
Полная версия
Им привиделся сон
О, там, в той обетованной земле любовь их вспыхнет новым пламенем, там расцветет она, прекрасная, новою красотою, там облечет он ее в пышный наряд востока, на котором возможно ни щадить ни перл, ни алмазов, и эти алмазы и перлы угаснут при блеске милых очей.
С вечною мыслью о ней, с неотступною заботою о её радостях, утомленный порою избытком счастья, он склонит голову на её колена и забудется в сладком отдохновении, а она, преданная, любящая, как гений-хранитель будет сторожить сон его…
Мысль, всемогущий дух, куда на быстрых крыльях своих не улетает она, вырываясь из костяной темницы черепа; куда не занесется вольная и свободная, создавая на пути чудные миражи, который то распадаются радужной пылью, то воздымаются снова воздушными замками!
Мысль вдохновенная, творческая, какою дивной песнью звучит она в эфире; каким божественным ликом воплощает ее кисть, каким светлым откровением проникает она сокровенные тайны неба!..
Мысль, коварный демон-соблазнитель, какими розовыми чарами опутывает она, каких обольстительных обманов не создает она; в какие гибельные заблуждения не увлекает!
И внезапно, среди пышного пиру, неотразимая спутница, каким тяжелым свинцом умеет она кануть на сердце! Траурной гостьей сядет за веселое ликование – и шумная беседа превращается с нею в похоронную трапезу.
В нескольких шагах от молодого счастливца, другое существо, также юное, также может-быть прекрасное, с тем же правом на жизнь и на радости жизни, находилось под гнетом тяжкого раздумья.
Сарра, на ступенях террасы сидела одна, применясь жаркой головою к колонне крыльца. Турецкий кашмир чалмы её развился до половины и ниспадал к ногам её тяжелыми складками.
Она играла бессмысленно золотой туфлей своей, едва удерживаемой на пальцах маленькой ноги, то снимая, то надевая ее, и думы одна другой грустнее делали ей самой нечувствительным это машинальное движение.
Глубоко вздыхала она по-временам, и воздух вечереющего дня, еще не охлажденный отсутствием знойных лучей, вливался горячею струею в тоскующую грудь.
Она тосковала, забытая на роскошных диванах кабинета своего любовника – забытая и, может-быть, уже покинутая, хоть не остыли еще на ней его поцелуи и хоть едва расцвела она такой пылкой красотою.
Сарра знала о новой связи господина своего, которая сначала не заботила ее, так же как и другие многие. Она считала их необходимою светскою обязанностью своего прекрасного графа, и эти связи вовсе не касались её отношений.
Она привыкла к ним и даже исполняя один из капризов своего властелина, уполномоченная неограниченным его доверием, отправляла и получала его посланья любви, и надо ей отдать справедливость, исправляла эту обязанность с удивительным рачением и аккуратностью. О, на этот счет она была дрессирована вместе с гордым Beaugrand, великолепной чистой породы собакой, которая не раз уносила за ошейником литературные следы ласкавших его хорошеньких ручек.
В счастливые дня любимая одалыка вбегала, сопровождаемая прекрасным животным, к общему патрону, с полученным, раздушенным листком, на котором разлилась кружевная душа какой-нибудь белокурой сильфиды. Пробегая связные строки щегольского английского почерка, молодой сибарит то гладил красивую морду доброго пса, то ласкал роскошные плечи Еврейки.
Теперь было не то; новая интрига графа завладела им совершенно и расторгла все его другие связи. Ветренник был влюблен, и впервые преданный любви с искренним фанатизмом, он забывал, в жестоком легкомыслия, долги свои перед другими.
Для бедной Сарры не было даже обмана. Она в глаза, в лицо была обижена. Он не замечал ее в самом присутствия, и потому только она, может-быть, оставалась в доме, что он вовсе ее не видал перед собою.
Конечно не любовь, не преданность, даже не страсть бросили эту женщину в его объятия – этот перл отыскался в грязной атмосфере, и предательство и корысть повергли ее во власть разврата. Из отвратительного, душного гнезда, молодой птенец вылетел под просторные золоченые своды, которые не грезились ему в самых лживых свах. После зловонной нищеты и нестерпимых лишений, она утопала в неге пиров и наслаждений. Вкусив однажды этого опасного хмелю, она уже не в-силах была отвести прильнувших губ от очарованной чаши. В вакхическом угаре она позабыла и веру отцов и старую мать свою и все святыни сердца. Ей полюбились огненные ласки любовника, ее веселили его роскошные празднества и богатые подарки его сводили ее с ума.
