Полная версия
Ленин
– Ну, хватит, хватит уже, сосед, Павел Иванович. Сделали свое, смотрите: баба вся в крови и уже встать не может. Хватит!
Халин поднял на него угрюмые, бешеные глаза, вдруг успокоился и почти со слезами начал жаловаться:
– Не уберегла девки, мерзавка! Что мне теперь делать? Буду ублюдка кормить! Пятьдесят рублей старый злодей Милютин не хочет заплатить. Уж я ему осенью, когда амбар будет полон зерна, «красного петуха» пущу в его берлогу, засвечу господину высокородному, благородному зарево в глаза, ей-Богу! Не забудет меня!
– Нехорошо болтаешь, сосед! – увещевал его один из крестьян – Не дай Боже, такие слова дойдут до полиции! Сгниешь в тюрьме, не иначе!
Хозяин еще жаловался и грозился. Этим воспользовалась лежащая на земле окровавленная баба, встала со стоном и пошла в хату. Соседи, обсуждая грех девушки и слушая жалобы крестьянина, забрали его с собой.
– Побегу домой, а то нужно скот напоить, – молвил Сережка и направился домой.
Володя не двигался с места. Подслушивал, что делается в избе.
Женщины вместе плакали навзрыд и жалобно голосили. Умолкли, однако, и немного погодя начали говорить что-то между собой, шепотом, как бы устраивали заговор. Скоро из хаты вышла девушка. Под мышкой она несла толстый сверток полотна и желтый с голубыми цветами платок.
Мальчик чувствовал голод, но не покидал своего тайника. Видел, как Павел возвращается домой. Шел он, шатаясь, болтал сам с собой, размахивал руками. Пробовал даже запеть и плясать, но закачался на ногах и чуть не рухнул на землю. Вошел в почти бессознательном состоянии домой, где избитая, покалеченная жена быстро уложила его на постель и стянула ботинки. Володя слышал, как пьяный мужик храпел и сквозь сон выкрикивал проклятия.
Крестьянка подошла к калитке и выглядывала кого-то нетерпеливо. Услышавши шаги со стороны сада, собрала несколько камней, лежащих на подворье, и положила под стену дома, подальше от окошка.
Приблизились к ней две женщины. Одна была Настька с выступающим из-под фартука животом, заплаканная и испуганная; другая – маленькая сгорбленная старушка, деревенская знахарка. Ее желтое изборожденное черными глубокими морщинами лицо имело сосредоточенное выражением. Черные, круглые, как у птицы, глаза бегали беспокойно.
– Освободи, тетка, девушку от ребенка! – шепнула крестьянка. – После жатвы принесу серебряный рубль! Клянусь Христом!
– Спешите, спешите! – бурчала знахарка, засучивая рукава.
Мать помогла Настьке улечься на камни. Лежала так, что живот выпирал, словно раздутое туловище коня, который пропал три дня назад и лежал в лесу, где гниющие объедки грызли собаки.
Старушка поискала около одежды девушки и буркнула:
– Ну дай, соседка, доску…
Крестьянка принесла тяжелую широкую доску, на которой стирали белье. Знахарка, выкрикнувши непонятные слова заклятий, подняла ее и изо всей силы ударила лежащую по животу. Раздался сдавленный стон и тихий плач, а после него последовали новые удары.
Длилось это долго. Стоны, скрежет стиснутых зубов и глухие отзвуки ударов.
Девушка ужасно вскрикнула и замолчала.
– Уже… – буркнула старуха. – Принеси теперь воду и церковную свечку!
Бормоча заклятья, брызгала она на неподвижную Настьку воду и ходила вокруг со свечкой в руке, повторяя без перерыва:
– Господи, смилуйся! Господи, смилуйся!
Мать склонилась над лежащей девушкой и внезапно отбежала, протирая испуганные глаза, хватаясь за волосы и шепча:
– Тетка Анна, Настька мертвая… Настька мертвая!
