bannerbanner
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского
Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейскогополная версия

Полная версия

Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 51

– Помилуйте, ваше превосходительство, – отвечает Борис, – кажется, все в порядке! не угодно ли посмотреть на часы: изволите ли видеть, ваши двумя сутками с половиной вперед ушли. Смотрит Платон Васильевич, – точно! часы его черт знает куда зашли вперед. – «Стало быть, я еще послезавтра буду именинник?» – и томительное нетерпение высказывается на лице его. Но вот прошло время, настал желанный вечер, дом освещен, все в порядке; Платон Васильевич ходит по зале, ждет гостей… Едут! едут! приехали! встречены, приняты радушно, угощены; Саломея Петровна смотрит с важностью на Платона Васильевича, кажется, как будто говорит ему: я поняла! На лице Платана Васильевича вылилось все блаженство души, он лежит как лысый юноша, который до времени одряхлел; но подгулял, кровь бросилась в голову, и он румян, как Бахус.

В этой неге сна, которую наяву ничто не могло заменить, Платон Васильевич проспал бы вечер и ночь; но заботливый Борис думал, думал: что ж это барин изволит почивать? чай, уж пора дом освещать да одеваться? – и решился будить барина.

Несколько раз почтительно дотрогиваясь. до него, он повторял: «Ваше превосходительство!» – и, наконец, принужден был растолкать барина. Возвратить к суете сует от такого сна – просто нарушение земного блага. Платон Васильевич очнулся, взглянул кругом, и лик его потускнел, вдруг снова состарился.

– Не пора ли освещать, ваше превосходительство? Уж шесть часов.

– А? что такое? – спросил Платон Васильевич.

– Не пора ли освещать, да что прикажете одеваться? – повторил Борис.

– Зачем? нет, уж сегодня не поеду, утомился, – произнес Платон Васильевич беспамятно, сквозь сон, который снова стал его клонить.

– Да как же, ваше превосходительство, ведь вы ожидаете гостей; приказали, чтоб к восьми часам всё было готово.

– Что еще готово?

– Да как же-с, ведь гости будут?

– Какие гости?

– Я не могу знать… ваше превосходительство!

– Погоди! еще рано!

– Ваше превосходительство! Французу кондитеру спросить что-то нужно!

– Ну, спроси, что?

– Да что ж мне спрашивать его? – я говорил ему, что самовар еще рано ставить, вода перекипит, так он не слушает меня. А чай будет дрянь, на мне же изволите взыскать… Привез каких-то конфет к чаю, я говорю: что с конфетами чаю не кушают, что нужно белого хлеба, да он и слушать не хочет… Я ему говорю: не за свое, брат, взялся! уж где тебе знать вкус в чаю, не ваш, мусье, продукт…

– А? – произнес сквозь сон Платон Васильевич и очнулся вполне. – Который час?

– Я докладывал, что седьмой.

– Седьмой? Ах, боже мой, что это со мною сделалось! как я заспался! что ты меня не будил? Давай поскорей бриться и одеваться!.. велел зажигать лампы и люстры?

– Зажечь не долго, все подготовлено; сейчас велю.

– Чтоб сейчас зажигали! бриться, бриться поскорей! я опоздаю! приедут – дом не освещен и хозяина в нем нет!

Туалет Платона Васильевича обыкновенно очень долго продолжался, особенно с некоторого времени. Уходу над старой головой, которая хочет молодиться, ужасно как много; работа сложная: вырывание щетинистых волос из бровей, чистка зубов, ногтей, опыт, нельзя ли как-нибудь угладить морщины, долгое смотрение в зеркало, сперва прищурившись, потом вытаращив глаза – каков, дескать, я сегодня? пленительно выражение лица или нет? есть огонь в глазах, или они тусклы? и так далее.

