Полная версия
Юрий Милославский, или Русские в 1612 году (Смута)
– Ничего, ничего… – отвечал поляк, стараясь скрыть свое смущение.
– Как теперь, гляжу, – продолжал Кирша, – на этом огороде лихая была схватка, и пан Лисовский один за десятерых работал.
– Да, да, – прервал поляк, – он дрался как черт! Я смело это могу говорить потому, что не отставал от него ни на минуту.
– Так поэтому, ясновельможный, ты был свидетелем, как он наткнулся на одного молодца, который во время драки, словно заяц, притаился между гряд, и как пан Лисовский отпотчевал этого труса нагайкою?
Оловянные глаза поляка завертелись во все стороны, а багровый нос засверкал, как уголь.
– Как нагайкой? – вскричал он. – Кого нагайкой?.. Это вздор!.. Этого никогда не было!
– Помилуй, как не было! – продолжал Кирша. – Да об этом все войско Сапеги знает. Этот трусишка служил в регименте Лисовского товарищем и, помнится, прозывался… да, точно так… паном Копычинским.
– Неправда, не верьте ему! – закричал поляк, обращаясь к казакам. – Это клевета!.. Копычинского не только Лисовский, но и сам черт не смел бы ударить нагайкою: он никого не боится!
– Да что ж за нелегкая угораздила его завалиться между гряд в то время, как другие дрались?
– Что? Как что?.. Да кто тебе сказал, что я лежал между гряд?
– Ага! Так это ты, ясновельможный? Прошу покорно, чего злые люди не выдумают! Ведь точно говорят, что Лисовский тебя поколотил и что если б на другой день ты не бежал в Москву, то он для острастки других непременно бы тебя повесил.
– Какой вздор, какой вздор! – перервал поляк, стараясь казаться равнодушным. – Да что с тобою говорить! Гей, хозяин, что у тебя есть? Я хочу поужинать.
– Ахти, кормилец! – отвечал хозяин. – Да у меня ничего, кроме хлеба, не осталось.
– Как ничего?
– Видит бог, ничего!.. Была корчага каши, толокно и горшок щей, да всё проезжие поели.
– Быть не может, чтоб у тебя ничего не осталось. Гей, Нехорошко! – продолжал он, взглянув на одного из казаков. – Пошарь-ка в печи: не найдешь ли чего-нибудь.
Казак отодвинул заслонку и вытащил жареного гуся.
– Цо-то есть? – закричал поляк. – Ах ты лайдак! Как же ты говорил, что у тебя нет съестного?
– Да это чужое, родимый, – сказала хозяйка. – Этого гуся привез с собою вот тот барин, что спит на печи.
– А кто он? Поляк?
– Нет, кормилец, кажись, русский.
– Москаль?.. Так давай сюда!
Алексей хотел было вступиться за право собственности своего господина, но один из казаков дал ему такого толчка, что он едва устоял на ногах.
– Разбуди своего барина, – шепнул Кирша, – он лучше нашего управится с этим буяном.
Пока Алексей будил Юрия и объявлял ему о насильственном завладении гуся, поляк, сняв шапку, расположился спокойно ужинать. Юрий слез с печи, спрятал за пазуху пистолет и, отдав потихоньку приказание Алексею, который в ту же минуту вышел из избы, подошел к столу.
– Доброго здоровья! – сказал он, поклонясь вежливо пану.
Поляк, не переставая есть, кивнул головою и показал молча на скамью; Юрий сел на другом конце стола и, помолчав несколько времени, спросил: по вкусу ли ему жареный гусь?
– Как проголодаешься, так все будет вкусно, – отвечал поляк. – А что, этот гусь твой?
– Мой, пан.
– Нечего сказать, вы, москали, догадливее нас: всегда с запасом ездите. Правда, нам это и не нужно; для нас, поляков, нет ничего заветного.
– Конечно, пан, конечно. Да что ж ты перестал? Кушай на здоровье!
– Не хочу: я сыт.
– Не совестись, покушай!