Упала на землю и билась головой о стену. Где-то недалеко заиграла гармоника. Веселые высокие ноты бежали в поспешности, догоняя друг друга и резвясь.
Молодой беззаботный голос напевал:
Деревень три, поселения дваВосемь девушек, один я!Гу-га!Глава III
Вся деревня собралась перед домом Халина. Белый гроб, сбитый наскоро из строганных досок, стоял на двух табуретах в правом углу хаты. На полке с черными закопченными иконами горела восковая свеча.
Молодой поп, маленький, худой, в потрепанной сутане и старой ризе из черного бархата отправлял молитвы. Пел сухим голосом, как если бы всей силой воли сдерживал боль. Голубые глаза все время заволакивались слезами, сильно сжимал он в бледной руке крест и, тяжело отдуваясь, пел оборванные слова молитв.
Не смотрел на толпящихся вокруг крестьян. Прятал глаза под опущенными веками. Время от времени бросал взгляд на умершую Настьку. Видел ее заостренный нос, морщинки боли около уст и один мутный, не закрывшийся полностью глаз. Тогда внезапно прекращал пение, со свистом втягивал воздух и сильней впивался худыми пальцами в металл креста.
Богослужение закончилось. Прозвучали ужасные, рыдающие слова:
– Упокой ее, Господи, в приращении святых Твоих!
Мужики вынесли Настьку и двинулись быстрым шагом на кладбище, где паслись оставленные без присмотра коровы, а собаки бегали среди хвостов запутанных зарослей ивняка и вьюнков. Над могилой девушки быстро вырос маленький холмик из желтой глины, и над ним белый деревянный крест без надписи.
Господин Ульянов пригласил попа к себе на чай, говоря ему:
– Издалека приехали, отец, утомились, наверное. Очень просим к нам!
Халин не задерживал священника. Рад был, что может избавиться от незнакомого попа из далекой приходской церкви. Чужой и «ученый» человек испортил бы поминальное пиршество, стеснял бы всех. Мария Александровна поддержала просьбу мужа. Молодой поп с мягкой, застенчивой улыбкой в молчании кивнул головой, снимая с себя траурную ризу и завертывая в красный платок крест, кропилко и бутылку с освященной водой. Вытряхнул из кадильницы угли и взглянул на крестьян. Ели они, беря пальцами из маленькой мисочки небольшие доли пшенной каши и нетерпеливо поглядывая на осиротевших родителей, выравнивающих лопатами могилу.
Господин Ульянов, пригласивши попа к столу, покровительственным тоном выпытывал у него о приходском священнике, о семье, о церковных делах. Поп, скромно опуская глаза, отвечал осторожно, недоверчиво.
– Какую семинарию закончили, отец? – спросила госпожа Ульянова.
– Закончил Киевскую семинарию, а затем Духовную Академию в Петербурге. Фамилия моя Чернявин. Виссарион Чернявин, – ответил тихо.
– Духовную Академию! – воскликнул господин Ульянов. – Это наивысшее учебное заведение, и вы, отец Виссарион, похоронили себя в деревенской глуши! Как это могло случиться?
Поп поднял встревоженные глаза и шепнул:
– Не знаю, могу ли я открыто говорить… Боюсь, что кто-то подслушает.
– Нам можете смело говорить… – произнесла Мария Александровна.
– Знаю… – шепнул поп. – Знаю вашего сына, Александра Ильича.
– Та-ак? – удивилась госпожа Ульянова. – Где вы его встретили?
– В Казани… У нас есть общие знакомые, – ответил он уклончиво.
– Пусть же отец расскажет, как это получилось, что ученого священника послали в такой глухой приход?
Отец Виссарион огляделся подозрительно и шепнул, наклонившись над столом:
– Меня преследует епископ епархиальный и Святой Синод…
– За что?
