bannerbanner
Неизвестная сказка Андерсена
Неизвестная сказка Андерсена

Полная версия

Неизвестная сказка Андерсена

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

И были признания, веры которым ни на грош; и были слезы, истерзанные цветы и поцелуи, и кружево на полу.

– Она ведь тоже меня любит. Ведь любит же? – Взгляд ищущий, пытающийся уловить ответ в глазах иных, в своем отражении в них. – Конечно, любит, иначе… а я ее подвел. Я… я просто подумал, что должен быть другой путь, что я мог бы… что если разработать программу… карьера… прожект…

– А ей прожекты не нужны, – позволил себе заметить Фрол Савельич, раскланиваясь с дамой в желтом салопе. – Прожект – это ждать, это тратить время, которого у нее нету…

Осекся. Нет, негоже чернить лик возлюбленной: опасный путь да и бесполезный.

– Да и нет в прожектах романтики, бюрократия одна. Не сердись, Филенька, на старика, я знаю, что говорю. Как есть бюрократия. Где уж тут ароматам пороха и дыма, риску благородному, речам смелым да поступкам, от которых кровь холодеет… а то и льется. У нас же завсегда как? Если стоящее дело, значит, на крови. А раз бескровное – то пустышка.

Покосился: слушает ли? Слушает. Не согласный – желваки так и ходят, кулаки то сжимаются, то разжимаются – но все одно слушает.

– И конечно же, вопросец другой, удастся ли вам карьеру сделать. И третий – сделав ее, верность идеям светлым сохранить… с бомбами-то оно надежнее и понятнее. Верно? А что люди безвинные мрут – так ради дела благого, тут уж как считать? Когда добро для всех, то некоторым и пострадать можно.

– Вы… вы вот как-то говорите… верно все, но и оскорбительно! Думаете, она хочет убивать?

Хочет, потому что ненавидит, потому что ледяная она, мертвая, что снаружи, что изнутри. И прочим того же желает. Совершенства в несуществовании.

– Может, на воды тебе податься? А, Филенька? В Кисловодск, скажем… говорят, тамошние от всего излечат, глядишь, и от сердца больного, и от дури революционной.

– Смеетесь?

– Нисколько. Лучше бы тебе и вправду уехать на год-другой. И делом заняться. Тогда воды не подходят, это аккурат самое что ни на есть безделие… а во Францию? Нет, там тоже, поговаривают, неспокойно. Тогда Англия? Или и вовсе Штаты? А то и лучше сделаем, имеется у меня знакомец один, который, смею надеяться, не откажет в просьбе составить протекцию юноше неглупому да любознательному. Хотите пользу Отечеству принести? Вот делом и займетесь. Не по вкусу химия? Ну так есть инженерное дело, судостроение, горные работы… много путей открыто, а вы только бомбы.

– Но…

– Хотите сказать, что строить дороги не так почетно, как за всеобщим счастьем охотиться? Это вы зря. Попробуйте-ка на пролетке проехаться где-нибудь за городом да по весне…

Не убедить, не оторвать, хоть ты в самом-то деле за доносы садись или и вовсе к тайному советнику Дымовскому на аудиенцию записывайся.

– Я… я подумаю, – пообещал Филенька, глаза отводя. – Я в самом деле подумаю.

– А прожектами заниматься охота, – продолжал увещевать Фрол Савельич, – вопросом земельным, так погляньте, как его соседи наши решали…

– Спасибо вам, – Филенька пожал руку. – Вы… вы, наверное, правы.

Вежливость или правда? Скорее первое, чем второе, но может, хоть призадумается. А что до доноса – тут беда, не приучен Фрол Савельич на ближних своих доносить.

А на следующий день титулярный советник Филипп Дымовский в присутствие не явился… ну а спустя неделю случилось непоправимое.


– Та женщина была очень холодной, – пожаловался мальчик, кутаясь в одеяло. – Она сделала его больным. Она сделала его… другим.

Мальчику не хватало слов, и он замолчал, настороженно думая, что, возможно, ему стоило научиться грамоте. Но вдова шляпника, которой заплатили за ученье, была злой женщиной, чем-то похожей на ту, из навеянного Тенью сна. Правда, не такой красивой, но мальчик ее боялся.

