bannerbanner
Здесь вам не Сакраменто
Здесь вам не Сакраменто

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Однако, несмотря на очень трезвое отношение к народу российскому и особенно его властителям, Иноземцев-младший Родину свою любил – тосковал о ней, переживал, скучал. И когда садился в самолёт, везущий его в Москву, в первый момент бывал радостно оглушён своим, родным, сладостным и прекрасным – русским языком. Даже чудно становилось в первый момент: значит, я скажу что-нибудь по-русски, и все поймут? А как же моя приватность? И второе приятное удивление, начинавшееся ещё в аэропорту Лос-Анджелеса: как много оказывалось на рейсе, следующем в Первопрестольную, красивых женщин – стильно одетых, милых, подтянутых!

Одновременно, правда, нарастало разочарование: толкнуть и не извиниться, не попросить, а пролезть – это ведь тоже было наше, российское. Когда самолёт, летевший в Москву, рулил по американской земле, а потом летел над северными просторами и океаном, ещё сохранялась тонкая плёночка из «экскьюз ми», «сорри», «плиз» и «сенкью». На подлёте к Шереметьеву она истончалась, а при приземлении исчезала совсем. И первое впечатление от аэропорта тоже было тягостное: агрессия, как и угрюмость, была разлита здесь в воздухе. Как и тридцать лет назад: поджатые губы, суровые лица. Впрочем, Иноземцев-младший очень хорошо понимал, что за всеми этими строгими масками, неприступной очередью к оконцам паспортного контроля или у ленты выдачи багажа кроются, как правило, милейшие люди. Стоит только подружиться с ними или хотя бы разговорить их, и большинство будет готово дать тебе и кров, и стол, и любую возможную помощь.

Ошалевший от ночного перелёта, отбиваясь от атакующих его таксистов, Юра вышел из здания аэровокзала. После калифорнийского ноябрьского почти лета его охватила морось, холодный московский туман, в котором терялось даже здание расположенной рядом многоэтажной парковки. Отец подрулил на своём авто, включил аварийку, выскочил из-за руля. И как при каждой встрече – а виделись они, слава богу, регулярно, в последнее время раз в год или Иноземцев-младший возвращался на Родину, или старший за океан летал – Юра подумал: а ведь он постарел. Чёрточки увядания множились при каждой встрече: чуть сутулее становились плечи, чуть седее и реже волосы, чуть больше морщин, чуть замедленней движения. Точно так же некогда, приезжая раз в год на каникулы к бабушке Тоне и деду Аркадию, Юра с грустью ловил печальные приметы постарения в них и невольно думал: «Не дай бог, мы встречаемся сейчас в последний раз!» И в один несчастный день – правда, он наступил не скоро, гораздо позже, чем думалось, – не стало сначала деда Аркаши, а потом и бабушки Тони. А он оба раза даже на похороны не смог вырваться: элементарно не было тогда ни цента лишнего на незапланированный спешный перелёт туда-обратно – в Америке, особенно поначалу, жизнь его поприжала.

Выехали через шлагбаумы аэропорта. Отец заметно порадовался, что с него не взяли сто рублей за парковку. Юра глазел по сторонам и привычно поражался и тому, как много стало в столице больших и дорогих машин, и тому, какие они здесь грязные. Вдобавок ездили соотечественники крайне агрессивно, без нужды подрезая и обгоняя друг друга. Увы, по первости за окно лучше даже не смотреть. И он погладил сидящего за рулём отца по плечу:

– Как ты? Как самочувствие?

– Самочувствие бодрое, идём ко дну, – привычно отшутился Иноземцев-старший.

– Как мама?

– Тебе лучше знать. Ты же в курсе, мы с ней практически не общаемся.