– Нет, ешь сам, если хочешь.
– Спасибо! Я не привык кормиться ничьими объедками да не люблю, чтоб и другие не доедали. Кушай, пан!
– Я уж тебе сказал, что не хочу.
– Не прогневайся: ты сейчас говорил, что для поляков нет ничего заветного, то есть у них в обычае брать чужое, не спросясь хозяина… быть может; а мы, русские, – хлебосолы, любим потчевать: у всякого свой обычай. Кушай, пан!
– Да что ж ты пристал, в самом деле…
– И не отстану до тех пор, пока ты не съешь всего гуся.
– Как всего?
– Да! Всего, – повторил Юрий, вынимая пистолет. – Прошу покорно: принялся есть, так ешь!
– Цо-то есть? – завизжал поляк. – Гей, хлопцы!
Быстрым движением руки Юрий, подвинув вперед стол, притиснул к стене поляка и, обернувшись назад, закричал казакам:
– Стойте, ребята! Ни с места!
Эти слова были произнесены таким повелительным голосом, что казаки, которые хотели броситься на Юрия, остановились.
– Слушайте, товарищи! – продолжал Юрий. – Если кто из вас тронется с места, пошевелит одним пальцем, то я в тот же миг размозжу ему голову. А ты, ясновельможный, прикажи им выйти вон, я угощаю одного тебя. Ну, что ж ты молчишь?.. Слушай, поляк! Я никогда не божился понапрасну; а теперь побожусь, что ты не успеешь перекреститься, если они сейчас не выйдут. Долго ль мне дожидаться? – прибавил он, направляя дуло пистолета прямо в лоб поляку.
– Иезус, Мария! – закричал поляк, стараясь спрятать под стол свою обритую голову. – Ступайте вон!.. Ступайте вон!..
– Эй, ребята, убирайтесь! – сказал Кирша. – А не то этот боярин как раз влепит ему пулю в лоб: он шутить не любит.
– Ступайте вон, злодеи! Ступайте вон! – продолжал кричать поляк, закрывая руками глаза, чтоб не видеть конца пистолета, который в эту минуту казался ему длиннее крепостной пищали.
Казаки, выходя вон, повстречались с незнакомым проезжим, который, посмотрев с удивлением на это странное угощение, стал потихоньку расспрашивать хозяина.
– Теперь, Кирша, – сказал Юрий, – между тем как я стану угощать дорогого гостя, возьми свою винтовку и посматривай, чтоб эти молодцы не воротились. Ну, пан, прошу покорно! Да поторапливайся: мне некогда дожидаться.
Поляк, не отвечая ни слова, принялся есть, а Юрий, не переменяя положения, продолжал его потчевать. Бедный пан спешил глотать целыми кусками, давился. Несколько раз принимался он просить помилования; но Юрий оставался непреклонным, и умоляющий взор поляка встречал всякий раз роковое дуло пистолета, взведенный курок и грозный взгляд, в котором он ясно читал свой смертный приговор.
– Позволь хоть отдохнуть… – пропищал он наконец, задыхаясь.
– И, полно, пан! Мне некогда дожидаться, доедай!..
– Смелей, пан Копычинский, смелей! – сказал Кирша. – Ты видишь, немного осталось. Что робеть, то хуже… Ну, вот и дело с концом! – примолвил он, когда поляк проглотил последний кусок.
– И, кстати ли! – прервал Юрий. – Угощать так угощать! Там в печи должен быть пирог. Кирша, подай ка его сюда.
– Взмилуйся! – завопил поляк отчаянным голосом. – Не могу, як пана бога кохам, не могу!
– Что, пан, будешь ли вперед непрошеный кушать за чужим столом? – сказал незнакомый проезжий. – Спасибо тебе, – продолжал он, обращаясь к Юрию, – спасибо, что проучил этого наглеца. Да будет с него; брось этого негодяя! У нас на Руси лежачих не бьют. Дай мне свою руку, молодец! Авось ли бог приведет нам еще встретиться. Быть может, ты поймешь тогда, что присяга, вынужденная обманом и силою, ничтожна пред господом и что умереть за веру православную и святую Русь честнее, чем жить под ярмом иноверца и носить позорное имя раба иноплеменных. Прощай, хозяин! Вот тебе за постой, – примолвил он, бросив на стол несколько медных денег.
