Полная версия
Воля судьбы (сборник)
«А все этот Торичиоли! – подумал он. – И нужно мне было связываться с ним!.. Да и я не выдержал… Глупо… Теперь все кончено…»
И вдруг, к ужасу своему, Карл заметил, что записка, которую ему бросил, убежав, Торичиоли и которую он забыл спрятать, лежала на столике у самой кровати, повернутая кверху надписанной стороной. С того места, где сидел князь, прочесть текст, казалось, было немыслимо, – это Карл сейчас же сообразил и успокоился. Но этот доктор… мог ли он видеть?
Эйзенбах быстро спустил ноги, вдел их в туфли и, подойдя к спинке кровати, оперся на нее рукою совершенно так же, как это делал доктор. Только что он встал на место, как ему прямо бросилось в глаза то, что было написано на этом несчастном клочке бумаги:
«Обязуюсь внести синьору Джузеппе Торичиоли сто тысяч рублей, если княжна Ольга Андреевна Проскурова станет баронессой фон Эйзенбах».
И Карл с отчаянием вспомнил, как он кричал, что он – сам барон фон Эйзенбах, этому доктору, который в ту самую минуту, может быть, читал эту записку.
Не теряя дольше времени, барон схватил со стола трут и огниво, высек огонь, раздул, приложил серничку, зажег свечу и, скомкав бумагу, поднес ее к пламени. Бумага, корчась и чернея, вспыхнула синим пламенем и медленно превратилась в пепел.
«Ну, теперь пусть доказывает!» – успокоился Эйзенбах.
Выйдя от Карла вместе с доктором, князь Андрей Николаевич пошел в большой дом с таким видом, как бы предлагая Шенингу следовать за собою.
«Призвать итальянца и свести их с доктором, – сделал он в уме как бы выкладку, – если бароновы слова – правда, то выгнать».
«А может, барон и врет!» – пришло ему также в голову.
Придя наверх, он попросил Шенинга подождать в приемной, а сам прошел в кабинет и велел позвать к себе Торичиоли.
Обстановка кабинета, в которую вернулся Проскуров и которая особенно в последние три дня опротивела ему, не произвела на него удручающего впечатления. А этого он боялся. Напротив, прогулка, видимо, принесла князю пользу: он чувствовал себя бодрее.
Торичиоли явился приниженным и смущенным. Чтобы попасть в кабинет князя, ему нужно было пройти через приемную, где находился доктор.
– Вы видали когда-нибудь этого доктора? – спросил князь.
Итальянец заморгал глазами и, делая всевозможные отрицательные жесты и головою, и руками, поспешно ответил:
– Никогда я раньше не видал доктора, никогда.
– А барон Эйзенбах говорит, что вы указывали на него, как на вашего знакомого в Генуе… и там он будто бы носил другую фамилию.
Итальянец задергался сильнее и, продолжая убедительно размахивать руками, заговорил:
– Ах, нет, господин князь, я не говорил этого; я только сказал, что знал девятнадцать лет тому назад – действительно в Генуе – человека, похожего на доктора Шенинга; но это был не он.
– Вы уверены в этом?
– О, да!.. Тем более что тот господин был приблизительно на вид тех же лет, как теперь и доктор…
– Ну, хорошо! Так подите проведите доктора в одну из комнат, предназначенных для гостей! – Андрей Николаевич приостановился немного и затем вдруг скороговоркой добавил: – А потом велите завтра утром приготовить лошадей для молодого барона. Он завтра едет.
Вслед за тем движением бровей князь показал итальянцу, что тот может идти и что возразить ему нечего.
Торичиоли вышел в приемную и, согнувшись и извиваясь, стал просить «господина доктора» следовать за ним. Но тот, прежде чем сделать это, вынул из карманного портфеля сложенную вчетверо бумагу и сказал, подавая ее итальянцу:
– На всякий случай будьте добры показать это князю.
Проводив доктора до избранной для него комнаты и оставшись один, Торичиоли немедленно развернул данную ему для князя бумагу. Это оказалась засвидетельствованная русскими властями копия и перевод с диплома академии, выданная на имя доктора Шенинга.
XVII. Две девушки
Больная Оля сидела у себя в комнате. Она сильно переменилась: бледные щеки ее ввалились, глаза неподвижно останавливались на первой попавшейся точке. Она не могла плакать, хотя слезы принесли бы ей утешение.
В первый раз третьего дня отец напомнил себя ей таким, каков он был во времена ее детства, когда она жила в вечном страхе и за себя, и за мать.