– Я сопротивлялся церковной политике, не хотел быть церковным чиновником, так как мое призвание – это священство, утверждение в настоящей вере Христовой.
Внезапно он оживился и начал говорить смелей и громче:
– Россия является еще дикой, почти языческой страной, дорогие господа! Наши священники должны быть миссионерами! Все же наш темный, безграмотный народ из христианства ничего не взял. Ничего! Раньше бил головой в скамейку деревянного идола Перуна, и теперь, на тысячу лет позднее, бьет головой перед нарисованными на дереве иконами. Бог для него – это икона, и о Духе он не знает ничего. Не знает, не думает и не может понять! Любви, света, надежды и веры нет среди нашего народа, и, что страшнее, народ имеет дерзость отбрасывать даже самые мельчайшие отличия веры, молитвы, впадая в мрачное святотатство!
Он умолк, размышляя.
– Крестьянин наш молится об урожае, об увеличении обрабатываемых земель, об отбирании ее у владельцев больших земельных угодий, – продолжал дальше отец Виссарион. – Только это морочит ему голову. Обещанием земли можно увести его до неба и до ада! Император Александр II освободил крестьян, привязал их к маленьким кускам земли, которая не может дать им ничего, кроме нищего бытия, постоянной борьбы с голодом. Назвали его «Освободителем»! Кто-то мудрый посоветовал ему, чтобы направил мысль народа на постоянное желание земли и парализовал его силы обманчивыми обещаниями. Дьявольский план! За это император и погиб от рук революционеров.
Все молчали. Володя не сводил глаз с бледного, измученного лица отца Виссариона.
– Как я могу приблизить этому народу учение Христа, когда мне приказывают его обманывать, склонять к покорности, обожествлению царя и лояльности к злым властям? Не могу! Не могу!
Вздохнул и добавил шепотом:
– Написал об этом в заседании суда. Теперь преследуем, под надзором полиции, сослан в деревню… Священник! Это великое слово! Ужасная ответственность! Вы были на похоронах этой девушки… Знаю, что творится в деревне. Знаю, так как слышу на исповеди о чудовищных вещах! Не является ли это преступлением, потому что называем этим словом нападение волка на ягненка?.. Живем в непроницаемом мраке. Мужья бьют своих жен до смерти, когда почувствуют влечение к другой женщине. Жены подсыпают мужьям яд в водку, чтобы освободиться от них. Девушки ведут распутную жизнь, а после бегут к знахаркам, чтобы те избавили их от неотвратимых последствий; пьянство, первобытные обычаи; жизнь человеческая не имеет никакой ценности. Убить человека, убить с изысканной азиатской изобретательностью, чтобы чувствовал, что умирает, это есть наш народ! Никто не знает, даже не предчувствует, что из этого может произойти.
– Революция, бунт? – шепотом спросил Ульянов.
– Нет! – воскликнул молодой поп. – Народ, как дикий хищный зверь, вырвется из клетки и все утопит в вихре преступлений, в потоке крови, в пламени… Это время уже приближается!
Поднял руку и потряс ее над головой, тяжело дыша.
– Это ужасно! – промолвила Мария Александровна.
– Может, наши школы спасут нас от бедствий? – спросил господин Ульянов.
– Это слишком длинная дорога! При настроениях нашего народа даже опасная. Книга не накормит голодных. Учить с пользой можно только сытых и спокойных людей. А у нас голод и ненависть… Не обольщайтесь!
Произнеся это, отец Виссарион встал из-за стола, трехкратно попрощался и шепнул умоляющим голосом:
– Не повторяйте, дорогие господа, никому нашей беседы! Не боюсь, но хотел бы побыть в этих окрестностях более долгое время.
Вышли на двор, где стоял возок. Кучера не было.
– Володя, ну-ка сбегай к Халину! Наверное, ваш работник, отец Виссарион, пирует с другими после похорон на поминках, – распорядился господин Ульянов.