– Не надо, кормилец! – сказал хозяин с низким поклоном. – Мы и так довольны.
Незнакомый посмотрел с удивлением на хозяина; но, не отвечая ничего, пожал руку Юрию, перекрестился, вышел из избы и через минуту промчался шибкой рысью мимо постоялого двора.
Меж тем поляк успел выдраться из-за стола и пробирался к дверям. Юрий остановил его.
– Не уходи, пан, – сказал он, – я сейчас еду, и ты можешь остаться и буянить здесь на просторе сколько хочешь. Прощай, Кирша!
– Нет, боярин, прошу не прогневаться, – сказал запорожец, – я по милости твоей гляжу на свет божий и не отстану от тебя до тех пор, пока ты сам меня не прогонишь.
– По мне, пожалуй! Но пеший конному не товарищ.
– Да у меня есть на что купить лошадь.
– А я продам, – сказал хозяин. – Знатный конь! Немного храмлет, а шагист, и хоть ему за десять, а такой строгий, что-только держись! Ну, веришь ли богу! Если б он не окривел, так я бы с ним ни за что в свете не расстался.
– Добро, добро! – прервал Кирша. – Лишь бы только он дотащил меня до первого базара.
– Мы поедем шагом, – сказал Юрий, – так ты успеешь нас догнать. Прощай, пан, – продолжал он, обращаясь к поляку, который, не смея пошевелиться, сидел смирнехонько на лавке. – Вперед знай, что не все москали сносят спокойно обиды и что есть много русских, которые, уважая храброго иноземца, не попустят никакому забияке, хотя бы он был и поляк, ругаться над собою. А всего лучше вспоминай почаще о жареном гусе. До зобаченья, ясновельможный пан!
V
Утренняя заря румянила снежную равнину; вдали, сквозь редеющий мрак, забелелись верхи холмов, и звезды, одна после другой, потухали на чистом небосклоне. Дорога, по которой ехал Юрий в сопровождении верного слуги своего, извиваясь с полверсты по берегу Волги, вдруг круто повернула налево, и прямо против них дремучий бор, как черная бесконечная полоса, обрисовался на пламенеющем востоке. Проехав версты две, они очутились при въезде в темный бор; дорога шла опушкою леса; среди частого кустарника, подобно огромным седым привидениям, угрюмо возвышались вековые сосны и ветвистые ели; на их исполинских вершинах, покрытых инеем, играли первые лучи восходящего солнца, и длинные тени их, устилая всю дорогу, далеко ложились в чистом поле.
Алексей несколько раз начинал говорить с своим господином; но Юрий не отвечал ни слова. Погруженный в глубокую думу, он ехал медленно, опустя поводья своей лошади. Последние слова незнакомого проезжего отозвались в душе его; тысячи различных мыслей и противоположных желаний волновали его грудь. «Русские – рабы иноплеменных!» Ах! Эти слова, как похоронная песнь, как смертный приговор, обливали хладом его сердце, кипящее любовью к вере и отечеству. «Нет, – сказал он наконец, как будто б отвечая на слова незнакомца, – нет, господь не допустит нас быть рабами иноверцев! Мы клялись повиноваться не польскому королевичу, но благоверному русскому царю. Владислав отречется от своей ереси; он покинет свой родной край: наша земля будет его землею; наша вера православная – его верою. Так, он будет отцом нашим; он соединит все помышления и сердца детей своих; рассеет, как прах земной, коварные замыслы супостатов, и тогда какой иноплеменный дерзнет посягнуть на святую Русь?»
– Кой черт! – вскричал Алексей, наехав на колоду, через которую лошадь его с трудом перескочила. – Пора бы солнышку проглянуть; что это оно заленилось сегодня?.. Всходит – не всходит.