В ней сильно заговорила кровь стяжательного племени, когда перед умственным взором ребенка блеснула неподдельная, не мишурная роскошь, когда над ухом её брякнуло тонким звуком чистое золото.
Сарра любила свои сокровища. Она проводила лучшие минуты жизни над богатым футляром, любуясь самородными каменьями. Лучи свету играли в их таким чудным блеском и такая в них была нескончаемая глубь: она видела в яхонтовом перстне своем целое небо с алмазными звездами. Рубиновый браслет её горел алым пламенем, а в бриллиантовой пряжке заключался целый радужный мир наслаждений.
Сарра смотрела с восхищением на эту ненаглядную прелесть, и ненасытимый взор её видел в будущем еще горы сокровищ…. Но вот уже несколько дней к хранилищу её не прибавилось ни одной жемчужины. Уж он не дарит ее более, он уж больше ее не ласкает. Но чем же провинилась она? Он покинет ее, быть-может – и что тогда с нею будет?
Жидовка горько задумалась над собою. Она увидела единственную, предстоящую ей тогда перспективу и содрогнулась. Тяжкой думой обратилась она к минувшему: она вспомнила родину свою, шумный торговый городок, где по грязным улицам бегала она, кудрявая девочка. Она вспомнила семью свою, от которой отреклась невозвратно, и крупная слеза скатилась с ресницы на полуоткрытую грудь.
Она, виною её несчастья! О, зачем эта женщина стала перед ней таким враждебным, ненавистным привидением! Ревность и негодование стеснили сердце её и готовы были вырваться неукротимым потоком безумных речей и упреков и плача, которые разрешают страдания неблаговоспитанного женского сердца, которое не умеет глотать слез своих и гордо облекается в великолепное достоинство, и простодушно бунтует, и кричит, и не боится возбудить насмешку и сожаление. Несколько раз она порывалась бежать к нему и просить пощады.
Взволнованная задыхалась она…. вдруг знакомый лай Beaugrand раздался неподалеку. Сопровождая одного из лакеев дома, (он показался из зелени сада и бросился со всеми знаками собачьей приязни к ногам Сарры, которая оттолкнула его с досадою и приняла из рук человека атласный пакет без адреса.
– Опять синяя бумага приезжей, сказала про себя Жидовка. Соболиные тоненькие брови её нахмурились. Пиль Beaugrand, сказала она, едва не бросив этой записки в разинутую пасть собаки, так надоела ей в эту минуту любовная бюрократия графа. Но внезапная мысль остановила это движение, и злобная радость блеснула в бархатных глазах Еврейки.
IX. Предательство
Через несколько минут Сарра сидела на дамасковой кушетке у ног развалившегося по ней сатрапа в пестром сверкающем халате. Пунсовая на золоте цапочка, которую привыкла видеть Жидовка на милой, прекрасной голове, безобразила в глазах её еще пуще худощавый, нервный лик молодого человека, закутанного в покинутые хозяином доспехи.
Она смотрела из подлобья на юношу, который вкушал сладострастное чувство, примеряя к себе окружавшую его роскоши о которой скорбела больная душа его. И улыбка нелепого самодовольствия озаряла его глаз, устремленный на красавицу – живую принадлежность обстановки.
– Скажи же мне, Ляликов, сказала в раздумье Сарра: кто у вас самая лучшая барыня в свете?
– Ни одной нет лучше тебя! отвечал он, обхватив гибкий стан Жидовки.
– Скажи мне правду, продолжала глядя на него с кокетством Сарра.
– Зачем приходят тебе в голову эти куклы? сказал вопрошаемый, прижимая тонкие синие губы свои к мраморному лбу Еврейки.
– Скажи мне, настойчиво твердила она: кто самая хорошая красавица?
– Ты, ты, поверь мне, что ты самая хорошая, говорил воспламеняясь юноша, в глазах которого в самом деле красота Сарры озарялась новою, невиданною прелестью.
– Дай мне покой, сказала вырываясь Еврейка: и скажи, о чем я тебя спрашиваю.