Мальчик хотел уже выполнить распоряжение отца, когда в этот момент на крыльцо хаты Халина начали выходить крестьяне и крестьянки. Размашисто трижды крестились они и, шатаясь, спотыкаясь, сходили по ступеням. Тут же за забором начали петь нестройным хором какую-то задорную песенку.
Кучер, пьяный и качающийся, бежал к своему возку.
– Достойные, почтенные похороны справили дочке… Га! Свети Боже над душой служанки твоей, Настасьи, – бурчал он, вскарабкиваясь на козлы.
Возок покатился по улице, поднимая облака пыли. Пьяный мужик хлестал клячу бичом и покрикивал злым голосом:
– Я с тебя, стерва, шкуру сдеру, мослы поломаю!
Родители Володи возвратились домой.
Мальчик остался и следил за исчезающим у поворота дороги, скачущим по камням и грохочущим окованными колесами возком маленького бледного попа. Видел его отчетливо перед собой с рукой, угрожающе поднятой над головой, а рядом упитанного отца Макария, гладившего мягкую бороду и серебряный крест с золотым венцом, голубой эмалью и дорогими камушками над головой Христа Распятого.
«Два духовных лица, – думал он. – Какие разные и оба загадочные! Кто из них лучше, правдивей, кто хуже?»
Ниоткуда не получил ответа. Чувствовал себя в лабиринте постижений, как на бездорожье…
Сощурил черные глаза и крепко стиснул губы. Вспомнил, что хотел взглянуть на нищего, который заночевал у старосты, сбросил с себя терзающее его отчаяние и побежал к хате, где находился пришелец. Увидел его, окруженного крестьянами и собравшимися около него детьми.
Был это «Ксенофонт в железе», старый крестьянин, худой, с черным лицом и мученическими, неистовыми глазами. Летом и зимой ходил он босый, в одной и той же дырявой, просвечивающей сермяге. На изнуренном теле носил он тяжелую цепь и рубаху из конского волоса для умерщвления плоти. На груди его висела большая, тяжелая икона Христоса в терновом венце.
Старец не умолкал ни на минуту. Говорил без остановки. Была это мешанина молитв, притч, слухов и новостей, собранных со всей России, которую в течение многих лет пересекал он без цели, гонимый жаждой бродяжничества. Рассказывал о монастырях, реликвиях святых мучеников, о их жизни; о тюрьмах, где проводили отчаянную, безнадежную жизнь тысячи крестьян; о бунтах; о каком-то ожидаемом «белом письме», могущем дать крестьянам землю, настоящую свободу и счастье; о холере, «распространяющейся» по деревням с врачами и учителями; показывал талисманы от всяких болезней и несчастий, щепотку Святой Земли, обломок кости Святой Анны, бутылочку с водой из колодца Святого Николая Чудотворца; смеясь, подпевая и бренча цепями, пророчил, что придет скоро Антихрист – враг Бога и людей, что шестьсот шесть дней его правления переживут только те, которые к земле прижаты бременем страданий и несправедливости, и являются ими крестьяне. Им также дано будет право судить притеснителей; потом снова пожалует Христос, на тысячу лет установит бытие людей от плуга, чтобы перед концом света познали они радость земной жизни.
Пел, кричал, молился, плакал и смеялся истово старый, нищий, черный как земля. Маленький Володя внимательно приглядывался к нему. Удивительные рассказы старца будили всяческие мысли.
К хате старосты внезапно подъехала со звоном колокольчиков карета, за которой верхом ехало двое полицейских.
В избу вошел чиновник. Надменно поздоровался со старостой и спросил:
– В твоей деревне живет Дарья Угарова, вдова солдата, убитого на турецкой войне?
– Живет… – ответил испуганный крестьянин, дрожащими руками нацепляя на сермягу латунную бляху с надписью «староста» – символ его власти. – Около Кривого Оврага стоит хата Угаровой.