– Мы едем в тени, – отвечал Юрий. – Вот там, кажется, поворот, и нам будет ехать светлее.
– И теплее, боярин; а здесь так ветром насквозь и прохватывает. Ну, Юрий Дмитрич, – продолжал Алексей, радуясь, что господин его начал с ним разговаривать, – лихо же ты отделал этого похвальбишку поляка! Вот что называется – угостить по-русски! Чай, ему недели две есть не захочется. Однако ж, боярин, как мы выезжали из деревни, так в уши мне наносило что-то неладное, и не будь я Алексей Бурнаш, если теперь вся деревушка не набита конными поляками.
– Ты слышал конский топот?
– Да, боярин, а зимою табунов не гоняют. Чего доброго!.. Кострома недалеко отсюда, а там стоят поляки: не диво им завернуть и в здешнюю сторону.
– Да, это быть может.
– Ну, если этот трус Копычинский им нажалуется и они пустятся за нами в погоню? А за проводником у них дело не станет: Кирша недаром остался на постоялом дворе.
– И, Алексей, побойся бога! Неужели ты думаешь, что-тот, кто по милости нашей глядит на свет божий, не посовестится…
– Эх, боярин! Захотел ты совести в этих чертях запорожцах; они навряд и бога-то знают, окаянные! Станет запорожский казак помнить добро! Да он, прости господи, отца родного продаст за чарку горелки. Ну вот, кажется, и просека. Ай да лесок! Эка трущоба – зги божьей не видно! То-то приволье, боярин: есть где поохотиться!.. Чай, здесь медведей и всякого зверя тьма тьмущая!
Наши путешественники въехали по узкой просеке в средину леса. С каждым шагом темный бор становился непроходимее, и несмотря на то, что сильный ветер колебал вершины деревьев, внизу царствовала совершенная тишина. От времени до времени, прорываясь сквозь чащу леса, скользил вдоль просеки яркий луч восходящего солнца; но по обеим сторонам дороги густой мрак покрывал все предметы. Все было мертво вокруг, и только изредка черный ворон, пробудясь от конского топота, перелетал с одной сосны на другую, осыпая пушистым инеем Юрия и Алексея, который при каждом разе, вздрогнув от страха, робко озирался на все стороны. Не замечая охоты в своем господине продолжать разговор, он принялся насвистывать песню. Несколько минут ехали они молча, как вдруг Алексей, осадив свою лошадь, сказал робким голосом:
– Слышишь, боярин?
– Что такое? – спросил Юрий, как будто пробудясь от сна.
– Чу! Слышишь? Кто-то скачет за нами!
– Да, и очень шибко… Это, верно, Кирша.
– Нет, Юрий Дмитрич! Я видел клячу, которую продавал ему хозяин постоялого двора: на ней далеко не ускачешь. Глядь-ка сюда, боярин, видишь – чернеется вдали? Какой это Кирша! Словно птица летит.
Всадник, который действительно с необычайной быстротою приближался к нашим путешественникам, выскакал на небольшую поляну, и солнечный луч отразился на лице его. Юрий тотчас узнал в нем запорожца, который, припав к седельной луке, вихрем мчался по дороге.
– Ну, не говорил ли я тебе, что это Кирша? – сказал он Алексею.
– Вижу, боярин, вижу! Теперь и я узнаю его косматую шапку и черную собаку. Да откуда взялся у него гнедой конь? Кажись, он покупал пегую лошадь… Эк его черти несут! Тише ты, тише, дьявол! Совсем было смял боярина.
– Не теряйте времени, – сказал торопливо Кирша, осадя с трудом свою лошадь, – за вами погоня.
– Ну, так… чуяло мое сердце! – вскричал Алексей. – В деревне поляки?..
– Да! Три хоругви[7] и человек двести лагерной челяди.
– С нами крестная сила! Что ж мы мешкаем, боярин? По лошадям, да унеси господь!