И сбежал[2].

– Смотри дальше, – сказала Тень, снова смешивая миры. – Смотри и запоминай.


Весть о покушении пришла ближе к вечеру. Дремавший телеграфный аппарат одной из газет, той, которая ратовала за технический прогресс и всячески поощряла новшества, очнулся. Зашелестели колесики, защелкали, зацокали молоточки, и в такт им зашевелились вялые пальцы телеграфиста, прощупывая исколотую ленту. Но в скором времени пальцы эти замерли, задрожали, рот же человека приоткрылся, а глаза налились искренними слезами.

Некоторое время Паничкин так и сидел с лентою в руке, сживаясь с мыслью чудовищной и невозможной, пугаясь ее и вместе с тем стыдливо переполняясь радостью оттого, что именно он, скромный газетчик, первым узнал о…

Он поднялся, вытер влажные ладони о сюртук, сглотнул вязкую, с привкусом вчерашнего чесноку слюну и громко, чтоб все слышали, крикнул:

– Государя убили!

Как выяснилось позже, не убили и не государя – бомбисты-революционеры совершили покушение на светлейшего князя, однако и тот остался жив и даже не был ранен, хотя без жертв не обошлось. Погибли при взрыве двое военных, купец первой гильдии Антоненко и девица Федосеева. Всех четверых в момент возвели в мучеников, террористов поспешно заклеймили с амвона и газетного листа, а светлейший князь дал приказ: разобраться.

В общем, все было обыкновенно и даже скучно.


Зима задерживалась, медлила, не решаясь вступить в городские пределы, берегла в лохматых тучах снег и только изредка, ночью, сыпала скупые горсти белой трухи. Примерялась. И с морозом также: то дыхнет ветер холодом, пролетит по улице, то отползет, сгинет в подворотне, осядет коркой на трансформаторных будках, фонарях, лавках и будет таять от горячего дыхания городских утроб.

Нет, не любила Ольга такое вот межзимье с его слякотью, белыми клубами пара, котами, спящими на канализационных люках, бродячими собаками, которые, сбиваясь в стаи, подбирались ближе к городской черте, дичали, становясь опасными.

И этого, бело-рыжего, слепого на один глаз, она обошла стороной, опасаясь разбудить, но все равно, при всей осторожности разбудила: пес приоткрыл здоровый глаз, шевельнул носом и зарычал.

– Фу! – Ольга глубоко вдохнула, успокаиваясь. Она не побежит. Нельзя бегать от собак, нельзя бегать от людей – и те и другие чувствуют страх и нападают.

Пес отвернулся и сунул морду между лап. Греется.

Мама тоже говорила, что они в город греться приходят, и выставляла за забором кости в пакете, или остатки супа, или куски старого, заплесневевшего хлеба, залив их перед этим кипятком. Ольга тихо ненавидела ее за эту никому не нужную жалость. За то, что собаки приходили и оставались, вились под забором, устраивали драки, выли по ночам, рычали и скулили.

Собаки не любили Ольгу. А однажды, когда она возвращалась из школы – вторая смена, предзимняя ночь, тусклые звезды и тусклые фонари, снежное марево, ветер и лед под ногами, – собаки напали.

Старшим в стае был кобель, здоровенный, черно-седой и лохматый, со свалявшейся шерстью и драным ухом. Он вылетел из снежной круговерти, сбив Ольгу, подмяв под себя, навалившись тяжелым, воняющим псиной телом, вцепился зубами в рукав шубы. А прочие вились вокруг, скуля и подвывая, подзадоривая.

Ольгу спасли. Она не помнила, кто и как, она очнулась уже в больнице и, увидев плюшевую собаку на постели, забилась в истерике.

Нет, ее не погрызли – защитила шуба и толстенный, связанный мамой свитер, – но челюсти кобеля сломали руку, а прививки от бешенства, обязательные и болезненные, прочно закрепили детские воспоминания.

Впрочем, история эта имела иные последствия: о произошедшем узнал Ольгин отец, а сама Ольга выяснила, что отец все-таки имеется. Были разбирательство и суд, новый дом – оказывается, Ольгину маму лишили родительских прав – и новая семья.

– Вот так, – сказала Ольга бело-рыжей твари. – Видишь, как все получилось?