Владик и Галя расстались в шестьдесят третьем, когда Юра был ещё крошкой. И теперь, наезжая в Россию, Иноземцев-младший обычно останавливался у отца. Мачеха Марина умерла в середине девяностых, и Иноземцев-старший жил бобылём. Свою квартиру в подмосковном Калининграде, теперь Королёве, они с мачехой в конце советских времён сменяли на Москву и жили на улице Дмитрия Ульянова. Маманя размещалась рядом, на Ленинском, но проживала с отчимом, и поэтому Иноземцев-младший предпочитал, выбираясь в Белокаменную, квартировать у отца, а к матери наведываться в гости. Когда он сидел в своей Калифорнии, то издалека, за тысячи миль, казалось, что отец и мать обретаются практически рядом друг с другом и чуть не каждый день должны сталкиваться. Отец усмехнулся: «Мы с мамой встречаемся, как правило, на поминках – когда общий знакомый помирает».

– Как там дядя Радий?

– Говорит, что прекрасно. Твоя бывшая тёща, Эльвира, от него ушла, ты знаешь. Выкинула фортель – уехала в Германию.

– Он меня так и не простил?

– Да чего там говорить, простил – не простил, ведь тридцать лет прошло. Наверно, простил. Радий – мужик широкий.

– Как Сенька?

– Сына твоего, – с нажимом произнёс отец, – я не вижу. Названивает он мне два раза в год, на день рождения и на Новый год. И то хлеб.

Юра решил оставить эту тему. Ни отец, ни мать, ни бывший тесть Радий, ни, тем более, экс-тёщенька Эльвира не могли простить Иноземцеву-младшему, что он бросил свою первую жену Марию. И сыну Сеньке крайне мало внимания уделял. Хотя помогал, конечно. При первой возможности из Штатов деньги ему стал присылать, а когда в Союзе ещё всё плохо было – вещи отправлял и даже, с оказией, продукты. Потом, когда сам немного встал на ноги, у себя пару раз в Калифорнии сына принимал, летнюю школу в Америке ему оплатил. Хотя нечего говорить: если разбираться, перед сыном от первой жены он, конечно, оставался в долгу.

Но как он мог ему больше внимания уделять? Юра уехал в Штаты в восемьдесят восьмом, и первые годы, после начальной эйфории, были там для него настоящей борьбой за выживание. Вся страна, весь Советский Союз к капитализму принялся приспосабливаться в девяносто первом – а он, в Штатах, на три года раньше. Вдобавок ему, в отличие от тех, кто остался здесь, приходилось язык учить и подделываться к тамошним нравам. И если в бывшем СССР новое общество в девяностые строилось на пустом месте – и магазины нормальные только нарождались, и фирмы, и банки, – то Иноземцеву-младшему надо было за океаном ввинчиваться в уже устоявшуюся жизнь, отвоёвывать чьё-то место, кого-то оттеснять. В иные годы чуть не до нищенства доходило. Только через десятилетие, к концу девяностых, Юра более-менее устойчиво почувствовал себя в жизни. И то до сих пор успокоения никакого нет – он хорошо понимает: стоит ему только ослабить хватку, снизить ритм или уменьшить обороты – можно не сомневаться: выкинут или сомнут.

Отец заплатил за проезд по новой платной трассе из аэропорта двести рублей и выругался: «Вот собаки, деньги стали драть на каждом шагу – да такие огроменные! У вас там тоже проезд всюду платный?»

– В Калифорнии почти нет, – помотал головой Юрий. – Это в основном на Восточном побережье приходится раскошеливаться. Нью-Йорк, Бостон, Вашингтон – там дерут.

– А как ты-то сам? – осведомился Владислав Дмитриевич. – На вид совсем американцем заделался: поджарый, краснолицый, улыбающийся.

– Ох, папочка, это только на вид. К эмигрантам в Америке отношение, в принципе, хорошее – лучше, чем где бы то ни было, никто не ворчит, что «понаехали». Но всё равно мы для них чужаки, плохо говорящие по-английски, и фамилии наши никто и никогда, кроме своего брата-русака, правильно не произносит. – Он передразнил заокеанский выговор: – Юрый Йинасемсев.