– Чего ж ты боишься? – сказал Юрий. – Когда поляки узнают, кто я…
– Оно так, Юрий Дмитрич, но пока ты будешь им толковать, что едешь с грамотой пана Гонсевского, они успеют подстрелить нас обоих: у поляков расправа короткая.
– А особливо, – прибавил Кирша, – когда они уверены, что ты их неприятель и везешь с собою много денег.
– Да еще вдобавок, – прервал Алексей, – чуть-чуть не заставил поляка подавиться жареным гусем.
– За труса Копычинского, – продолжал Кирша, – они бы не вступились, да он уверил их, что ты враг поляков и везешь казну в Нижний Новгород. Я вместе с другими втерся на постоялый двор и все это слышал своими ушами. Пока региментарь[8] отряжал за вами погоню, я стал придумывать, как бы вас избавить от беды неминучей; вышел на двор, глядь… у крыльца один шеренговый держит за повод этого коня; посмотрел – парень щедушный; я подошел поближе, изноровился да хвать его по лбу кулаком! Не пикнул, сердечный! А я прыг на коня, в задние ворота, проселком, выскакал на большую дорогу, да и был таков! Однако ж, слышите ли, какой гул идет по лесу? Кой черт! Да неужели они все пустились за вами в погоню?
В самом деле, казалось, весь лес оживился: глухой шум, похожий на отдаленный рев воды, прорвавшей плотину, свист и пистолетные выстрелы пробудили стаи птиц, которые с громким криком пронеслись над головами наших путешественников.
– Живей, боярин, живей! – закричал Кирша, понуждая свою лошадь. – Эти сорванцы ближе, чем мы думаем. Посмотри, как ощетинился Зарез: недаром он бросается во все стороны. Назад, Зарез, назад! Ну, так и есть!.. Берегись, боярин!
Вдруг раздался громкий выстрел, и лошадь Юрия повалилась мертвая на землю. Шагах в восьмидесяти перед толпою конных поляков летел удалый наездник.
– Стойте! – закричал он, прицеливаясь вторым пистолетом в Киршу.
Быстрее молнии соскочил запорожец на землю.
– Садись на моего коня, боярин, – сказал он, – а я переведаюсь с этим налетом!
Он схватил свою винтовку, пуля засвистела, и почти в ту же самую минуту испуганная лошадь без седока пронеслась мимо наших путешественников.
– Ну, теперь с богом! – сказал Кирша.
– А ты? – спросил Юрий.
– Пешему везде дорога.
– Но если тебя убьют?..
– Так что ж? Долг платежом красен. С богом!
– Ради Христа, боярин, – закричал Алексей, – поспешим: вот они!
Толпа конных поляков с громким криком быстро приближалась к нашим путешественникам.
– Да что тут растабарывать! Не погневайся, боярин, – сказал Кирша, ударив нагайкою лошадь, на которой сидел Юрий. Лихой конь взвился на дыбы и, как из лука стрела, помчался вдоль дороги.
– Ловите пешего! Подстрелите его! – заревели из толпы дикие голоса, и пули посыпались градом; но Кирша был уже далеко; он пустился бегом по узенькой тропинке, которая, изгибаясь между кустов, шла в глубину леса. Пробежав шагов двести, Кирша остановился; он прилег наземь и стал прислушивать: чуть-чуть отзывался вдали конский топот, отголосок не повторял уже диких криков буйной толпы всадников; вскоре все утихло, и усталая собака улеглась спокойно у ног его. Уверясь наконец, что он вне опасности, набожный запорожец перекрестился; потом, вынув из-за пазухи рожок с порохом и пулю, начал заряжать свою винтовку. Кирша не успел еще порядком приколотить пулю, как вдруг Зарез поднял уши, заворчал, опрометью бросился назад по тропинке и через минуту с лаем возвратился к своему господину.