Пес шевельнул обрубком хвоста, он думал о чем-то своем, собачьем, он понятия не имел, что именно собаки изменили когда-то Ольгину жизнь.


– Мама, мама, она дерется! Мамочка!

– Да Люська первая начала!

– Неправда!

– Правда-правда-правда! Ябеда-корябеда, соленый огурец!

– Мамочка!

– По полу валяется, никто тебя не ест!

– Ольга, прекрати немедленно! Сколько раз я тебе говорила… Дима, ну ты посмотри, что она делает? Сколько это будет продолжаться? У меня сил не хватает…

– Ольга!

– Она первая начала! Первая! Папа, но она же первая…

– Ольга, мы же с тобой разговаривали на эту тему. И ты обещала не трогать сестру.

– Но она же…

– Не трогать! Люсенька маленькая, ей нужно уступать, и вообще… я думаю, что тебе лучше пожить в другом месте.

– Я не хочу!

– Ольга, это очень хорошая школа. Там замечательные учителя. И у тебя будет собственная комната. Да, в нынешней ситуации вариант оптимальный… определенно…

В интернате – дорогом, частном – во дворе жила собака, огромный кобель черного окраса, со щеткой рыжей шерсти вдоль хребта и желтыми глазами, в которых Ольге чудилась насмешка. Кобель не лаял, не рычал, но стоило Ольге появиться во дворе, он тотчас оказывался рядом и, сопя, вздыхая, шел по пятам. Провожал: от общежития до школы и назад.

Впрочем, постепенно она привыкла и даже начала разговаривать с собакой: больше в школе поговорить было не с кем, именно там, в интернате, Ольга окончательно поняла – она чужая.

Она не хочет возвращаться в прошлый мир, к деревянному дому, но не имеет права претендовать на новый – он принадлежит Люське и Вальке, отцу и его жене, которую Ольга про себя продолжала называть безлико – «она».

И где-то там, в интернатский период свой, она решила, что найдет свое место. И ведь удалось. Почти удалось, остался всего-навсего шаг… и Ольга его сделает.

Сделала, и не один: шесть шагов до осклизлого заборчика с зеленоватым, плесневелым налетом, еще десять по тропинке, растоптанной и грязной, и три по ступенькам. Стук в дверь – в противовес двору и дому дверь была солидной, железной, и даже толстый неаккуратный слой краски – угольно-черной, траурной – не мог скрыть, что дверь качественная.

Ольга постучала. Отозвались сразу:

– Кто?

– Я вам звонила. Мы договаривались о встрече, о…

Скрипнув, дверь приоткрылась, в щелке показался любопытный глаз и четыре пальца с желтыми, ребристыми ногтями. Некоторое время человек изучал Ольгу, потом, слабо звякнув, упала цепочка и дверь открылась:

– Ноги вытирай. И разувайся. Тапочки в углу.

В лицо пахнуло дымом и травами.


Темно. И в первую минуту кажется – ослепла, но постепенно глаза привыкают, и вот уже сумрак расступается, расслаивается: легкая серая взвесь там, где за плотными шторами скрывались окна, желтоватая муть вокруг лампы – масляной, с высоким колпаком из задымленного стекла – и черные тени по углам.

Неуютно.

Пахнет травами, и сердечными каплями, и кошачьей мочой. Чудится: следят. Кто? Черный кот? Ворон? Что там еще за живность заводят ведьмы. А хозяйка-то – натуральная ведьма. Спина горбом выгнулась, голова ниже плеч опустилась, вывернулась набок, и черный, диковатый глаз неотрывно пялится на Ольгу. Нос у старухи длинный, губы вялые, нижняя отвисает, обнажая десны и ровные, белые зубы.

– Туда, – костлявая лапа указала на желтый круг света, на границе которого Ольга разглядела табурет. – Садись. Говори.

Села. Не без брезгливости: табурет выглядел древним и грязным, как и стол, накрытый скатертью, больше похожей на половую тряпку.

Старуха села напротив. Теперь по ее уродливому лицу скользили сполохи, дрожал огонек под стеклянным колпаком, и снова пахло, на сей раз дымом и перегоревшим, прогорклым жиром.

– Ну, рассказывай.