– Так возвращайся! – вскричал отец.

– Всё не так просто, – помотал головой Юра. – А работа? Супруга? Дети? Там у меня всё уже, худо-бедно, устроилось-устаканилось.

– Ладно, сын, поговорим ещё об этом. А ты что во внеурочное время приехал? Ведь не собирался? – спросил отец. – И учебный год сейчас. Или случилось что?

– Да, – покивал Иноземцев-младший, – случилось.

– А что? Расскажешь?

– О, это долгая история, – вздохнул Юра.

1977 годЮрий Иноземцев

Когда он рос, его родители, Галя и Владислав Иноземцевы, работали и налаживали свою личную жизнь.

Причём – каждый свою.

Как миллионы других советских детей, Юру Иноземцева воспитывала бабушка. И её, Антонину Дмитриевну, он любил, пожалуй, больше, чем других взрослых на свете. Даже, наверное, сильнее, чем мать или отца. А ещё обожал деда, Аркадия Матвеевича, который, однако, был не родным его дедом, а папиным отчимом, но всё равно души в своём Юрочке не чаял. Как и внучек в нём.

Антонина Дмитриевна и Аркадий Матвеевич были дедами со стороны отца, Владислава Иноземцева. Имелась ещё бабушка с маминой стороны, жила в Воронежской области, наезжала в Москву, но она скоропостижно скончалась, когда Юре было лет семь, и он её почти не помнил.

А Антонина Дмитриевна с Аркадием Матвеевичем забирали Юрочку к себе в Энск при каждом удобном случае. Вдруг в московском садике объявляют карантин, и мама выхватывает его из дошкольного учреждения и мчит через полстраны сдавать бабушке и деду. Или Галя с отчимом едут отдыхать на юг в санаторий, у папы Владика в разгаре роман с новой женой – и снова на выручку приходят ба и дед (как Юрочка их называл). Не говоря уж о том, что все летние каникулы проводил у них в Энске, а порой даже в школу там ходил. Так случилось, например, в семидесятом, когда Энск и прилегающие территории объявили закрытой зоной из-за холеры, и Юра стал у Антонины Дмитриевны и Аркадия Матвеевича учиться в четвёртом классе. А спустя пару лет мама поехала на Кубу – преподавать и подзаработать, и снова его отправили в сладкую ссылку к ба и деду.

В детстве Юрочка ничего не знал о маминой судьбе – что она готовилась-тренировалась к полёту в космос, а потом ушла из полка подготовки космонавтов. Знал одно: папа Владик занимается чем-то ужасно секретным, космическим. Как все дети, рождённые в конце пятидесятых – начале шестидесятых, Юра, хоть и не мечтал сам стать космонавтом, но к советским звёздным достижениям питал большой пиетет. Даже вырезал из газет и наклеивал в альбом сообщения ТАСС о запусках наших ракет. Очень ему понравилось, когда зимой шестьдесят девятого отправили корабль с одним Шаталовым на борту; потом второй, где летело трое, Волынов, Хрунов и Елисеев, а потом они состыковались, и двое из второго корабля через открытый космос перешли в первый и на нём успешно вернулись на Землю. А потом благополучно сел на Землю оставшийся в одиночестве Волынов. Очень это походило на эффектный трюк, цирковой номер. Завораживающе выглядело и ярко. Вот только папа (Юрочка как раз гостил у него в подмосковном Калининграде[2]) в тот вечер пришёл домой подвыпившим и по поводу полёта схохмил, переиначивая фамилии участников звёздной экспедиции: «Шатались-шатались, волынили-волынили, пороли хруновину и еле-еле сели».