Смерть почти замученной на ее глазах матери стояла теперь пред девушкой во всех мельчайших подробностях своего леденящего кровь ужаса. Неужели и ей суждено так же умереть? Неужели она должна будет проститься с этой милою для нее до сих пор жизнью, и со своим дорогим, радостным чувством любви? Ей запрещали любить – значит, не хотели, чтоб она жила, потому что она не могла жить и не любить.
Она полюбила человека, которого знала с детства, который сам любил ее, и они были так счастливы, так чисто, безгранично счастливы до сих пор. Они не думали и никогда не говорили между собою о будущем, никогда не строили планов: настоящее казалось им так прекрасно, что нечего было уходить от него даже в мыслях. И вдруг все это оборвалось так грубо, неумолимо, бесповоротно! Оля чувствовала и понимала, что выхода из ее положения нет, что нечего и думать о благоприятном исходе.
Через свою горничную Дуняшу она уже знала о том, что Артемия отправляют. Она знала нрав отца и не сомневалась, что его решения нельзя изменить.
Но и в себе, в своем самочувствии, она не могла тоже ошибиться. В ней во время гневного припадка отца словно оборвалось что-то, и, помимо нравственного страдания, она заболела физически, силы ее упали. Она была очень плоха.
Дуняша, принимавшая горячее участие в своей госпоже и служившая ей с безграничной преданностью, ухаживала за Олей, не спала ночи и, казалось, умереть была готова для нее.
Оля, несмотря на свою слабость, не лежала в постели, но проводила дни в кресле, беспомощно облокотясь на его спинку и инстинктивно, часто и подолгу останавливая свои широко открытые глаза на окне, выходившем в сад. Она ждала, что Артемий, может быть, пройдет мимо, что, может быть, ей удастся если не перекинуться с ним несколькими словами, то хоть увидеть его. Потом ей сказали, что Артемия заперли; но она уже по привычке все продолжала смотреть в окно.
Дуняша понимала этот упорный, молчаливый, но тем не менее красноречивый взгляд своей княжны, и в тот день, когда старый князь, «отсидевшись», как называли в доме, вышел наконец из своего кабинета, она, принеся в комнату Ольги обед, остановилась в отдалении, ожидая пока княжна заговорит с нею.
– Нет, не хочу, – проговорила Ольга, слабым движением руки отстраняя от себя поднос. – Что ты, Дуняша?
– Да что, барышня! Сердце надрывается, на вас глядючи… Бедная ты моя!.. – и в голосе беззаботной в дни веселья черноглазой Дуняши, первой затейницы в хороводах и играх, сводившей с ума первостатейных кавалеров дворни, слышались теперь неподдельные слезы. – Барыня милая!.. Вот что я придумала!.. Завтра попроситесь на балкон, вниз, посидеть, будто воздухом подышать, а я тем временем раздобуду ключ от комнаты Артемия Андреевича; когда после обеда все успокоится, Артемий Андреевич и может спуститься в сад… Поняли?..
Тень улыбки мелькнула на бледных губах Ольги. Эта заботливость расторопной Дуняши, эта внимательность, выразившаяся в понимании того, что было нужно Ольге, – приласкали ее, а ей так нужна была ласка в эти тяжелые дни.
– Как же ты достанешь ключ? – спросила она.
– Уж это – мое дело. Он у Ивана Пахомовича; ему князь приказали соблюдать Артемия-то Андреевича, и так настрого, что ни-ни-ни… Ну, а Иван Пахомович вчера Сергея посылал вместо себя обед относить Артемию Андреевичу, потому что мы все его на смех подняли, – я нарочно это завела, – что, мол, на старости лет из дворецких в острожные сторожа попал, вроде то есть тюремщика. Ивану Пахомовичу это обидно показалось. Ну, вот он и препоручил Сергею. Если завтра то же сделает, так Сергей, уходя, двери-то не запрет… Я ему уже говорила об этом.
– А Сергей не выдаст? – спросила княжна.
– Сергей-то?.. Да не жить ему после этого на свете, если он такое сделает! – воскликнула она, и яркий румянец покрыл ее щеки.
Дуняша уверенно, самодовольно усмехнулась, опустив глаза.
Ольга вспомнила, что ей давно было известно, что молодой буфетчик Сергей заглядывается на ее Дуняшу. И невольно пришла ей в голову параллель между собою и этой преданной ей девушкой, счастливой еще теперь так же, как была счастлива сама она так недавно, и она тяжело и глубоко вздохнула.