– То есть вам она не знакома? – прежним, равнодушно-отрешенным тоном поинтересовался тип.

– Не знакома, – подтвердил Ефим, понимая, что ему не поверят. И ничуть не удивился, когда тип выразительно хмыкнул, постучал по столу карандашом – тоже выразительно получилось, но не страшно. В общем-то вряд ли тип ставил перед собой задачу напугать допрашиваемого, скорее уж действовал по схеме привычной, рассчитанной на людей слабых и испуганных.

Как Дашка.

Теперь она точно сбежит, и это даже к лучшему: не придется подстраиваться, гадать, ломать себя, выкручивая остатки воспоминаний. Она уйдет, и все станет, как прежде: работа-дом и горы во сне. Черное на золотом, бирюзовое на предрассветно-розовом.

– И понятия не имеете, как потерпевшая оказалась в вашем офисе? – не отставал тип. Засунув карандаш в рот, он вяло двигал челюстями, точно собирался прямо на глазах Ефима сожрать и деревянную оболочку, и тонкий грифель.

Типа звали Ричардом Ивановичем, фамилия – Стеклов, звание – капитан. Внешность – обыкновенная. Близко посаженные серые глаза, припухлые веки, пухлые губы и сдобные, с морозным румянцем щеки. Белесые брови и неожиданно темная старая щетина на круглом подбородке. Длинная шея и длинный же воротник толстого свитера, который на горле сползал вниз, обнажая покрасневший кадык, а на плечах свитер, наоборот, растягивался, да так, что сквозь дырочки просвечивала не то рубаха, не то кожа Стеклова.

– У вас же охрана, – с упреком сказал он.

– Уволю, – пообещал Ефим, понимая, что никого-то он не уволит. Дело не в охране, дело в том, что ему, Ефиму Ряхову, бросили вызов.

Только вот раньше все больше перчатками кидались, а нынче – трупами. Девчонку жалко, совсем молоденькая и, верно, хорошенькой была. Если не красавицей, то уж точно симпатичной.

– Значит, вы проводили собеседование? – баритон Стеклова возвращал к действительности. – И отыскав подходящую кандидатуру, пригласили ее на обед?

– Проводил. Отыскал. Пригласил. Запрещено?

Ричард Иванович вяло пожал плечами, выплюнул изрядно измочаленный карандаш и, по-ученически положив руки на стол, заметил.

– А вы всех новеньких обедать приглашаете?

– Избранных.

– Ефим Павлович, вы уж извините за назойливость. Мне-то без интересу ваши личные дела, мне убийство раскрыть надобно, – Стеклов часто заморгал, а румянец на его щеках стал ярче, пунцовее. – У меня отчетность.

Маска. Под наивного дурачка играет, который безопасен, который и дважды два складывая, со справочником сверяется, которому можно впаривать любую лабуду – примет за чистую монету. Интересно, многие попались? Верно, многие. Только Ефим таких вот ласковых дурней на своем веку навидался, знал, чего от них ждать: ничего хорошего.

– А давайте-ка сначала. Итак, во сколько вы вышли из кабинета в приемную?

– Три минуты второго.

– Какая точность…

– Там часы висят.

– Предусмотрительно, однако, – мелкий смех и трясущийся щетинистый подбородок. – И в приемной уже никого не было?

– Никого.

– А секретарша?

– Обедать ушла.

Он еще разозлился, увидев, что в приемной пусто: нельзя бросать кабинет без присмотра. Он еще решил, что непременно выговорит Анечке… Нет, не станет выговаривать, с нее и Стеклова хватит, пусть допрашивает, пусть выясняет, когда ушла, и когда пришла, и что за пищевое расстройство с ней приключилось.

– То есть выходит, что приемная фактически осталась без присмотра, так?

– Выходит, что осталась.

– И где вы, простите, обедали?

– Кафе «Марена». Соседний квартал. У меня свидетель есть.

– Ну да, ну да, ваша новая помощница, – Стеклов вздохнул и поскреб переносицу. – Ефим Павлович, дело такое… сложное… я очень рассчитываю на ваше сотрудничество. На вашу помощь. На… на то, что мы с вами найдем общий язык. Я не люблю, когда убивают.

– Я тоже, – совершенно искренне ответил Ефим. – Так как вы сказали вас зовут?