– Как же мне сказать это тебе, отвечал оправляясь, слишком уполномочивший себя в роли хозяина, гость. Каких тебе нужно красавиц? У нас есть всякие. Есть красавицы денные, которые хороши ори солнце: для них необходим яркий дневной свет, чтобы осветить все очаровательные подробности их прелестей; они теряются вечером. Эти красавицы линяют перед пышными ночными красавицами, которых пламенные очи могут отражать только восковые светила наших гостиных. Все наши паркетные рыцаря предпочитают этих последних. Есть еще красавицы настоящие и поддельные. Красавицы, которые в самом деле хороши и которые только кажутся красавицами по какому-то оптическому заблуждению….. Есть даже вовсе не красивые.
– Я не понимаю, что ты такое наговорил мне, сказала с приметною досадою Сарра. Назови мне ту красавицу, которая и днем хороша и ночью, которая лучше всех.
– Видишь ты какую захотела! Да где ж ее взять к твоим услугам? Хороша белокурая княгиня, что живет на бульваре. Ты видпла ее?
– Видала, да разве нет её лучше.
– Хороша и смуглая княгиня, которая вовсе никогда не живет в своей золоченой клеточке у Нового Моста. Хороша её приятельница, вдова, на Италиянской Улице, хороши обе Гречнки, которыми ты любовалась с хор купеческого клуба. Хороша, ух, как хороша приезжая красавица.
– Я не видала ее, сказала вздохнув Сарра: но, верно, есть лучше её.
– Уж ничего не может быть лучше соседки.
– Соседки! вскрикнула Сарра, а ей только того и надобно было, чтобы достигнуть косвенным путем своей цели. Так соседка самая прекрасная? напиши же мне, как зовут соседку, вот на этой записочке, сказала Жидовка, глядя так умильно, так неотступно на молодого человека, что не было возможности от неё отвязаться.
– Это зачем? спросил Ляликов.
– Мне надо, как Бога люблю, мне надо, продолжала она с самым восточным одушевлением. Вот перо и чернила, прибавила она с живостью, схватил бронзовый necessaire со стола графа.
– Ты с ужа сошла, Сарра! зачем мне адресовать это письмо? от кого оно?
– Тебе нужды нет знать это, напиши, только напиши – это мое дело.
– Уж не один ли из туманных поэтов, который посещают вас, и которому вздумалось написать послание к прекраснейшей, просил тебя доставить его по твоему выбору?
– Не просил никто, убедительно молила Сарра: только напиши, как зовут соседку.
Ляликов расхохотался от всего сердца, и невозможно было равнодушно слышать этой смешной просьбы, в которой, однако ж, звучало что-то вовсе не смешное и очень серьозное, и даже болезненное. Он задумался. Неясно мелькнула в голове его догадка, весьма близкая истине. Лицо его оживилось; этот страдалец извращенных, исковерканных понятий, как все страдальцы, обладал тонким сочувствием всякому страданию; но в желчной природе его это сочувствие проявлялось неприязненно – он находил какое-то дикое, жестокое удовлетворение топить свое страдание в страдания другого, – он лакомился зрелищем досады, гнева и даже несчастья. Ради злобной проказы, не рассуждая о последствиях, он написал адрес Марианны на английском атласном пакете, завезенном из чужих краев прекрасной путешественницей, там еще недавно бывшей одним из миловиднейших кумиров обожаний избалованного графа Анатолия.
– Однако ж не даром трудился я, сказал, подмахнув последний раскидистый крючок и обняв еще раз не заснурованую талию Жидовки.
Она жарко поцеловала его и быстро исчезла с своим трофеем в темном корридоре дома.
X
Mais quand, bonheur suprême!Ma vois tremblante te dit: je t'aime –Crois-moi!Было очень поздно. Марианна сидела одна в своей комнате и чуяствовала несказанное удовольствие остаться наедине с заветной, тайной думой своей. Она заперла двери своей комнаты и открыла окно.
Полураздетая, погруженная в неотступное мечтание, сидела она, опершись на мраморную плиту оконницы. Жаркая летняя ночь дышала с надворья душною теплотою, и только изредка дремлющий ветерок неприметным колебанием шевелил распущенные легкия пряди волос молодой женщины и скользил по открытым плечам её нечувствительными поцелуями.
Марианна сидела недвижно, развивая жаркия грезы свои. Неверное мерцание звезд трепетало на бледном лице её, и эти неуловимые переливы света и тени давали ей вид бесплотной прозрачности.
