины кругом, а Ростовцев тридцать копеек за кубическую сажень торфа платил. Вот и сочти: мужики две тачки в день делали, два куба. Пять мер картошки да мешок одежки. Тащили они с болот грязь, плотины возводили, рыли каналы. Ну и дорылись. Такая семейка: папаша по ангелам стреляет, а сынок в пекло копает.
Хозяйка захлопотала у часов, подтянула цепочку с гирей.
Топчиев ждал.
– Уж не знаю, что там произошло, но Степан мой слег с жаром да так и не выздоровел. Шипинин умом повредился, а Машенька Хромова – она тятьке еды принесла – мигом онемела. Судачат, в тот день вода в колодце Ростовцева пожелтела. Ну и Тихон Фирсович пруды забросил и, года не минуло, оседлал бричку – и с глаз долой. – Женщина перекрестилась на иконы. – Нам учителя приписали, а нужно дьячков, много дьячков, чтоб денно и нощно отчитывали. Обереги, Господь, и помяни Давида и всю кротость его.
Сытый и в превосходном настроении, Топчиев блуждал по проселочной дороге. Гулял без цели, напевая шансонетку на мотив кекуока. Остались за спиной избы, собачья брань, чинящие дровни мужики, песня «Вниз по матушке по Волге» в заунывном исполнении пьяницы Игнатова. Впереди лежали поля и немыслимые версты болот. Заболотились нивы, осели серые пашни. Сизый пар клубился над бороздами пажитей, пепельное небо оглашалось криками уток.
– Хорошо-то как! – молвил Родион.
Наслаждаясь осенним пейзажем, он с юмором вспоминал беспокойство Мальтуса о перенаселении Земли. Всем место найдется: и людям, и зверям, разве что кикимор придется выгнать из просветлившихся голов.
Слева от тропинки шуршал чахлый лесок – не то что кедровник да орешник на другой стороне Елесков. Корни деревьев питал торфяник, ядовитый туман окуривал больные стволы.
Девушку Топчиев приметил издалека. Ускорил шаг.
– Доброе утро!
Она обернулась, брызнула небесно-голубыми глазищами.
В учительской школе Родион сочинял стихи. Стыдно сказать, рифмовал постоянно, аки Симеон Полоцкий, мечтая о поэтической славе. Привечал и классиков, и декадентов: их как раз пустили в печать. Отец, оцени он свежие веяния, за одного Бердяева избил бы деревянной ложкой, что уж говорить про Бальмонта с Сологубом.
Избавиться от дурного занятия помог уважаемый литературный журнал. Опубликовал не шедевры юного пиита, а ответ на его письмо.
«Подписчику г-ну Топчиеву: „Ваше стихотвореніе указываетъ на крайнее незнакомство со стихосложеніем. Заботьтесь о своемъ образованіи, а стихи пиши́те исключительно въ часы досуга“».
Теперь Родион благодарил журнал за совет, но встреть он голубоглазую селянку в семнадцать, рифма хлынула бы фонтаном.
У девушки было прелестное курносое личико, пшеничные мазки бровей и трогательные веснушки, зябкие на покрасневших щеках. Простоволосая, с искусственным цветком в темно-русых прядях и платком на плечах. С лукошком на сгибе локтя.
– Прогуливаетесь? – спросил Топчиев, осмелев под прямым и дружелюбным взором.
Девушка вручила ему горсть ягод.
– О, ежевика!
Он принял угощение, скривился от ягодной терпкости.
Девушка беззвучно засмеялась.
– Родион Топчиев. Месяц как учитель в Елесках.
Девушка молчала, но ни смущенной, ни напряженной не выглядела.
– Вы Маша Хромова! – осенило Родиона. – Я беседовал с вашим отцом. Вы… вы меня слышите?
Она кивнула весело.
– Я разыскиваю поместье Ростовцевых. Не будете ли вы любезны…
Она не дала договорить – махнула тоненькой кистью и пошла по тропинке.
«Прекрасная компания для утреннего променада», – подумал Топчиев.
– Вы знали помещика?
Маша посуровела, подкрутила невидимые усы и манерно пыхнула невидимой трубкой.
Топчиев рассмеялся искренне.
– У вас замечательно получается! А его отца вы помните?
Девушка растопырила пальцы, изображая взрыв.
– Пушка! Браво.
Маша сыграла облако, убитое залпом и спикировавшее в бурьян.
– Он боролся с градом, – сказал Топчиев. – Прикрепил к мортире воронку из листового железа для усиления шумового действия.
Маша внимала рассказу. Учитель продолжил, поощренный:
– При выстреле из дула мортиры выходит кольцо дыма, которое развивает значительную механическую силу. Листовая насадка способствует ее развитию. Полагают, что, долетев до градовой тучи, кольцо уничтожает неустойчивое равновесие атмосферных слоев и нарушает процесс кристаллизации градовых ядер. Но вопрос в том, способен ли обычный залп достать до тучи. Итальянские метеорологи провели эксперимент и доказали, что артиллерийская борьба с природой не эффективна.