Все это исполнил Платон Васильевич, но торопливо; торопливость, однако же, не мешала ему заметить, что каналья перрюкье[109] надул его: волоса под цвет, но гораздо толще, ужасно какие грубые, совсем не благородные волоса; для доказательства Платон Васильевич долго сравнивал свой волос с волосом парика на свет и бранился по-французски.

Но вот он нарядился, подали карету, и он переехал из флигеля к подъезду дома. Зорко глаз его обегал все предметы; казалось, все было в порядке: цветы на лестнице пахнут довольно сильно, освещение истинно солнечное, лучи от ламп и свечей, не зная куда им деться, бросаются снопом в глаза, колют зрение, нельзя выносить; а между тем Платону Васильевичу кажется, что все еще как-то темно в комнатах. Осмотрев себя в зеркалах, он пробрался в уборную, сделал французский учтивый выговор дежурной девушке, что она не должна ни на шаг удаляться от своего поста, спросил, есть ли шпильки и булавки, иголки и шелк… Всё есть. Довольный собою и всем, Платон Васильевич спросил себе стакан воды. Один из гороховых официантов побежал в буфет, принес на серебряном подносе.

– Это что такое? – вскричал Платон Васильевич, – лапы без перчаток?…

Только что он начал выговор Борису за эту неосмотрительность, вдруг слышен на дворе стук экипажа.

– Едут! – проговорил Платон Васильевич и торопливо пошел к лестнице.

– Здесь Платон Васильевич? – раздался голос у крыльца. – Прекрасно, прекрасно!

«Петр Григорьевич!» – подумал Платон Васильевич, готовый уже встречать гостя.

– Платон Васильевич! здравствуйте! Прекрасно! прекрасно! ей-богу, прекрасно!

Платон Васильевич обомлел от ужаса: на лестницу взбирался толстый Иван Васильевич, клубный его сочлен, рекомендовавший ему архитектора.

– Бесподобно! видите ли, моя рекомендация! Каков архитектор! Я еду да вижу: что это значит, неужели дом Платона Васильевича поспел? и заехал. Смотри, пожалуй!.. Что, как ваше здоровье? а у нас сказали, что вы при смерти. Прекрасно!.. Вы одни, или у вас гости?…

– Нет, я так велел попробовать осветить, – отвечал с досадой Платон Васильевич.

– Бесподобно! вот ведь вы видели мой дом? гораздо хуже; а тот же строил! Ну, конечно, средства не те… Бесподобно!

– Не дурно, – отвечал Платон Васильевич, не зная, как ему отделаться от нежданного гостя. – Вы в клуб едете?

– Нет, еще рано; а вы?

– Да, да… я приеду.

– Так поедемте вместе, – сказал толстый Иван Васильевич, садясь на диван. – Лестница у вас, кажется, немного крута; что бы вам сделать отлогую… фу! устал.

– Я еще не могу ехать, – отвечал Платон Васильевич, не обращая внимания на замечание о крутизне лестницы. – Я приеду, а вы, пожалуйста, подготовьте партию… мне надо распорядиться да поехать сейчас кое-куда… Эй! человек! Карета моя готова?

– Распрягли, ваше превосходительство.

– Так покуда запрягут, и я подожду, потому что еще рано. Пойдемте-ко, пойдемте, покажите устройство комнат.

И Иван Васильевич, не обращая внимания на хозяина, побрел, переваливаясь, по комнатам, повторяя: «прекрасно, бесподобно!..» Он добрался уже до спальни и уборной; но Платон Васильевич поторопился вперед и, приперев двери, сказал:

– Здесь еще не отделано.

– Э, да ничего, я посмотрю вчерне… Мне любопытно знать расположение жилых комнат…

– Тут и пройти нельзя… свалена мебель… пойдемте сюда… В это время притворенная Платоном Васильевичем дверь в спальню приотворилась, и из нее выглянуло женское личико…

– А! понимаю! – сказал улыбаясь Иван Васильевич – это женская половина… вещь необходимая… Вы бы так и сказали, Платон Васильевич, что тут скрываться, вещь обыкновенная…

Платон Васильевич готов был съесть дерзкую девчонку, которая осмелилась отворять двери.