Если бы возможно было в этом сомнительном свете разглядеть черты её, в них бы заметна была видимая происшедшая перемена, которая как новый наряд красавицы придавал ей только новое очарование: любовь осенила этот младенческий лик томлением неги. Страсть означилась на нем тонкими чертами, сквозь которые светился целый мир роскошной, блестящей жизни. Взгляд её принял сосредоточенное, сознательное выражение. Все существо её как-будто обновилось.
Она устремила недвижный взор в туманную перспективу. Отдаленный плеск моря, как ровное дыхание спящего великана, долетал до слуху её монотонною, печальною гармонией, прерываемый повременам визгом парохода, который размахивая громадными колесами, как ночной дух моря, пробегал, оставляя за собою длинный, кудрявый хвост черного дыму.
Но взоры молодой женщины скользили, не осязая предметов. Она смотрела на темный залив, на южное звездное небо, на утопающий в цветущих рощах белой, благоуханной акации берег, с тем же отсутствием, с которым случается пробегать листы читаемой книги без всякого сознания, ни сочувствия – и будто пламенный сон поэта или глубокомысленный вывод мудреца – все-равно остается для нас пустой страницей. Но, в замен, очами души Марианна видела то, чего не снилось никакой философии.
Она любила и по временам ей казалось, будто бедное сердце её разрывалось от любви. Она прижимала к груди трепещущие руки как-будто силясь смирить волнение. Милый человек наполнял все способности души её. Желание видеть его томило бедняжку – и какой-то почти бред представлял ей несбыточным возможность свидания.
«Как звать, думала она, нетерпеливый друг, может-быть близко. Быть-может, с тоскою и бешенством смотрит он с берега на матовый свет моей лампы» – и напряженный, очарованный взор её искал его силуэта на гладкой поверхности залива, но искал тщетно. И снова еще безумнее, еще не возможнее волновали ее грезы:
«Для чего, мечтала она, не осмелится он войти в решетку сада и пробраться сюда по маленькой лестнице. Он бы мог никого не встретить, и если б встретил, и если бы повлекла эта встреча все страшные последствия, они все не были бы страшнее разлуки».
– Какая душная ночь, Боже мой! произносила она почти громко: нет ни малейшего колебания в воздухе. Атмосфера так густа, что дневная пыль до сих-пор не может упасть на землю…. Какая ночь! повторила она. Нет сил вздохнуть… Что со мною, Боже!
Она подняла тяжелый взор и остановила его на портрете матери – прекрасной, в глубоком трауре женщины. Черный креп осенял лицо красавицы, на котором горе и святое самоотвержение положили строгую печать свою.
Это изображение, как знамение креста, было до сих пор для бедной Марианны поощрением на высокий подвиг терпения. Она боготворила прекрасную память этой матери. Жизнь её была для неё утешительною верою во все совершенства сердца. Каждое об ней воспоминание, каждый взгляд на драгоценный образ её воспламенялись в душе живою молитвою.
И теперь, обуреваемая страстью, околдованная, влюбленная бедняжка, по всесильной привычке сердца, с восторженным умилением смотрела на милые черты, и в первый раз этот прекрасный, кроткий лик взглянул на нее укором. Молодая женщина в младенческом суеверии, скрестила руки и упала на колена перед портретом.
– Прости, прости! воскликнула она в страшном смущения души своей. Ты все прощала на земле, моя святая! Добрая, ты все благословляла; да не возмутится же дух твой оскорблением твоей материнской гордости!.. Ты видишь растерзанное мое сердце – его уже исцелить нет средства. О, не пролей над ним драгоценного мѵра слез твоих, они канут в него пламенною нефтью!
И она сама залилась слезами.
Но как Элова арфа, которой коснулось тихое дуновение набежавшего ветерка, в самую минуту тяжкого над собою рыдания, в сердце её дрогнул звучный, сладкий аккорд – немолчная любовь отозвалась в огорченной душе её.
– Я люблю его! вскричала она: милый, милый друг! Мысль о нем неразлучна уже в душе моей, ни с какою мыслю, или, вернее, у меня нет уже другой мысли. Эта мысль пробуждает меня, и с нею, как с последней молитвой, я засыпаю. Думать о нем, видеть его, его любить, об нем молиться! Он, и всегда он, и всюду он. Эта любовь проникла все существо мое – я вся поражена….