Юра тогда страшно разобидился на отца за столь неуважительное отношение к нашим победам, и только почти через двадцать лет, когда станет работать над очерком об оборотной стороне наших космических достижений, узнает, что прав был всё-таки отец, а не бравурные сообщения ТАСС. В той экспедиции хватало отказов и аварий, и только чудом не сгорел в атмосфере при посадке Борис Волынов. А при встрече космонавтов машину с ними обстреляет у Боровицких ворот Кремля больной на всю голову лейтенант Ильин. Переодетый в милицейскую форму, он будет целить в Брежнева, выпустит едва ли не два магазина из двух пистолетов, но убьёт шофёра и ранит охранника. Однако ни о покушении, ни о едва не погибшем Волынове родители девятилетнему Юрочке тогда не расскажут.

Однако судьба нанесёт ему удар в том же шестьдесят девятом: когда американские астронавты – они, как обидно, оказались первыми! – ступят на поверхность Луны. Советское телевидение, единственное из всех, никаких прямых репортажей с поверхности естественного спутника не вело, но совсем обойти вниманием полёт наши средства массовой информации не могли: на третьей странице «Правда» печатала маленькие заметочки об экспедиции. На всю жизнь Иноземцев-младший запомнит: жаркое лето в Энске, где-то далеко в небесах летит к Селене американский «Аполлон», и его собственное страстное мальчишеское чувство: нет, не чтобы американцы погибли, но пусть у них хоть что-то сломается, и не они, а всё-таки наши первыми ступят на поверхность небесной соседки Земли! Но нет, ничего у штатников не сломалось, и высадку Армстронга на поверхность естественного спутника даже показали (правда, в записи), к жгучей досаде Юры, в советских телевизионных новостях.

Самое взросление Юрия, рождённого в марте шестидесятого, пришлось на семидесятые годы. Он рос и мужал, а вокруг него шумел, пел и пил могучий, как казалось, нерушимый и крепкий Советский Союз. Тогда Юрочка не замечал этого, но теперь, задним числом, вспоминалось очевидное: каждый последующий год в «эсэсэсэрии» становился хуже предшествующего. Пусть маленько, но хуже.

Меньше становилось веры в идеалы, энтузиазма и продуктов. Больше – цинизма, пустопорожних речей и восхвалений. Длиннее делались очереди. Больше люди пили. Циничней становились анекдоты. Скучнее фильмы и газеты. Всё больше людей выдворяли из страны, или они уезжали сами. Да какие люди! В начале восьмидесятых со страной простились если не самые лучшие, то самые талантливые. Любимов, Тарковский, Аксёнов.

Советский Союз был как раковый больной в отсутствие диагноза. И хорохорится, и бодрится, и даже огрызается, а внутри ему неможется, тянет, сосёт, давит – и непонятно, почему, и что с ним, и от непонятной этой внутренней боли и тоски хочется то ли напиться, то ли удавиться. Хотя, на самом деле, где-то там, на небесах, диагноз уже поставлен, и срок отмерен, и грозный день кончины определён – и он так близко, но никто здесь, на земле, об этом ещё не знает.

Если померить времена хотя бы пошлым, но простым способом – по наличию доступного продовольствия, к примеру, – то да, брежневскому Союзу становилось всё хуже. И если году в шестьдесят девятом (Юрочке девять) бабушка в провинциальном Энске посылала его в магазин, находившийся тут же, в доме, где они жили (он так и звался в обиходе – «наш»), и он мог купить там сливочного масла, колбасы «докторской» или «любительской», а временами даже полукопченой, или банку вкуснейшей гречневой каши с тушёнкой, то к семьдесят девятому (Юре девятнадцать) это скромное изобилие из «нашего магазина» (равно как из прочих торговых точек города, как из тысяч аналогичных по всей стране, от Ужгорода до Кушки и от Камчатки до Калининграда) неизвестно куда испарилось. Только хлеб да соль продавались без перебоев, а также серые макароны, манная, пшённая и перловая крупы, овсянка.