Ричард Иванович Стеклов ненавидел собственное имя и сестру Эльвиру. Имя – за вычурность, Эльку – за пакостливый характер, острый язык и врожденное умение добиваться своего. Положение усугублялось тем, что Элька была не просто сестрицей, а близнецом, потому Ричарду постоянно казалось, что именно она, тогда еще, в утробе матери, обманула его, прибрала к ручонкам и внешность, и силу, и удачу, и вообще все, что так могло пригодиться в жизни.

– Ты псих, – сказала Элька, когда он, набравшись смелости и водки, озвучил свою теорию. – И мямля к тому же. От этого и проблемы, а я – ни при чем.

При чем, очень даже при чем. Элька довлела над ним с рождения. По маминым словам, она первая стала улыбаться, первая научилась вставать и сидеть, первая заговорила… и дальше не оставила лидерских позиций.

Первая в яслях и старшей группе. Первая в классе. Первая в школе. Первая в городе на олимпиаде по математике – и ведь из вредности же пошла, не собиралась, но узнала, что Ричард участвует, и пожалуйста. Ему досталось почетное четвертое.

– Ну ничего страшного, – попыталась утешить мама, – зато Элечка первое заняла. Гордись.

И он послушно гордился.

Дурак.

И мямля.

И неудачник.

Последнее обстоятельство казалось Ричарду непреодолимым. Он пытался, честно пытался угнаться за сестрой, но вот как-то так получалось, что оставался не просто позади – его сминали, сбивали, втаптывали в пыль дороги, которая еще помнила прикосновения Элькиных ног. Это было унизительно. И больно. И страшно, но про страх Стеклов узнал много позже, когда встретился с Ксюшенькой.

Какой это был курс? Уже после армии – не поступил в МГУ, куда и не очень-то хотел, но полетел вслед за Элечкой в очередной попытке доказать, что он не хуже. Хуже, его хватило на заштатный вуз: юридический факультет, платное дневное – Элечка великодушно подбросила денег и советов. Общага. Учеба. Случайная встреча на морозе:

– Простите, это не вы уронили?

– Ой, спасибо.

Свидание. Кафе. Кино. Поцелуй. Кровать. Жаркий роман и беременность. И счастье – впервые за всю свою сознательную жизнь Стеклов был счастлив, без оговорок и ограничений, без ощущения второсортности, без чего-либо, кроме самого счастья.

Свадьба. Переезд в Москву: Ксюшке лучше рожать в столице, там и врачи, и оборудование, и мама с папой. И Элька. Встретила на пороге, окинув Ксюшу взглядом, полным презрения, заявила:

– Сюда ты эту шалаву не приведешь!

Скандал. Впервые Стеклов орал, требовал, грозил. Впервые защищал себя и собственное счастье, которое, оказалось, не всем по вкусу. Проиграл. Ночь на вокзале, поезд обратно, клятва в жизни не возвращаться домой.

Дрожащая Ксюшина рука, холодная и мокрая. Испуганные глаза, в которых читалось непонимание: за что? Стеклов и сам не понимал, а потому вместо объяснений утешал, как мог, сыпал обещаниями и рисовал грядущую жизнь, рай на троих.

Съемная квартира – в общагу Ксюше нельзя возвращаться, там грязно и сыро. Подработки. Несколько телеграмм от родителей с требованием вернуться на разговор. Элькин визит и очередная ссора. Ксюхина внезапная болезнь и собственная беспомощность: она таяла, она уходила, она бросала его, хотя и обещала всегда быть рядом.

Врачи разводили руками: здорова. Врачи рекомендовали свежий воздух и витамины. Ксюха день ото дня становилась все бледнее, а когда в очередной раз упала в обморок, Стеклов решился. Он сам позвонил Эльке, он умолял, он плакал в трубку, прося помочь. Ведь она умная и везучая, почти кандидат наук, у нее профессора в знакомых, академики, специалисты. Стеклов душу обещал продать, лишь бы вытащить.

Элька посоветовала не паниковать и повесила трубку. А спустя неделю Ксюха умерла.

Он ждал, пожалуй, с самого начала он понимал неотвратимость подобного финала, но все равно удивился: разве возможно такое, что Ксюши не станет? Нет, невозможно.