– Взгляни, взгляни на меня, снова взывала она к неизменно спокойному изображению. Этот тонкий яд вселился в кровь мою и для меня уже нет спасения. Лик небесный, пойми мои страдания! Ангел бесплотный! на светлых крылах твоих вознеси к себе мою душу, а сердце оставь ему…. оно – его, навек его, и твой бесстрастный дух не заболит от того ревнивым негодованием…. Но если ты не простишь меня – твое проклятие уже не поможет – я уже не перестану любить его и в безумном восторге принесу ему, может-быть, в дар любви это страшное ослушание.
Эти раздражительные молитвы привели бедную женщину в какое-то фанатическое опьянение. Как хмель, который воспламеняя воображение, разнуздывает разгоряченные мысля, и они кипят потоками безумных слов, сердце нежного ребенка извергало поругания. Бедняжка трепетала как в лихорадке, щоки её горели, глаза сверкали; она была вне себя.
Она закрыла пылающее лицо руками и долго плакала, пока измученное сердце не истощилось… и опять любовь, как утро после бури, засияла светлее и благотворнее.
Она перечла с новым очарованием последнее письмо Анатолия, то самое, в котором он излил до дна свое влюбленное сердце, в котором он звал ее, расторгнув оковы, бежать на край света, туда где ждал их вечный, неувядаемый рай любви и беспрерывных восторгов. Этот обольстительный бред привился к очарованному сердцу молодой женщины. Любящие души их слились, в эту минуту, в один прекрасный сон, в котором пробегали они свой легкий путь, не касаясь нежного праху.
Над ними вечно безоблачное, светлое небо.
Для них приютные сени вечно-цветущих дерев и нежные, ласково сквозящие лучи солнца.
Для них неизсякаемый аромат роз и нескончаемая песнь соловья.
Для них журчание хрустальных ручьев и любовный шепот листьев.
Для них и нега ночей, и сияние бледного месяца.
Для них и радость любви и восторг молитвы.
Для них полный, звучный, гармонический аккорд жизни.
– Ты благословляешь меня, ты обручаешь ему мою душу, сказала опять, взывая к образу матери, в полном упоении, Марианна.
Прекрасное лицо её приняло выражение торжественной решимости. Она взялась за перо, которое не успевало следовать за кипящими мыслями.
«Какой рай ты сулишь мне, и я верю в его возможность! Но что за дело, ад или рай, горе или радость, разве не все равно с тобой? Что бы ни предстояло мне – пусть я услышу из уст твоих, что это блаженство, и я верю тебе! И в самом деле, всякий жребий из рук твоих становится мне блаженством. Я твоя, мой друг, навек твоя. Располагай мною – я послушная и счастливая раба твоя…. О всемогущая прелесть прекрасной души твое! Какая любовь постигнет все непостижимые высоты её!»
В эту минуту Марианна подучила адресованную на ее имя синюю атласную записочку.
Она развернула ее и читала начертание французского незнакомого ей почерка:
«Я жду тебя завтра к себе в ложу, мой прекрасный Анатолий: не забудь, что ты обещал мне приехать, посмеяться над моею ревностью, и над всеми прелестными и кроткими, над всеми возвышенными и безумными бедными женщинами, которых ты обманываешь. Если хочешь, мы посмеемся даже и над тем днем, когда ты и меня, в мою очередь, обманешь. Мы будем смеяться над всем на свете, если тебе угодно.»
– Что это такое? спрашивала себя в недоумении Марианна, перечитывая несколько раз это странное послание: – Для чего эта записка была в руках её? По какому случаю на ней написан был её адрес? Кто обладал её тайной? чья рука начертала её имя и с каким намерением?… Переходя из соображения с соображение, она терялась в хаосе догадок.
По временам инстинкт женского сердца указывал ей точки, на которых основывалась целая узорная ткань, развитая её воображением; но любовь защищала виновного и желание не верить разрушало сплетенное.
Целые рои догадок, как стаи зловещих птиц, носились в тумане её мыслей. Иногда случайно налетали на истину и, снова рассеянные, терялись в заблуждениях.