– Покажи мне хату вдовы! – приказал чиновник и вышел из избы.
Пошли они, провожаемые толпой крестьянок, поющим Ксенофонтом и сбегающимися отовсюду крестьянами.
Около маленькой хаты с дырявой крышей из почерневшей соломы, с выбитыми стеклами, занавешенными грязными тряпками, доила корову немолодая женщина; две девчонки деревянными вилами выбрасывали из хлева навоз.
– От имени закона забираем дом, поле и все имущество Дарьи Угаровой за неуплату податей после смерти мужа. – объявил строгим голосом чиновник. – Исполняйте ваши обязанности!
Кивнул он конным полицейским. Те вывели корову и начали накладывать печати на дом и хлев.
– Соседи, благодетели! – заорала, поднимая руки, крестьянка – Помогите, сложитесь, заплатите! Знаете сами, какая нужда в доме! Мужика нет… Пропал на войне. Что же я, бедная, одна сделать могла? Ни плуга, ни работника… Одна выхожу в поле с деревянной сохой, тянут ее корова и мои малолетние девчонки. Если бы не корова, единственная кормилица, давно бы с голоду померли. Помогите! Заплатите!
Крестьяне опускали головы и угрюмо смотрели в землю. Никто не пошевелился, никто не вымолвил ни слова.
– Ну так! – произнес чиновник. – Дарья Угарова должна еще сегодня покинуть усадьбу. Староста присмотрит, чтобы она не сломала печати до конца тяжбы.
Кивнул головой и уселся в карету. За ней поехали верховые полицейский, ведя на веревке корову.
Толпа не расходилась. Стояла в молчании, слушая причитания, жалобы и рыдания Дарьи. Она раздирала на себе полотняную рубаху, подпоясанную шнурком; рвала волосы и кричала ужасно, как раненая птица.
Расталкивая толпу, подошел к ней Ксенофонт. Бренча цепями, встал на колени перед отчаявшейся крестьянкой. Прижимая пальцы ко лбу, плечам и груди, шептал молитву и смотрел неистовыми, блестящими глазами. Наконец прикоснулся лбом к земле и произнес торжественно:
– Служанка Божия, Дарья! У тебя нет никого, кто бы защищал тебя и этих возлюбленных Христом деток? Нет никого, кто бы вас опекал?
– Никого, ах, никого! Сироты мы одинокие, несчастные… – отозвалась Дарья, разражаясь рыданием; почти потерявшая сознание, подкошенная отчаянием, бессильно оперлась о стену хаты.
– Во имя Отца, Сына и Духа Святого, аминь! – воскликнул нищий. – Тогда вот я, недостойный слуга Христа, беру вас с собой.
Пойдем вместе просить милостыню, на скитание… в зное, в морозе, в ненастье, бурю и вьюгу снежную… от деревни к деревне, от города к городу, от монастыря к монастырю… по всему необъятному обличию святой Руси! Как птицы будем, что не пашут, не сеют, и Бог урожай им ниспосылает, что в сердцах добрых люди вырастили. Не отчаивайтесь… Не плачьте! С Небес Христос Замученный и Мать Его Пречистая ниспошлет вам помощь. Собирайтесь. В дорогу далекую, знойную… Во Имя Христово… вплоть до дня, когда придет возмездие и награда для притесняемых, в слезах и боли тонущих. В дорогу!
Взял за руки девчонок и пошел, звеня железом. Дети не упирались. Шли покорно, тихо плача.
Дарья взглянула на уходящих, охватила отчаянным взглядом убогую хату, разрушенный хлев, поломанный забор подворья и брошенный подойник с остатками молока на дне. Крикнула пронзительно, угрожающе, словно ястреб, кружащийся над лугом, и побежала, догоняя Ксенофонта, постукивающего посохом, и тихо идущих перед ним девчонок в грязных холщовых рубахах, босых, с растрепанными льняными волосами.