– Полноте, барышня! – проговорила Дуняша, как бы поняв вздох княжны и извиняясь за свое ненарушенное счастье. – Полноте!.. Все, Бог даст, к лучшему устроится, все хорошо будет…
– Нет, Дуняша, нет! – быстро перебила Ольга. – И не говори!.. Это только хуже… Чему ж тут устроиться?
Но Дуняша продолжала говорить:
– Нет, барышня! С чего же быть не по-нашему? За что на вашу долю напасти пойдут?.. Слава богу, вы никого не обидели. За что же Господь вас обижать станет? И, посмотрите, пройдет время – и как еще заживете-то.
Несмотря на то, что слова Дуняши были самыми обыкновенными, избитыми словами утешения и Ольга не хотела слушать их, они все-таки доставили ей хоть минутную долю спокойствия; хоть на минуту она забыла о гневе отца, но это была именно только минута.
«Не бывать тебе за найденышем, не бывать этому сраму; ты осрамила род князей Проскуровых!» – снова зазвучали в ушах Ольги гневные речи князя, которыми напугал он ее третьего дня, и она вздрогнула всем телом, после чего спросила:
– А что батюшка?
– Сегодня вышли в первый раз из кабинета. В саду гуляли… заходили во флигель, а потом приказали итальянцу велеть лошадей к завтрему приготовить: барон петербургский уезжают.
Ольга не выказала к этому известию никакой радости. Теперь для нее было совершенно безразлично, останется Карл здесь или уедет.
– Теперь у нас новости, – начала опять Дуняша, – доктор иностранный явился; наверное, вас лечить будет, – и она стала рассказывать княжне про доктора.
XVIII. Болезнь Ольги
На другой день рано утром Карлу, уже предупрежденному итальянцем о необходимости его отъезда, подали лошадей, и он, не откланявшись князю, уехал. Андрей Николаевич извинился пред ним возобновившимся якобы нездоровьем и приказал Торичиоли передать барону, что весьма сожалеет, что не может видеть его.
Пред отъездом Карл попытался выведать у итальянца причину, почему он так испугался этого доктора, которого уже сам он, Карл, ненавидел всей душой, и узнать все-таки кто он, – Солтыков или другой кто-нибудь; но Торичиоли упорно настаивал, что в первую минуту ошибся, обманулся сходством, и тщательно избегал разговора об их условии относительно капель, как будто этого условия и не бывало между ними. Карл, в свою очередь, скрыл от него свою неосторожность с запиской, которую, по всем вероятиям, прочитал странный доктор.
Они расстались довольно холодно, но, распрощавшись с итальянцем, Карл почувствовал некоторое облегчение, заключавшееся в сознании, что он вовремя был удержан обстоятельствами от поступка, способного лечь упреком на его совесть.
Проходя из флигеля в большой дом, чтобы выйти на крыльцо к экипажу, он взглянул на окна комнаты Ольги. Они были завешаны шторами.
Между тем незадолго до этого князь Андрей Николаевич задал камердинеру – впервые в последние три дня – вопрос об Ольге и, услышав от того ответ, что княжна нездорова, переспросил:
– Больна?
Однако сейчас же ему пришло в голову: «Штуки… штуки!..»
– А петербургский уехал? – спросил он опять отрывисто.
– Уезжают, – доложил камердинер, уже изучивший лаконический разговор барина и понявший, что его спрашивают о бароне.
Проскуров кивнул головой в знак того, что все идет, как нужно. Но известие о болезни Ольги все-таки обеспокоило его. Ему было как будто немножко стыдно за то, что он не догадался осведомиться о ней раньше – Ольга могла, пожалуй, действительно захворать. Но так как в случае действительности ее болезни стыд был бы вполне справедлив, то князь сейчас же постарался себя уверить, что его дочь притворяется.
Он поднял голову и, глянув на лакея, снова проговорил:
– Доктор что?
– Давно уже встали и гулять ушли.
– Вернется – ко мне позвать!
Доктор Шенинг понравился вчера князю, причем главным образом тем, что не шарлатанил вчера, не стал лечить здорового Карла тем, чтобы потом похвалиться своим искусством, а как увидел, что человек здоров, так и сказал. Такого доктора князь еще не видывал.
«Молодец! – подумал он. – Во всяком случае, если она притворяется, то он узнает. Это – все, что нужно…»
И в ожидании доктора он сел писать в Петербург, для того чтобы ускорить отправку Артемия в солдаты.