– Извините, – сказал он Ивану Васильевичу, – это точно женская половина, но она приготовлена для моей сестры, которую я ожидаю… Эй! карета готова? Извините, мне надо торопиться… до свидания.

– Так вы будете в клубе?

– Я думаю.

– В котором часу?

– Это зависит от обстоятельств.

Платон Васильевич, провожая нежданного гостя, готов бы был столкнуть его скорее с лестницы; вдруг бежит официант.

– Человек от Петра Григорьевича; Петр Григорьевич приказал кланяться и извиниться, что не может пожаловать чай кушать: Саломея Петровна изволили заболеть.

– Ах, боже мой! – проговорил Платон Васильевич дрожащими губами.

– Ты, брат, от кого? – спросил Иван Васильевич, спустившись с лестницы.

– От Петра Григорьевича Бронина.

– Так не будет?

– Не будет-с по той причине, что Саломея Петровна не совсем чтобы так здоровы-с.

– Жаль, жаль, очень жаль!

Иван Васильевич уехал, а Платон Васильевич долго ходил еще по комнатам, сложив руки и склонив голову. Никогда еще не чувствовал он такой тоски. Устарев в привычке жить по произволу желаний, в зависимости от самого себя, ограничив все потребности души и тела удовольствиями, приобретаемыми за деньги, Платон Васильевич в первый раз почувствовал, что что-то над ним тяготеет, что он к чему-то прикован, что он весь не свой. В нем проявилась какая-то смертельная жажда, которая отбила охоту ко всему издавно-обычному, потушила все прочие желания, все ежедневные прихоти, которыми продовольствовался столько лет дряхлый холостяк, нарушила застой души, взволновала ее, возмутила.

– Туши свечи! – проговорил он, наконец, – или постой; где человек Петра Григорьевича?

– Он уже ушел, ваше превосходительство, – отвечал слуга.

– Зачем же он ушел, когда я ничего еще не сказал!..

– Не могу знать-с.

– Дурак! Где Борис?… Борис!.. что ж ты нейдешь, когда кличут?… Зачем отпустили человека без моего приказания?

– Кто ж его отпустил, ваше превосходительство. Он пришел, сказал, что велели, да и ушел.

– Что ж он сказал?

– Да то, что господа не могут быть, барышня, вишь, будто бы заболела.

– Будто бы!.. Я даже не успел спросить, чем заболела! А ты, дурак, не догадался?… Карету!

– Давно готова-с.

Платон Васильевич прошелся еще по комнатам, потом спустился с крыльца.

– Куда прикажете? – спросил лакей.

– Пошел домой! – отвечал Платон Васильевич. Дверцы захлопнули, лошади двинулись, сделали десять шагов от подъезда дома к крыльцу флигеля, лакей перебежал вслед за ними, отворил дверцы кареты и принужден был крикнуть: «Приехали, ваше превосходительство!» – потому что Платон Васильевич успел уже забыться в горестных помыслах.

Молча он выбрался из кареты, вошел в свою комнату, сел и сидит, как гость в ожидании хозяина. Еще девять только часов; что ему делать до обычного второго за полночь часа возвращения из клуба? Бывало, с двух до двух, хоть плохо, но спится; потом визиты, потом обедать в клуб или на званый обед, потом на вечер, в концерт, в театр, а в заключение снова в клуб – сколько новых впечатлений, сколько разговоров о какой-нибудь грации театральной, сколько прений о том, кто с чего ступил и почему так ступил, с добрым или злым намерением пошел в вист, умно или глупо сыграл; сколько сладких воспоминаний об сам-пят, об удачной прикупке; сколько мыслей и дум о том, что ежели бы так пошел, а не так, так совсем была бы другая игра. Было чем занять время бессонницы, было чем позаняться и воображению во время сна, и вдруг – все стало нипочем! и клуб нипочем, и даже обед клубный нипочем! обед, который дороже цены своей, который переваривается в самом прихотливом желудке, обед, заставляющий о себе думать и говорить, который при одном воспоминании производит саливацию[110], как меркурий, – обед, которым можно начинить себя и уподобиться душистому блутвурсту[111]… и все это стало для Платона Васильевича глупо, бессмысленно, отвратительно, недостойно человеческой природы, пошло, невыносимо… Он предпочел всему этому безмолвное, неподвижное сидение у себя в креслах, созерцание чего-то в мыслях своих, какие-то соображения о будущности.