Разбежались бабы по избам и, немного погодя, окружили уходящих в нищенские скитания, принося хлеб, яйца, куски мяса, мелкие медяки. Отдавали подаяние Ксенофонту и Дарье, шепча:
– Во имя Божие…
– Христос вознаградит… – отвечал нищий, пряча подаяния в мешок.
Вся деревня проводила до пересечения дорог прежних соседей, бросавших навсегда свое семейное гнездо. Дальше нищие шли уже сами. Только Володя, скрываясь в кустах, двинулся за ними.
Ксенофонт молился шепотом, Дарья тихо плакала, девчонки, уже успокоенные и обрадованные перемене в их жизни, бежали вперед и рвали цветы.
На полях работали крестьяне. Маленькие худые лошадки тянули соху с одним лемехом, откованным деревенским кузнецом, или из острого корня – при отсутствии железа. Тяжкий труд и напряжение заметны были в наклоненных головах слабых коней и вытянутых шеях и плечах людей, идущих за сохой. Лошадки пыхтели хрипло, крестьяне покрикивали задыхающимися голосами:
– Оооей! Оооей!
Володя подумал, что это тоже бурлаки, тянущие канат, привязанный к тяжелой лодке, наполненной нуждой и работой без отдыха и надежды.
В это время идущие краем дороги девчонки остановились и стояли неподвижно, заглядывая на дно рва, идущего вдоль шоссе. Из рва вылезло двое подростков. Они кричали и ругались похабно, смеясь и оправляя на себе портки и рубахи. Потом убежали в поле, где стояла белая косматая кляча, запряженная в деревянную соху. За ними вылезла девчонка с растрепанными волосами, босая, в грязной, высоко подоткнутой юбке6. Шла, лениво натягивая на голые плечи и буйные крупные груди холщевую рубаху, разорванную на плечах и измазанную землей. Ульянов ее знал. Была это немая пастушка.
Она приостановилась. Голубыми глазами бессмысленно и безразлично смотрела на шагающих дорогой нищих, почесывая подмышками. Подростки добежали до сохи, согнутые уже шли, отваливая мелкий пласт земли и злыми окриками погоняя клячу:
– Оооей! Оооей!
Маленький Ульянов не пошел дальше. Уселся за кустами у дороги и заплакал тяжелыми, жалобными слезами. Ничто его не радовало. Сапфировое и глубокое небо, золотистая пыль шоссе, полевые цветы, зеленеющие поля, жаркое ласковое солнце – все казалось ему серым, безнадежным, больным и убогим. В голосах птиц слышал он только одну ноту – ноту стонущей жалобы.
Перестал плакать. Охватила его в это время сильная ненависть. Крутились перед ним фигуры, вращающиеся в мутном сером мраке. Бог, отец с орденом на груди, староста, рыжий Сережка, высокий комиссар полиции Богатов, доктор Титов, старая сморщенная знахарка; бледный деревенский поп, которого преследовал тучный отец Макарий; упругие обольстительно нагие груди бессмысленной девки.
От поля доносилась его злая, страстная жалоба на плуги и сохи.
– Оооей! Оооей!
Глава IV
Ульянов никогда не отличался прямодушием и чрезмерной веселостью, а после возвращения из деревни даже коллеги заметили перемену в его лице, голосе и осанке. Избегал он ровесников и никогда не вел с ними разговоров. Так, по крайней мере, им казалось. В сущности же было иначе.
Володя, возвратившись с каникул, присматривался внимательно к коллегам. Изучал их так, как если бы видел ребят в первый раз. Сделал осмотр целой группы учеников и мимоходом задал им несколько неожиданных вопросов.