– Что ты, что ты, Зарезушка? – сказал Кирша, погладив его ласково рукою. – Что с тобою сделалось? Уж не почуял ли ты красного зверя? Кой прах! Да что ты ко мне так прижимаешься?.. Неужели… да нет! Я и пеший насилу сквозь эту дичь продирался… Однако ж и мне кажется… уж не медведь ли?.. Нет, черт возьми!.. Молчать, Зарез!
Вдруг в близком расстоянии захрустел валежник, и шаги многих людей, поспешно идущих, раздались по лесу. Кирше нетрудно было догадаться, что несколько спешенных всадников послано за ним в погоню и что опасность еще не миновалась. Боясь заплутаться в этом непроходимом лесу, он снова пустился по тропинке, которая час от часу становилась незаметнее и наконец при выходе на большую поляну совсем исчезла. Кирша остановился в недоумении; он чувствовал всю опасность выйти на открытое место; но на другой стороне поляны, в самой чаще леса, тонкий дымок, пробираясь сквозь густых ветвей, обещал ему убежище, а может быть, и защиту. Меж тем шум приближался, рассуждать было некогда: он решился и вышел из лесу.
– Вот он! Держите его! Схватите живого! – загремели позади грубые голоса.
Кирша оглянулся: человек десять вооруженных поляков выбежали на поляну; нельзя было и помышлять об обороне; двое из них, опередя своих товарищей, стали догонять его; еще несколько шагов – и запорожец достиг бы опушки леса, как вдруг, набежав на пенек, он споткнулся и упал.
– Ага, лайдак! Попался! – закричал один из поляков, вырывая у него из рук винтовку.
– Скрути хорошенько этого поганого москаля! – заревел другой; но верный Зарез, как тигр, кинулся на грудь к поляку, схватил его за горло и ударил оземь. Товарищ бросился к нему на помощь, а Кирша вскочил и, добежав до частого кустарника, почти без чувств повалился на снег. Он не мог видеть, что происходило на поле; но слышал ясно крик и ругательства поляков, громкий лай, потом отчаянный вой и, наконец, последний визг издыхающего Зареза. Сердце его обливалось кровью; несколько раз брался он за рукоятку своего кинжала, силился встать, но, задыхаясь и в совершенном изнеможении, падал опять на землю. Между тем, сколько мог он расслушать, поляки, собравшись в кружок, рассуждали меж собою: должны ли воротиться или продолжать его преследовать? К счастию Кирши, прошло несколько минут в спорах, и, когда они решились, по видимому, продолжать свои поиски, он успел уже отдохнуть и, поднявшись на ноги, пустился к тому месту, над которым носилось прозрачное дымное облако.
VI
Кирша, с трудом пробираясь сквозь чащу, дошел наконец до высокого плетня, обрытого глубокою канавою. Не теряя времени, он перелез чрез плетень, за которым дюжины две ульев, без всякого порядка расставленных, окружали небольшую избушку, до половины занесенную снегом. Дым, выходя из слухового окна, крутился над ее соломенною кровлею; а у самых дверей огромная цепная собака, пригретая солнышком, лежала подле своей конуры. Почуя незнакомого, она громко залаяла; Кирша остановился, ожидая, что кто-нибудь выйдет из избы, но никто не появлялся; он, вынув из своей дорожной сумы кусок хлеба, бросил его собаке, и умилостивленный цербер, ворча, спрятался в свою конуру. «Бедный Зарез! – сказал Кирша, входя в избу. – Ты так же, бывало, сторожил мой дом, да не так легко было тебя задобрить!» С первого взгляда запорожец уверился, что в избе никого не было; но затопленная печь, покрытый ширинкою стол и початый каравай хлеба, подле которого стоял большой кувшин с брагою, – все доказывало, что хозяин отлучился на короткое время. От печи, вдоль избы, шла перегородка, за которою стояли пустые улья, кадки и несколько бочонков. Кирша не успел еще порядком осмотреться, как вдруг послышались в близком расстоянии голоса. Не зная, кто подходит, друг или недруг, он спрятался за перегородку и прилег между двух ульев, за которыми нельзя было его никак приметить. Кто-то вошел в избу. Запорожец притаил дыхание и стал внимательно прислушивать.