Бедная женщина, которая боялась призраков, и болезненным недоверием накликала беду, теперь при очевидном доказательстве отказывается верить тому, что осязают её чувства. Она останавливается на предположении, что это последнее замирающее эхо одной из непогашенных еще связей графа и вопль прозревшей ревности – и она не ошибается, быть-может…. Но почему не слышит чуткое ухо женского сердца, что в этом отголоске звучит давняя, закоренелая привычка не сосредоточивать любви в одном, нескончаемом, грандиозном аккорде, а дробить ее на прерываемые, несвязные, всюду разбросанные звуки? Бедняжке необходимо это убеждение, чтобы защитить сердце от готовых в него хлынуть всех ядов жизни.
Было что-то горько-смешное в эту минуту в её положении. После минувшей, торжественной, сцены, это недоумение имело в себе что-то насмешливое. Сердце бедной Марианны застрадало оскорблением самолюбия.
XI. Пробуждение
В театре давали одну из любимых опер публики. Ложи цвели тремя ярусами великолепных гирлянд. Кресла не могли вместить всех дилеттантов музыкального города. Партер, как муравейник, кипел черными ермолками меркантильных детей Израиля. После долгого торгового дня, и они сползлись из грязных переулков своих на сладкие звуки доброго, старого Беллини.
Бессмертное его создание, так вдохновенно, с начала до конца выполненное, разливало очаровательные звуки, которые вторгались по степени восприимчивости в сердца слушателей. Единодушные bravo и рукоплескания, от которых стены здания готовы были рушиться, несколько раз вызывали певцов, и, сливаясь страшным гамом, казнили разнеженный слух за непродолжительное наслаждение.
В один из тех периодов, когда общий восторг немного отдыхает и начинаются по ложам визиты и болтовни, несколько лорнетов, как-будто одним движением, обратились на молодую женщину, одиноко сидевшую с толстым мужем.
– Как она сегодня бледна, говорила, наводя на нее костяной бинокль, пожилая дама в пунсовом берете.
– Бледна, потому что нельзя же надеть на красные шеки эту греческую прическу с зеленой диадимой, отвечала сидевшая с нею приятельница. Посмотрите, как интересно ваше божество, продолжала она, обращаясь к входящему в её ложу мужчине.
– Она нездорова, отвечал он: бедняжка простудилась в вечер того праздника, которым были мы обязаны вашему замысловатому пари.
– Говорят, она оступилась, выходя из шлюпки, чтобы доставить одному из вас удовольствие быть её спасителем.
– Не думаю, чтобы для того. Она давно должна быть уверена, что мы готовы за все в огонь и в воду.
– Всё же не худо испытать такую готовность.
– Женский каприз, без-сомнения, вещь, до сих пор не решенная; но стоило ли для такого испытания мочить хорошенькие ножки и подвергаться лихорадке.
– Сделайте одолжение, сознайтесь, что вы все преглупо влюблены в нее и составляете вокруг вся пресмешную дружелюбную секту.
– His great admirers club. Каюсь, принадлежу к нему. Но почему, позвольте спросить, члены этого клуба кажутся вам так смешны и глупы?
– Потому что она, гордая молодая кокетка, вскружила все ваши головы и никого не любит.
– А простили ли бы вы ей прихоть любить кого-нибудь?
– Я вам говорю, что никого, никогда любить она не в-состоянии. Она со всеми кокетничает, всех морочит и ничего не чувствует.
– Уж если жаловаться на нечувствительность женщины, то по всему это право принадлежит вам. Мы страдаем от её жестокости – и, признаюсь, никогда меня так не удивляло, как это бескорыстное ходатайство по чужому делу.
– Такая женщина, как она, не любит ни отца, ни матери, ни детей, ни сестер, ни братьев, сказала решительным тоном подписанной и скрепленной сентенции княгиня.
– Есть приговоры, после которых не может уже последовать никакой апелляции, сказал с комическою важностью заступник. Кланяюсь вам, княгиня, и уступаю место новому поколению, прибавил он выходя и впуская в ложу трех студентов, неизменных спутников сиятельной планеты.
Иврин вышел успокоенный. Преданный сердечною дружбою молодой женщине, он один знал истину, и рад был нелепой клевете, выпряденной в безтолковой голове, имевшей некоторый авторитет сплетницы. В этом случае зло лечилось злом – клевета покрывала страшную правду. Он пошел в ложу Марианны, где видел уже Ройнова, Ляликова и оживленных разговором двух приятельниц. Инстинктивно чувствовал он, что бедняжке нужна была в этот вечер дружественная помощь.