К нему пришли спросить, может ли княжна, которой хочется воздуха, выйти на террасу? Андрей Николаевич поднял голову и пожал плечами:
– Конечно, может! Ведь я не запирал ее.
Лично он не шел к дочери, опасаясь себя самого и новой вспышки гнева.
Доктор Шенинг, который, видимо, имел обыкновение вставать очень рано, вышел, как доложил лакей князю, гулять, но не в сад, а направился по дороге, ведущей к большому Петербургско-московскому тракту, находившемуся верстах в пяти от усадьбы князя Проскурова. При соединении дороги с трактом стояла проскуровская деревня.
Эйзенбах, выехавший из Проскурова, видел через окно своей кареты, как шел этот человек легкою, привычною к ходьбе походкою, опираясь на свою высокую палку. Он узнал доктора Шенинга, от всей души пожелал ему провалиться сквозь землю и, поровнявшись с доктором, даже нарочно откинулся в глубину кареты и закрыл глаза.
Но Шенинг не обратил никакого внимания на обгонявшую его карету, продолжая идти вперед.
Прогулка его было довольно продолжительной. Часа через три только вернулся он в Проскурово, так что этого времени было ему достаточно, чтобы дойти до деревни и вернуться назад.
Однако, несмотря на довольно значительное расстояние, которое ему пришлось сделать, утомления не было заметно, и он бодро и мерно, не замедляя шага, вернулся в усадьбу через сад.
Миновав цветник, Шенинг приблизился к ступеням террасы, на которой, пользуясь благоприятным, теплым днем, сидела уже Ольга, в кресле, окруженная подушками. Матовая бледность ее милого, девственно прекрасного лица почти не отделялась от белизны, полотна подушки. Голова, закинутая назад, не шевелилась, рот полуоткрылся, руки бессильно и безжизненно опустились. Она сидела с открытыми глазами, но, казалось, пред ними для нее было совсем другое – не терраса, не сад, а образы беспокойной, мучившей ее грезы.
– Бедное дитя! – вырвалось у Шенинга при виде Ольги. – Бедное… Неужели и у нее есть уже свое горе?
Он сразу своим опытным глазом увидел, что пред ним одна из тех нервных, на редкость впечатлительных натур, всякое ощущение которых как бы удваивается живущим в их душе огнем, и если это ощущение сильно, внезапно, то вспышка этого внутреннего огня может быть смертоносной. Ольга страдала – это было ясно без слов. Шенинг понял, что пред ним княжна, дочь князя Проскурова.
При шуме его шагов Ольга подняла голову и, увидев пред собою чужого, незнакомого человека, сделала невольное движение к своим распущенным волосам, чтобы закрыть их руками.
– Не бойтесь меня, не бойтесь! – внушительно, тихо, но поспешно проговорил Шенинг. – Звание доктора позволяет мне видеть вас так, как вы есть… Я не сделаю вам зла.
И он протянул к девушке руку.
Спокойный вид Шенинга, улыбка, с которою он смотрел на нее, вызывали в Ольге невольное доверие к этому доктору, о котором она уже слышала от Дуняши.
– Так это вы – приезжий доктор? – спросила она.
Шенинг поднялся по ступенькам террасы и спросил в свою очередь:
– А вы княжна?
Ольга улыбнулась ему в ответ.
Ей казалось, что ее горе так велико, так всеобъемлюще, что все и всех наполняет собою и что всякий человек, с которым ей приходится говорить, должен непременно знать обо всем или по крайней мере при одном взгляде на нее догадаться, что происходит в ее измученной тоскою душе. А доктор смотрел на нее кротко, с ласкою, с участием, словно преданный друг, способный не только сказать ей слова облегчения, но и облегчить ее тоску. И потому-то она улыбнулась ему доверчиво и почти радостно. Отец, самый близкий для нее по крови человек, никогда так не смотрел на нее.
– Вы нездоровы, вы больны? – спросил опять Шенинг. – Скажите мне!.. Может быть, я помогу.
Ольга слабо покачала головой.
– Нет, вам не помочь мне, будь вы самый искусный доктор… Так я, кажется, здорова, но боль моя здесь, глубоко-глубоко, – и она крепко прижала свою маленькую руку к груди.
– Все наши физические боли или большинство из их имеют причиной нравственное страдание, – ответил Шенинг. – У вас было какое-нибудь горе?
Ольга молчала.