Всякий раз, когда Юрочка на каникулы (будучи старшим школьником и студентом) выезжал в Энск, он вёз с собой неподъёмную поклажу продуктов. В специальной сумке-холодильнике доставлял мясо, масло и колбасу, замороженную венгерскую курицу, в чемодане тащил тушёнку и растворимый кофе. Москву (равно как Ленинград и столицы союзных республик) продуктами всё-таки ещё снабжали – оттуда поезда и электрички растаскивали провизию по городам и весям.

В провинции, впрочем, пытались наладить подобие социальной справедливости. Дед Аркадий Матвеевич числился ветераном войны. Ветеранам полагалась особая пайка. Раз в месяц можно было отправиться на троллейбусе на другой конец города и приобрести пару килограммов костистого мяса и кило пресловутого коровьего масла. Дед никогда не высказывался ни в скептическом, ни, тем более, в хвалительном духе по поводу неслыханной щедрости советской власти. Давали – брал. Как и билеты на поезд или самолёт (а с ними тоже, как и со всем на свете, были проблемы) для Юрочки без очереди по ветеранскому удостоверению покупал. Крохи эти, как думал Юра, явились запоздалым и неловким извинением со стороны империи за все те подлости, что она с дедом сотворила. Сначала бросила его в сорок первом в мясорубку подо Ржевом, потом, когда он попал в плен, от него отреклась. А когда Аркадий Матвеевич каким-то чудом выжил, проведя в фашистском плену почти четыре года, она сначала, на радостях от победы, добытой народом, отпустила его в сорок пятом: иди, гуляй, нету к тебе претензий. А потом, в сорок седьмом, словно кот, играющий с мышью, хвать, и цапнула его, и впаяла десять лет лагерей. И снова чудом выжил дед, и вышел, по милости Хрущёва, в пятьдесят пятом, и вернулся, и был реабилитирован, и создал семью. Детей только не заимел – поздно. И неродного внука Юрочку любил крепче, чем если б тот был своим.

Весил дед всю жизнь, при росте метр семьдесят пять, пятьдесят три килограмма: кожа да кости. И крошки хлебные с обеденного стола обязательно смахивал в ладонь и отправлял себе в рот. И когда по городу прогуливался, обе руки, по лагерной привычке, закладывал за спину.

Но всё это так видится теперь, задним числом, из заграничного далёка, а тогда, в конце семидесятых, Юра не думал, конечно, даже представить не мог, что социализм в СССР обречён и скоро рассыплется, как карточный домик. Напротив, казалось ему (как старательно внушали средства пропаганды, от газет до лекторов общества «Знание»): сейчас мы немного от капитализма отстаём, лет на пятнадцать-двадцать. Это потому, что тяжелейшую Великую Отечественную войну пережили (на своей территории), а американцы за океаном отсиживались. Но мы, всем Советским Союзом, навалимся, будем трудиться, дружно и хорошо, каждый на своём рабочем месте, и годков через десять-пятнадцать достигнем уровня западных немцев, французов и американцев, то есть никаких проблем не станет с провизией и промтоварами. Будем джинсы и мясцо покупать в любом магазине. Правда, о том, что западники не будут все эти годы топтаться на месте, а станут двигаться вперёд, лекторы общества «Знание» старались не упоминать, а Юра старался не думать.