Душа в человеке как поток, движущий органические колеса: приподними только ставни, сердце шестерней заходит. И в преклонном возрасте влюбиться и любить не трудно, но трудно уже выносить изменчивость погоды любви: ее жар наводит изнеможение, ее холод ломит кости, как ревматическая боль.

Не смыкая глаз в продолжение всей ночи от подобной же боли, Платон Васильевич рано поутру послал Бориса на лошади свидетельствовать свое почтение Петру Григорьевичу, узнать о состоянии здоровья Саломеи Петровны и спросить, можно ли ему навестить их. Борис не любил быть простым Борисом в кругу своей братьи, но любил быть Борисом Игнатьичем; а потому и вел себя соответственно этому сану. Если его куда-нибудь посылали, то он не бежал сломя голову, но сохранял и собственное свое достоинство. Придет, изъявит свое почтение, спросит по обычаю: «Как вас бог милует?» – «Слава богу, Борис Игнатьевич!» – «Слава богу – лучше всего… Что, господа, чай, еще не вставали?» – и с этого заведет политичный разговор, как водится.

У Петра Григорьевича в дворне был все словоохотливый народ, да и было о чем поговорить, – историй в доме случалось не мало: барин вкось, барыня врозь, а Саломея Петровна всему наперекор; только Катериной Петровной не могли нахвалиться, да зато об ней и славы мало и слова нет: хороша, – ну и слава тебе, господи, о чем тут и говорить.

Нетерпеливо ждал Платон Васильевич возвращения Бориса; ему хотелось поскорее лично изъявить свое участие.

– Ну, что? – вскричал он, выбежав в переднюю навстречу Борису.

– Да ничего-с, все еще не так здорова.

– Ах, боже мой! ты видел самого Петра Григорьевича?

– Никак нет-с.

– Что ж, узнал, чем Саломея Петровна нездорова?

– А бог ее знает, что с нею приключилось.

– Дурак! бог ее знает! как говорит! не мог спросить основательно.

– Да у кого же спрашивать-то? В людской ни одной собаки – не самому же идти без докладу; в кухне только кухарка; я ждал, ждал; воротился Иван дворецкой да тотчас же поскакал опять…

– Господи, неужели так опасно больна Саломея Петровна? – Да уж, верно, так; Федор попался навстречу: беда, брат, говорит.

– Ах, боже мой, я поеду сам! давай одеваться!

– Нет, уж не беспокойтесь, ваше превосходительство; дело-то никак не ладно.

– Умерла! – вскричал Платон Васильевич.

– Нет, хуже! изволила бы отдать душу богу, тело бы на столе лежало; а тут…

– Ну!

– Ни души, ни тела – пропала.

– Что такое? как пропала?

– Да как пропадают: всех людей разогнали искать по городу; так уж где искать…

Платон Васильевич покачнулся на месте; Борис едва успел подхватить его под руки и бесчувственного опустил в стоявшие подле вольтеровские кресла.