Маша попробовала губами слово «не эффективна». Вкус удивил ее.
Так они шли по тропинке вдоль осенних промоин и затопленных рвов. Свистел кулик, голосила водяная курочка. Топчиев болтал, произнося вслух все, что взбредало в голову, и чувствовал себя до странности комфортно рядом с немой девчонкой.
В отличие от братьев он порицал оплаченную любовь и считал, что половое общение тогда не будет безнравственным, когда явится следствием духовного сродства индивидов противоположного пола. В браке – верил он – половая эмоция разряжается рефлекторно.
Была тысячу лет тому назад Верочка Гречихина, ошеломляюще красивая дядина свояченица. Она работала в нотном магазине «Северная лира» на Владимирском проспекте, музицировала на венской цитре и благоухала ванилью. После ее визитов к дяде подросток Топчиев не знал, куда себя деть, мычал в подушку или грыз яблоки до крови.
Дядя поведал весточкой, что Вера замужем за морским офицером…
Тропинка расщепилась; в рогатине чавкало лягушками озерцо с фиолетовыми латками водорослей. По листьям кувшинок грациозно порхали насекомые. Мерно жужжал камыш. Топчиев откашлялся и процитировал из Якова Полонского:
Вечера настали мглистые —Отсырели камни мшистые;И не цветиками розовыми,Не листочками березовыми,Не черемухой в ночном пару,Пахнет, веет во сыром бору —Веет тучами сгустившимися,Пахнет липами – свалившимися.Спутница поежилась в платке, выпростала руку на юг.
За зелеными кочками Топчиев различил черепичную крышу, декоративную надстройку, рожки дымоходов.
– Дальше не пойдете?
«Нет, – ответили голубые глаза. – Конечно, нет».
– Что же, спасибо за прогулку. И приходите ко мне на урок. Уверяю, вам понравится.
Он зашлепал по сочащейся влагой земле. Подошвы съезжали, колея норовила сбросить в топь. Оглянулся: Маши и след простыл.
Топчиев вздохнул. Он был солидарен со своим великим современником Львом Николаевичем Толстым, писавшим, что женщина – главный камень преткновения в деятельности человека и помеха в его труде.
– И как там у Пушкина, – пробормотал Родион. – «Ты царь – живи один… дорогою своей иди, куда влечет тебя свободный ум».
Ум влек его к притаившемуся среди торфяников зданию.
Отторгнув Пушкина, вернулся Полонский:
Тишина пугает шорохом…Только там, за речкой тинистою,Что-то злое и порывистоеС гулом по лесу промчалося,Словно смерти испугалося…Злое и порывистое трепало траву и ветви сосенок, которые росли из воды, проклевав пленку тины. Оплыли рвы, мертворожденные пруды оккупировала трясина. Скрылись в болоте садки для разведения рыбы. Не будет вальсов и праздных гостей, поджарых борзых. Помещик не постреляет бекасов и уток.
Царившее запустение сообщало мыслям мрачность.
Что со мной!.. Чего спасительногоИли хоть бы утешительногоОжидать от лесу темного,В сон и холод погруженного?Родион перебежал на условную сушу по шатким мосткам.
Деревянный дом с зубчатыми фронтонами стоял, подтачиваемый топью. Выкрашенная в охристо-желтый штукатурка маскировала обшивку. Высокие, без наличников арочные окна были врублены в стены. Фасад расчленен на горизонтальные полосы поэтажными тягами. Как стервятники, расхрабрившись, медленно крадутся к умирающему, подползало болото.
А что он надеялся здесь увидеть? Сложенные у порога бесхозные фонари с оптическим театром в подарок?
Топчиев двинулся к колодцу под прохудившимся навесом. Лужи хлюпали и засасывали ступни. Померещилось, что из флигеля кто-то пристально наблюдает за ним…
«Ничего не жди хорошего», – каркал Яков Полонский. В оригинале угроза адресовалась сопернику лирического героя, но Родион ощутил озноб и поморщился.
Бревенчатый оголовок колодца тонул в лишайнике. Стенки шахты слизко блестели.
Топчиев ухватился за рукоять, поднатужился. Скрипнул вал, ржавые шайбы, звякнула цепь. Ведро родилось из мрака, оплескало студеным.
– И впрямь желтая, – хмыкнул учитель и понюхал воду.
Что-то толкнуло в бок. Ведро ухнуло на дно колодца, грохоча о каменные стенки, разматывая цепь.
– Маша?
Побледневшая девушка смотрела на него взволнованно, точно желала предупредить.
– Молодец, девка, – раздался сиплый голос.
Топчиев воззрился на коренастого мужчину, идущего к ним по конному двору. У мужчины были длинные черные космы и хилые усы под орлиным носом. Грязь въелась в поры, измарала походную чугу.
Мужчина держал в руках заступ, из-за пояса торчал нож. Рот щерился недоброй усмешкой.
«Там, – говорила Авдотья Николаевна, – конюх Шипинин за порядком следит. Сумасшедший он».