Но всё равно юность и молодость запомнились как прекрасное время. Когда Юра заканчивал восьмой класс, маме предложили отправиться преподавать в Германскую Демократическую Республику, в Лейпциг, на три года. Ехать или не ехать, вопроса не возникало. Конечно, ехать! Люди жизнь на это в СССР клали, готовы были всех вокруг перекусать и потопить, лишь бы только оказаться за рубежами нашей родины. Ведь оплата труда советского человека за кордоном шла в чеках и сертификатах! И это была почти иностранная валюта! Можно было вполне свободно за три года накопить на машину да купить не простые «Жигули», а экспортный вариант, «Ладу», которая качеством обычные машины превосходила. Можно и себя, и всю семью обеспечить импортным барахлом до конца жизни! Да и просто пожить в стране, где нет очередей и можно совершенно свободно заказать в кафе всего один бокал пива или чашку кофе, и официант не обольёт тебя презрением. Вдобавок попутешествовать хотелось, мир повидать, пусть и ограниченно социалистический. Конечно, мама Галя мечтала ехать – равно как и её новый муж, Николай Петрович. Но вставал вопрос: что делать с Юрочкой? Впереди у него – два самых ответственных класса: девятый и десятый. Ехать с мамой в Лейпциг? А поступление в институт? Подготовительные курсы, репетиторы (если понадобятся)?

Созвали семейный совет, на котором сошлись, чуть не впервые со времён своего расставания в конце шестьдесят третьего, мама Галина, отец Владислав и их нынешние половины: отчим Николай Петрович и мачеха Марина. В результате заседания решили: мальчик переедет пока к отцу, в подмосковный Калининград. К маме в ГДР будет ездить на каникулы. Да и она на побывку на Родину станет наезжать. А Калининград от столицы рукой подать. Можно в прежней школе остаться. Ездить на уроки на электричке. Никакой опаски, что четырнадцатилетний отрок в одиночку будет проезжать пол-Москвы и Подмосковья, ни у кого тогда не возникало. И в институт Юрочка сможет ездить на дополнительные занятия. К тому же отец, проживающий бок о бок с сыном, всегда сможет помочь с физикой-математикой.

Вопроса, куда Юра будет поступать, никто даже не задавал. Как-то молчаливо считалось, что пойдёт он по стопам папаши – в авиационный. С естественными науками у него всегда порядок был. Твёрдые четвёрки, порой вытягиваемые совместными усилиями с учителями до пятёрок. А детский интерес к советским космическим победам взрослыми воспринимался как увлечённость будущей профессией.

Но у самого Юрия оказались иные жизненные планы. Началось всё, как многое в его судьбе, в Энске, в квартире бабушки и дедушки. Лето семьдесят пятого года, закончен восьмой класс. На околоземной орбите летают и стыкуются советский корабль «Союз» и американский «Аполлон». В табачных киосках появляются одноимённые сигареты. Социалистическая пропаганда, всю жизнь, при каждом удобном случае клеймившая заокеанский империализм и стервятников из Пентагона, на пару месяцев притихает. Юра смотрит, конечно, телевизор, транслирующий картинку с орбиты и улыбающихся наших космонавтов в обнимку с американскими астронавтами, но всё равно это совсем не так интересно, как Луна. Какое-то ощущение повторения давно пройденного и выученного урока, гальванизации старых побед.

Город Энск летом от жары вымирает. Старый уютный двор, окружённый сталинскими домами, расположенными покоем, почти пуст. Полощется на верёвках бельё. В тени под лавочками спят кошки.

Друзей у Юры в Энске летом нет. Все разъехались по пионерлагерям, по бабушкам. Он просиживает на балконе в шезлонге (его самостоятельно сконструировал и сделал из брезента и деревяшек дед). Много читает. Бабушка Тоня давно на пенсии, но связи в библиотеке, где она отработала полжизни, сохранились. Юре оставляют самые лакомые книжки. Библиотеку современной фантастики, например. Однотомник Артура Хейли: «Отель» и «Аэропорт». Современный зарубежный детектив. Бабушка не теряет надежды приохотить его к настоящей литературе – в её понимании это Тургенев и Салтыков-Щедрин. Юра про себя морщится: всё, что входит в школьную программу, для него скучища и преснятина-обязаловка. Но вот он вдруг берётся за тоненькую книжицу – Валентин Катаев, «Трава забвенья». Читает запоем, и ему нравится, и он понимает разом, одновременно две вещи: во-первых, что это настоящая литература. И, во-вторых, что он хочет так писать сам. Хочет – и может.