Книга третья

Часть седьмая

I

Читатели, вероятно, имеют какое-нибудь понятие о Москве, из каких-нибудь «Voyages en Russie»[112], или из журнала впечатлений. Из первых вы, без сомнения, составили себе ясное понятие об ее наружности, а из вторых об ее жителях, нравах и обычаях. Вообще из этих описаний вам известно, что Кремль стоит подле Ивана Великого, что Сухарева башня у Тверских ворот, что Тверские ворота на Пречистенке, что Москва-река течет под самым Замоскворечьем, и тому подобное. Вам, следовательно, нечего описывать Москву, вы ее знаете настолько, насколько подобает знать русскому человеку. Приступаю к рассказу.

В один туманный день августа в Крестовскую заставу прокатила коляска четверней. Часовой опустил было шлагбаум, но слуга крикнул:

– Из подмосковной! – и коляска свободно проехала.

В коляске сидели два господина; один поплотнее, похожий на московского барина, прислонясь в угол, дремал; другой – сухощавый, лицо бледноватое, глаза прищурены, наружность значительна, похож был на петербургского начальника отделения или чиновника по особенным поручениям, словом, лицо значительное, а по личному мнению, даже государственное.

– Наконец я в Москве! – сказал сей последний, приложив к глазу лорнет, – посмотрим, что за зверь Москва! Вы, пожалуйста, указывайте мне на все любопытное.

Едва показалось вправо готическое здание, обнесенное зубчатыми стенами, с башнями, похожее на рыцарский замок средних времен, молодой человек снова приложил лорнет к глазам и вскрикнул:

– Это Кремль?

– Кремль, – отвечал плотный барин, не раскрывая глаз. Петербуржец промчался. Оставим петербуржца и последуем за толпой колодников, которых вели по улице. Вслед за ними везли на подводе женщину в простой крестьянской одежде. Когда весь этот транспорт приблизился к запертым воротам замка, перед которыми, однако же, не было подъемного моста, часовой подал знак в калитку с разжелезенным окошечком: сперва пропустили унтер-офицера, препровождавшего транспорт, а потом отперли адовы врата, которые, раскрывшись как челюсти апокалиптического зверя, поглотили весь транспорт и закрылись с скрежетом зубов.

На внутреннем дворе этого замка прохаживались в самом деле не люди, а мрачные тени. Не будем описывать человеческого образа, искаженного страстями и преступлениями. Отделясь от безобразной толпы, кто-то, в изношенном пальто, в картузе, заложив руки в карманы, ходил скорыми шагами вдоль двора. По лицу и взорам его можно было заметить, что и он ставил душу свою на кон; но в наружности его не было глубоких оттисков преступлений, в глазах не было ответа за чужую душу. Он был еще, казалось, новичок на этом новоселье, смотрел на окружающие его высокие стены и на «честную компанию» без удивления, но с каким-то особенным любопытством и как будто спрашивал сам себя: «Черт знает, куда я попал!»

Долго следил за ним глазами один из «честной компании», что-то вроде мещанина, с острой бородкой, ряб как кукушка, глаза как у ястреба; наконец крякнул и подошел к нему.

– Ты, брат, кто таков?

– Человек! – отвечал новичок, посмотрев на него.

– Крепостной то есть? Я думал, что какой барин, честной господин.

– Ну, хоть и барин, честной господин, а тебе что?

– Что? врешь, брат! не туда глядишь!.. А я тебе вот что скажу: ты за что попал? за воровство или за разбой?

– Да тебе-то что, борода?

– Нет, уж ты, брат, не кобянься, лучше будет, ей-ей лучше будет! а не то, брат, не выгородишься отсюда; уж я тебе говорю, я ведь не отстану от тебя – понимаешь?

Новичок посмотрел на плутовскую рожу с острой бородкой, которая так настойчиво делала ему допросы.

– Если по делу попал, так говори: доказательно или нет?

– Я, приятель, не по делу здесь, а по наговору.

– Приятель еще не приятель, а будем приятелями; по наговору, брат, хуже, чем по делу, я тебе скажу; примерно вот, я бы на допросе показал, что ты потчевал меня в трактире да подговорил на какое дело… понимаешь? ведь я за тебя здесь сижу.