Доктор внимательно следил за нею. Вдруг он сделал шаг вперед и поднял правую руку. Ольга испуганно обернулась к нему, не поняв его внезапного и немножко резкого движения.
«Боже, он что-то хочет сделать со мною!» – тревожно мелькнуло у нее в голове, и ей вдруг стало страшно быть наедине с этим совсем чужим человеком, потерявшим уже свою первоначальную ласковость и ставшим строгим, непреклонным, подчиняющим себе ее волю.
В особенности глаза его казались страшными и строгими.
Он зачем-то медленно проводил рукою – все ближе и ближе к ней, сверху вниз. Дуняша пошла обедать – не вернется. Ольга одна. Позвать, крикнуть!.. Но она не может ни позвать, ни крикнуть – язык ее немеет. А доктор что-то делает над нею, и она не может противостоять ему.
– Не бойтесь! – слышит она успокоительный шепот. – Верьте, не боритесь со мною, слушайте меня!
И он настойчиво, неотступно делает свои странные движения рукою.
Но он, во всяком случае, не злой, он – добрый, да.
Теперь она была в полной власти Шенинга, в полном его подчинении. Он оглянулся вокруг. Они были одни.
Ольге становится хорошо. Теплота разливается по ее телу, веки сами собою закрываются. И вдруг, словно она в воду канула, ее охватил тихий, нежный сон. Шенинг сделал над нею еще несколько пассов, потом наклонился. Ольга спала.
Лицо Ольги, за минуту пред тем измученное тоскою и тревогой, казалось спокойным, тихим. Она недвижно лежала, закинув голову на подушку, словно наслаждаясь охватившим ее земное, телесное существо покоем. Шенинг снова нагнулся к ней.
– Вы слышите меня? – спросил он.
Он знал, что девушка должна услышать его, но ему нужно было, чтобы она ответила. И она ответила: – Да!
– Верите ли вы мне, что я не хочу вам зла, что для вашего блага и только для него я сделал то, что сделал?
Улыбка явилась на губах Ольги.
– Да, да! – ответила она.
– Ну, теперь отвечайте! Можете вы видеть свою болезнь, причину ее?
– Я знаю ее… я знаю… я и наяву знаю ее.
– Может быть, вам в питье дали какие-нибудь капли? Припомните.
Молодая девушка слегка качнула головой.
– Нет, мне ничего не давали.
– Тем лучше! Значит, причина другая. Какая ж она?
– Я люблю, – сказала Ольга.
– Дальше?
– Я вижу отца. Какой он строгий! Он – бедный: он не знает, что, запрещая мне счастье, губит меня. Но он не изменит своей воли… Ах!.. Что я вижу!.. Мне жаль себя!.. Я вижу гроб, белый, глазетовый, и я лежу в нем… Цветы… все плачут… И отец плачет. А сделать уже ничего нельзя… ничего. Нет, я хочу жить… За что?.. Разве жизнь нехороша?.. Я люблю жизнь. Не надо этого гроба!
На бесстрастном лице Шенинга промелькнула тень сострадания.
– Так ищите средства! – сказал он.
– Его нет. Если не дадут мне счастья… только оно одно спасет меня.
– Ищите! Постарайтесь найти!
– Нет.
Шенинг опустил голову. Ему жаль было молодости и красоты Ольги, ее первой девственной любви, свидетельство силы которой он только что видел, и он захотел помочь по мере своих сил этой девушке, душевную драму которой случайно узнал он, попавший в дом ее отца вовсе не для того, чтобы входить в тесную жизнь этого совсем стороннего для него дома.
– Вы хотите спросить меня еще что-то? – проговорила Ольга.
Шенинг, глянув ей в лицо, задал вопрос:
– Вы, значит, можете следить за моею мыслью?
– Конечно! – ответила Ольга с новой улыбкой, как будто ее спрашивали о вещах, о которых совсем не следовало спрашивать.
– Хорошо. Тогда говорите, что вы видите?
– Я вижу дорогу… поля по сторонам… Постойте, я знаю эту дорогу – она наша. Она ведет в проскуровскую деревню на тракт… Вот деревня… Тракт… Я вижу много народа… Что это?.. Солдаты верхом… Офицеры… Кареты… Одна, другая, третья… Как они красивы!.. Какие дамы сидят в них… Как скоро едут они… Сколько золота блестит на солнце… Вскачь, вскачь все… Но вот первая карета останавливается…
Однако доктор не дал договорить ей. Терять время ему было некогда.