– Входи смелей, Григорьевна, – сказал грубый голос. – Не бойся: кто приходит ко мне с хлебом да солью, тому порчи бояться нечего.
– Вестимо, батюшка Архип Кудимович, – отвечал женский голос, перерываемый частым кашлем, – вестимо! Ты человек добрый; да дело-то мое непривычное.
– Садись добро, тетка. Да что это у тебя за пазухой?
– Так, кой-что, родимый! Просим покорно принять. Вот в этом кулечке пирог, а это штофик вишневки с боярского погреба.
– Спасибо, Григорьевна, спасибо!
– Кушай на здоровье, кормилец! Это шлет тебе Аграфена Власьевна.
– Нянюшка нашей молодой барышни?
– Да, батюшка! Ей самой некогда перемолвить с тобой словечка, так просила меня… О, ох, родимый! Сокрушила ее дочка боярская, Анастасья Тимофеевна. Бог весть, что с ней поделалось: плачет да горюет – совсем зачахла. Боярину прислали из Москвы какого-то досужего поляка – рудомета, что ль?.. не знаю; да и тот толку не добьется. И нашептывал, и заморского зелья давал, и мало ли чего другого – все проку нет. Уж не с дурного ли глазу ей такая немочь приключилась? Как ты думаешь, Архип Кудимович?
– Не диво, Григорьевна, не диво. А давно ли она хворает?
– Власьевна сказывала, что о зимнем Николе, когда боярин ездил с ней в Москву, она была здоровехонька; приехала назад в отчину – стала призадумываться; а как батюшка просватал ее за какого-то большого польского пана, так она с тех пор как в воду опущенная.
– Вот что! А не в примету ли было, что в Москве кто ни есть пристально на ее барышню поглядывал?
– Как же, родимый! Она с Настасьей Тимофеевной каждый день слушала обедню у Спаса на Бору, и всякий раз какой-то русый молодец глаз с нее не сводил.
– Вот что! А не знает ли она, кто этот детина?
– Нет, батюшка; однажды только Власьевна вслушалась, что слуга называл его Юрием Дмитричем; а по платью и обычью, кажись, он не из простых.
Эти последние слова удвоили любопытство Кирши и принудили его остаться в чулане, из которого он хотел было уже выйти.
– Ну, как ты мекаешь, кормилец! – продолжала Григорьевна. – Болезнь, что ль, у нее какая, или она сохнет…
– С глазу, Григорьевна, с глазу!
– И нянюшка тоже тростит, чему и быть другому! Да ты, батюшка, сам на это дока, и если захочешь пособить…
– Нет, Григорьевна, плохо дело: кто испортил, тому ее и пользовать надо. Однако я все-таки поговорю сам с Власьевной.
– Поговори, родимый, поговори: ум хорошо, а два лучше. Ну, батюшка, теперь и я тебе челом! Не оставь меня, горемычную! Ведь и у меня есть до тебя просьба.
– Что такое, Григорьевна?
– Вымолвить не смею.
– Говори, не бойсь!
– Я пришла к тебе уму-разуму поучиться, кормилец.
– Как так?
– Ты знаешь: дело мое вдовье, ни за мной, ни передо мною – вовсе голая сирота… подчас перекусить нечего.
– Знаю, знаю.
– Тебя умудрил господь, Архип Кудимович; ты всю подноготную знаешь: лошадь ли сбежит, корова ли зачахнет, червь ли нападет на скотину, задумает ли парень жениться, начнет ли молодица выкликать – всё к тебе да к тебе с поклоном. Да и сам боярин, нет-нет, а скажет тебе ласковое слово; где б ни пировали, Кудимович тут как тут: как, дескать, не позвать такого знахаря – беду наживешь!..
– Конечно, так, Григорьевна. Да о чем же ты хлопочешь?
– А вот о чем, кормилец: научи ты меня, глупую, твоему досужеству, так и меня чаркою никто не обнесет, и меня не хуже твоего чествовать станут.