– Пьфу, дурак какой! Кто ж тебе поверит?

– Кто? кому следует, тот и поверит. А я тебе вот что скажу: хочешь на волю?

– Эй, ребята, смотрит-ко, француженку какую-то привезли! Пойдем! – крикнул один из заключенных.

– Триша, пойдем! – сказал он, проходя мимо острой бородки.

Толпа двинулась к воротам женской половины.

– Вот сейчас выйдет из канцелярии.

В самом деле, привезенную женщину вскоре вывели под руку из канцелярии. Несмотря на простую одежду, во всей наружности ее было что-то горделивое, хотя и страдальческое. Бледное лицо ее было нежно, впалые глаза не бессмысленны. Охая, она вышла, окинула взором безобразную толпу, и взор ее остановился на упомянутом нами человеке в пальто. Движением головы, взора и дрожащих губ она страшно погрозила ему.

– Что, она тебе знакома, что ли? – спросила новичка стоявшая подле острая бородка.

– Да, вот это-то и есть та безумная, которая привязалась ко мне и оговорила меня.

– А кто ее разберет, что она, безумная или нет, ведь она француженка, говорят; а ты-то сиди да посиживай; да еще как я поднесу тебе, так, брат, тебя, того, сперва распишут; а потом, знаешь куда?

Новичок содрогнулся.

– Черт! ты шутишь или нет?

– Нет, не шучу; а я тебе скажу вот что: хочешь по рукам?

– Вместе грабить или резать? Врешь, любезный! Что будет то будет, а я тебе не товарищ.

– Не бойся, тут худого ничего не будет, ей-ей ничего; а так, штука, багатель[113]!

– Говори.

– Давай руку! Не бойся, все будет честно.

– Что за руки, говори просто, в чем дело.

– Я, пожалуй, скажу; да скажу тебе и вот что: уж если повихнешься, так я на тебя горы взвалю; мне все равно пропадать. Вот видишь, смекай: я был у купца Василья Игнатьича Захолустьева приказчиком; а у него был славный чайный завод, да дрянной сынишка, Прохор Васильевич. Вздумал он заводить суконную да филатурную фабрику и вымолил у отца дозволение ехать в чужие земли машины заказывать; такие машины, каких в целом свете нет: сами овец стригут, сами шерсть на сорты делят, сами аглицкое сукно ткут, ну, словом, из машины выходят готовые штучки сукна самой лучшей доброты, всех колеров. А про филатуру и говорить нечего: бывало, красные девушки прядут, сами песни поют; а теперь всё самопрялки, всё с органами: под немецкую музыку, хошь не хошь ты, а пляши. Да дело не о том; а вот что я тебе скажу: поехал Прохор Васильевич, да и поминай как звали, вот уж другой год ни слуху ни духу. Понимаешь?

– Ну, что ж из этого?

– А вот что я тебе скажу: Василий Игнатьич за сына согнал меня от себя: виноват я, что Прохор Васильевич брал деньги без спросу; согнал меня, брат, без копейки, пустил по миру. Что ж тут будешь делать; надо было добывать. Да не о том дело; а вот что: как взглянул я на тебя – Прохор не Прохор Васильевич, а есть что-то, понимаешь? Этого, брат, уж довольно; лишь бы на первый взгляд похож был; а там мое дело будет снарядить как следует. Ладно?

– Ладно, – отвечал новичок.

– Коли ладно, так я тебе вот что скажу: ты конь, а поводья у меня в руках: вывезешь на славу, будет все ладно, а заноровишь – извини!

– Ах ты, шитая рожа, вязаный нос! Мало тебе зубов-то отец выколотил за меня! – крикнул новичок, – мошенник Тришка вздумал на мне верхом ездить!