Через несколько минут Ольга проснулась на террасе одна. Она помнила, что познакомилась с доктором, что он произвел на нее отличное впечатление, но, как она заснула и что видела во сне, она не знала.
XIX. Правда доктора
Шенинг прошел от Ольги прямо к князю. Тот встретил его очень любезно, усадил против себя И протянул ему табакерку. Но доктор отказался от табака.
– Я просил вас прийти, имея в виду просьбу к вам, – сказал князь. – У меня дочь больна.
– Да, я знаю, – ответил Шенинг. – Я только что видел княжну на террасе и осмотрел ее… Она нехороша…
«Ой, врет!» – подумал князь и спросил:
– То есть чем же нехороша, государь мой?
– Ее болезнь может перейти в сухотку. Я не имею права скрывать это пред вами.
Князь беспокойно задвигался на месте.
– В сухотку, вы говорите, в сухотку?.. Так ведь это… может чем же кончиться, это, значит, серьезно?
– Да, это серьезно! – подтвердил доктор.
– Что же нужно делать? В Москву, в чужие края везти ее… лечить?..
– Нужно уничтожить причину, корень ее болезни. У нее было какое-нибудь нравственное потрясение?
Князь резко двинул плечом и забарабанил пальцами по ручке кресла. Шенинг ждал ответа.
– А что мне докажет, государь мой, что ваши слова справедливы и что это верно? – вдруг оборачиваясь, резко спросил князь, глянув в упор на доктора.
– То есть что верно? – переспросил тот.
– А то, что болезнь княжны, моей дочери, так опасна?
Шенинг поднялся со своего места и, отчеканивая каждое слово, произнес:
– Княжна не вынесет своей болезни, если не уничтожить той нравственной причины, от которой происходит ее недуг. И это так же верно, как то, что через полчаса к вам придет известие о том, что сегодня сюда, в этот дом, будут великая княгиня с великим князем.
Андрей Николаевич, как был, так и привскочил со своего места. Он еще не мог разобрать, не насмешка ли это над ним.
Но Шенинг был серьезнее обыкновенного.
– Та-ак-с! – протянул старый князь. – Ну, на этой штуке меня не поймаете-с… не таковский; рассчитали, государь мой, но плохо… плохо рассчитали, говорю я вам! – И Андрей Николаевич, пригибаясь вперед, отчеканил, роняя слово за словом: – Нам, помещикам, известно, что великий князь с супругою изволят проследовать сегодня по тракту в Москву, но нигде они останавливаться, кроме путевых дворцов государыни императрицы, не будут в дороге, и никаких встреч делать не дозволено. А посему они сегодня проедут мимо. Да и никогда у частных персон высокие особы не останавливаются. Все-с это предусмотрено, и существуют особые дворцы. Вот и все-с… Извините, что потревожил вас… простите – тут вот дела у меня, – и князь поклонившись опустился в кресло и взялся за бумаги в знак того, что считает разговор оконченным и продолжать его не намерен.
Доктор все с тем же свойственным ему невозмутимым спокойствием тихо повернулся и вышел.
Судя по словам, которыми князь заключил свой разговор с Шенингом, не было сомнения, что этому доктору немедля подадут лошадей для выезда из Проскурова. И действительно, Андрей Николаевич, окончив свои занятия в кабинете, готов был призвать дворецкого, чтобы приказать ему заложить лошадей для Шенинга. Но каково же было удивление князя, когда взволнованный дворецкий почти бегом влетел к нему и, торопясь и глотая слова, стал докладывать, что верхом приехал с тракта офицер, для того чтобы предупредить князя Проскурова, что к нему прибудут сейчас великий князь, княгиня и свита. С колеса у кареты великой княгини соскочила шина, и потому время, которое необходимо, чтобы поправить ее, высокие гости проведут в усадьбе князя, находящейся, по счастливой случайности, вблизи места происшествия.
Это известие так поразило само по себе Андрея Николаевича, что он не имел даже времени удивиться еще более поразительному предупреждению доктора Шенинга, только что полученному им.
Богатый дом Проскурова, с целым рядом всегда готовых комнат для гостей, с кладовыми, полными всяких запасов, с оранжереями заморских плодов, набитый многочисленною прислугою, был одним из тех барских русских домов, в которых не приходилось в случае нужды вино курить и пиво варить – всего было вдоволь. И, словно по волшебству, вытянулся в большом зале длинный стол, покрытый голландскою скатертью и уставленный винами в серебряных жбанах и вазами с фруктами.