И немедленно садится писать – разумеется, роман. Не реалистический, конечно, а фантастику – но тем не менее. Пишет в школьных тетрадках за две копейки. Исписывает тетрадей двенадцать. Роман несётся галопом, переваливает за середину – но тут кончаются каникулы.

Юра возвращается в Москву – точнее, к отцу и мачехе в подмосковный Калининград. Дает почитать произведение закадычным друзьям по школе. Те в восторге: «А что дальше будет?» Но тут другие дела, далеко не литературные, будоражат пятнадцатилетнего Юрия. Мама с отчимом, уезжая в ГДР, оставляют ему ключи от своей квартиры на Ленинском проспекте: поливать цветочки и чтобы было где передохнуть после школы и перед подготовительными курсами. Мама Галя свято верит в разумность сыночка: опрятный, вежливый, не хулиган. Однако собственная, отдельная и без пэрентсов двухкомнатная квартира рядом со школой – сильнейший искус. Всё чаще после уроков (а порой и вместо них) Юра заваливается туда с друзьями. Играют в карты. Покуривают на балконе. Слушают виниловые пластинки: фирма «Мелодия» издаёт, без указания названий групп, «сорокапятки» Битлов, «Роллинг Стоунз» и даже группы «Криденс клиуотер ривайвел». Потом друг притаскивает катушечный магнитофон «Комета». На нём слушают оперу «Иисус Христос – суперзвезда», «Лед Зеппелин», «Слейд» и «Пинк Флойд». На огонёк начинают захаживать девочки. Затем появляется портвейн. Среди дня занавешиваются плотные гардины, в организованной полутьме устраиваются танцы.

Ближе к вечеру Юра начинает звонить в Калининград, отцу, выдумывать, что много задано, что тяжело ехать, и он останется ночевать в Москве. Отец Владислав Дмитриевич – добрый человек, да и ему хочется побыть со второй женой наедине, без присутствия сына. Он разрешает: «Конечно, Юрочка, оставайся». Так повторяется на неделе три-четыре раза.

Словом, о девятом классе у Юрия – самые радужные воспоминания. Лафа, свобода, великолепный мир открытий: как пахнет дымок сигарет, каков на вкус массандровский портвейн и какова на ощупь женская талия. Учёба и будущий институт задвинуты далеко, на пыльную верхнюю полку. Однако репутация у учителей, природные способности и память пока спасают. С четвёрок, что легко натягивались до пятёрок, Юра сползает к четвёркам, которые раздуваются из троек. Однако в табеле за год приносит отцу сплошные «хор», перемежаемые пятёрками по физре, труду и НВП (начальной военной подготовке).

Но поговорка про верёвочку – сколько бы ей ни виться, а конец видать – сказывается и на этот раз. В Москву в отпуск из Лейпцига приезжает мама с отчимом. И хоть в квартире на Ленинском Юрий запрещает себе и друзьям курить за две недели, тщательно моет и пылесосит, всё равно прокол неизбежен. На потолке различимы шрамы от пробок советского шампанского, разбита добрая половина хрустальных бокалов, словоохотливая соседка услужливо докладывает о музыке, друзьях и девочках: «А ещё они целую сетку пустых бутылок сдавать выносили». Картину довершает встреча мамы с классной: они на дружеской ноге, Галя ведь и сама в прошлом учитель, лишь недавно перешедшая преподавать в вуз.

Вечером происходит крупный разговор с сыном: «Я не понимаю, о чём ты думаешь?! – возмущается мать. – Ведь тебе поступать! Вероника Петровна говорит, что ты очень съехал и по физике, и по математике, еле-еле тебе четвёрки натянули! Как ты будешь экзамены сдавать?! Авиационный – не шутка, не игра!»

На страницу:
2 из 5