О, теперь он хорошо узнал этих мальчиков! Этот – сын командующего полка – говорил только о значении своего отца, его карьере, об орденах; строгости, с какой наказал он непокорных солдат, отдав их под военный суд, на верную смерть. Другой – сын купца – хвалился богатством родителей, рассказывал о заработках фирмы во время ежегодной ярмарки в Нижнем Новгороде, о ловкой афере с поставкой армии за взятку гнилого сукна на солдатские шинели.
Иной – сын директора тюрьмы, – грубо смеясь, распространялся в подробностях о способах издевательств над арестантами. Говорил о кормлении их чесноком и селедкой, при этом лишая их воды; о постоянной побудке ночью и о внезапных допросах, осуществляемых почтенным следователем в отношении измученных, страдающих людей. Описывал сцены казни, которые якобы видел из окна своей квартиры.
Маленький добродушный Розанов хвалился тем, что его отец, губернский советник, отовсюду получает красивые и дорогие подарки, и что он сам носит ученическую форму из настоящего английского драпа, подаренного ему в день именин одним купцом, имеющим срочное дело к отцу.
Толстый, бледный Колька Шилов высмеивал своего отца, кафедрального приходского священника и прокурора консисторского суда, вспоминая о том, как дорого платят богатые господа, требующие развода, и как почтенный, уважаемый в городе и носящий золотую митру во время богослужения священник закрывался с клиентами в своей канцелярии, составлял с ними план искусных доводов измены и нарушения супружеской верности, а также других «бесчестных свинств», как выражался циничный сыночек.
Каждого почти нащупал, прикоснулся, изучил угрюмый Володя, и только тогда начал рассказывать им о жизни крестьян, ужасной, безнадежной и мрачной. Вспоминал о Дарье Угаровой, о зловещей проповеди молодого попа, о смерти Настьки, о нищем Ксенофонте, об убогих смешных сохах крестьянских, в которых вместо железного лемеха торчал изогнутый дубовый корень; описывал разврат, господствующий в деревне, практику знахарок, темноту народа и его смутные туманные надежды.
– Ужасная это жизнь! – шептал мальчик. – Только ожидать, как крестьяне поднимутся, пусть только найдется какой-то новый Пугачев или Разин. Погуляют они тогда!
– Э-э, не так дьявол страшен, как его малюют! – воскликнул, взмахнув рукой, сын полковника. – Мой отец направит своих солдат. Как дадут залп, тррррах! И по всем. Этим зверям только это и полагается!
Другие засмеялись, поддерживая коллегу. С этого дня Ульянов перестал разговаривать с мальчиками своего класса. Он полностью отдался учебе и чтению. Делал какие-то выписки, записывая их в толстую тетрадь и добавляя собственные примечания. Случайно тетрадь Володи заметил брат Александр. Ничего об этом не сказал, но начал давать ему книжки для чтения.
Володя учился хорошо и постоянно зачитывался римскими классиками. В четвертом классе он уже почти не пользовался словарем. Учителей не любил, так как и не было за что. Капеллан, глухой и шепелявящий, «валил» из книги, глаз от нее не отрывая. Требовал, чтобы ученики учили все на память, слово в слово так, как стояло в «господина профессора, доктора священной теологии, преосвященного протоирея7 Соколова» учебнике, через Святейший Синод одобренном и рекомендованном.
На всякие, порой казуистические вопросы учеников, отвечал он стереотипными словами:
– Что должны знать, об этом сказал и это найдете в превосходной книжке доктора священной теологии, преосвященного отца Дмитрия Соколова на странице семьдесят шестой…
Володя, который после утверждения брата о небытие Бога, опасался вступать с ним в разговор на религиозную тему, имел много сомнений. Хотел спросить об этом у капеллана, но когда тот отослал его к сто первой странице учебника Соколова, махнул рукой и уже никогда к нему не обращался. Когда его спрашивали урок, он «сыпал» от корочки до корочки наиподлиннейшими словами «господина профессора и доктора «Святой теологии», получал пятерку и садился понурый, отчаявшийся.