– Да неужели это вы, сударь Прохор Васильевич? – проговорил, оторопев, озадаченный, словами новичка, острая бородка, всматриваясь в него.

– Не узнал, плут?

– Признал, да не узнал… да нет! пьфу! Новичок захохотал во все горло.

– Ну, брат, озадачил! да в тебе бесовская сила! как заговорил да замотал головой – живой Прохор Васильевич! Ах ты собака, да кто ты такой?

– Черт! – отвечал новичок.

– Ей-ей черт! с тобой можно дела делать!.. А в списках-то как ты значишься? Верно, ни роду ни племени не имею, откуда – не помню, имя и отчество позабыл: так? Теперь, я тебе вот что скажу…

Зазвенел колокол, староста закричал: «По местам, на перекличку!»

– Эх, досада! – сказал острая бородка, – ну, до завтра, приятель!

– Торопиться не для чего, – отвечал новичок, – тише едешь, дале будешь; притом же здесь очень недурно: кормят калачами… «Вот она, нужда-то, где заставит калачи есть! Насилу понял пословицу! Ну, брат Вася Дмитрицкий, посмотрим, какая будет тебе доля дальше!»

Новичок, в котором мы узнаём героя повести, отправился на перекличку.

– Прибылых отдельно, – сказал смотритель, выходя со списком, – который тут неизвестный, выдающий себя за графа Черномского?

Никто не отвечал.

– Ну, ты, что ли?

– Нет, не я, – отвечал Дмитрицкий.

– Как не ты?

– Я никогда не выдавал себя за графа Черномского; я ехал с одним графом Черномским, а какая-то сумасшедшая женщина привязалась ко мне…

– Да это вы покажете на допросах; а теперь нам нужно внести в список имя и прозвище.

– При допросе скажу я и свое имя, – отвечал Дмитрицкий.

– Ну, в таком случае в общую!

– Ваше благородие, женщина, что привезли ввечеру, нейдет на перекличку, бормочет что-то по-своему, бог ее знает, хоть тащи за руки и за ноги, – сказал пришедший унтер-офицер.

– Верно, иностранка; перевести ее в особую!

– Ай да молодец, Саломея Петровна, – проговорил Дмитрицкий, уходя за прочими заключенными.

На другой день, когда уже вся честная компания замка, после раздачи калачей, которыми наделил всех какой-то почтенный купец, прогуливалась по двору, вдруг от ворот пошла весть: «Стряпчий[114] приехал!» – и вслед за ней вошел, сопровождаемый смотрителем, какой-то в мундирном фраке щегольски одетый чиновник. Все заключенные затолпились около него с поклонами. Одна рыжая борода, растолкав прочих и выдавшись вперед, снова поклонился.

– Что ты?

– К вашей милости; поговорить нужно.

– После, погоди немного.

– Вот, ваше благородие, вот я совсем занапрасно страдаю, – начал было другой.

– Говорят – после!.. где француженка?

– А вот пожалуйте, она в особой.

– Я также буду просить вашей защиты, милостивый государь, – сказал и Дмитрицкий по-французски, выступив навстречу чиновнику, который невольно приостановился, услышав французский язык посреди русской речи.

– Кто вы, милостивый государь?

– Я только вам одним могу сказать, – отвечал Дмитрицкий, – странный случай лишает меня доброго имени.

– Очень хорошо, я займусь вами сейчас, – сказал чиновник, проходя в женскую половину.

– Где же француженка?

– А вот, пожалуйте.

В отдельном покое, на койке, приклонясь на подушку, сидела женщина в простонародном платье: платок с головы ее был сброшен, черные волосы раскинулись по плечам и осеняли истомленное бледное лицо; под густыми ресницами глаза ее опущены были в землю. В положении ее была какая-то сценическая грациозность; несмотря на место и одежды, каждый читающий романы и посещающий театры отгадал бы в ней героиню, которую судьба преследует и бросила на жертву несчастиям.

На страницу:
22 из 51