Удивление стало некоего рода анестезией, позволившей ему продержаться до похорон. И даже на кладбище, стоя у темно-красного, с кружевной оторочкой гроба, у желтой ямы с осыпающимися краями, он продолжал удивляться.

А потом лекарство иссякло. Он не помнил, что было, а рассказывать не хотели. Стыдились? Стеснялись? Не желали травмировать еще сильнее? Плевать. Ричард Иванович Стеклов точно помнил момент, когда сознание вернулось: он пил чай.

Он сидел на кухне – уже старой, родительской кухне – и хлебал чай. Крепкий и сладкий до того, что челюсти сводило. И горячий. Язык от кипятка становился шершавым, а горло – сухим. И в груди вдруг горячее растеклось. Он закашлялся и спросил:

– Что со мной?

– Двусторонняя многоочаговая пневмония, – ответила Элька, отрываясь от книги. – А еще ты придурок. Ну да это врожденное.

– А ты – убийца.

Она только хмыкнула и снова уткнулась в книгу. В тот день Ричард больше не заговорил, и в следующий, и дальше тоже. Он страстно желал умереть, пусть бы от той же пневмонии, двусторонней и многоочаговой, но желание это, как и вся его нынешняя жизнь, было пассивным, не позволяющим сопротивляться заботе и лечению.

Уколы и капельницы, массаж и прогревания, режим питания и долгие беседы с матерью на отвлеченные темы. Говорила-то в основном мать, а он слушал. И думал, как же ненавидит сестру.

Это из-за нее Ксюшенька умерла…

Все закончилось обыкновенно: он выздоровел, восстановился в университете, кинулся в учебу, как в омут, когда же с учебой было покончено – в работу. Спустя полгода Элька предложила перевод в Москву, он отказался. И во второй раз, и в третий, когда к ее просьбе присоединились родители.

– Дурак, – только и сказала сестра, пыхнув дымом. – Так и сгниешь здесь.

– Ну и пускай.

– Что «пускай»? Сколько можно уже?! Хватит нас мучить, тоже мне… выискался страдалец! Любовь до гроба… коль так любишь, то взял бы и застрелился, но нет, духу не хватит. А вот из родителей нервы вытягивать – это пожалуйста. Что, неправду говорю?

Наверное, правду. Наверное, со стороны Стеклова подобное отношение выглядело полным скотством, родители-то не виноваты и Ксюшеньку не вернешь, только… пожалуй, сумей Элька заглянуть в голову, а лучше в то, что осталось от стекловской души, она бы удивилась: внутри жила пустота. Ричарду Ивановичу было наплевать и на родителей с их душевными терзаниями, на собственный комфорт и обещанную карьеру, на коллег по работе, нынешних и будущих, преступников и на их жертв. Единственное, что все еще жило в нем, – ненависть к сестре.

– Придурок, – буркнула она, уезжая. – Ну и варись в своем дерьме, коли так охота. А я вот замуж выхожу…

Внимательный взгляд, ожидание: что скажет. А Ричард Иванович не сказал ничего. Ему было наплевать.

– На свадьбу хоть приедешь?

– Зачем?

– Затем, что надо тебя, идиота, будущей родне показать. Только, Дик, я умоляю, без этих своих… – она сделала жест руками, точно лампочку вкручивала. – Семья приличная. И вообще… Владик тебе понравится.

Другое она хотела сказать, да сдержалась, но Стеклов и без слов понял – недаром же близнецы. И на свадьбу поехал. Напился – не специально, как думала Элька, просто тошно было смотреть на нее, такую красавицу, на жениха, тоже красавца, высокого и широкоплечего, сияющего, как натертый воском паркет. И на семейку его: мать профессорша, отец академик, сестра – кандидат наук и восходящее светило. И гости под стать – в чинах и погонах, в должностях и званиях, в сиянии славы, которая у него, убогого, вызывала тошноту.

Стеклова и стошнило аккурат на белоснежную скатерть, на немецкий фарфор и сложную цветочную композицию. Гости сделали вид, что казуса не заметили, а родители устроили скандал, пригрозив отлучением от дома. Ричард напомнил, что уже отлучен, послал подальше родителей, Эльку с супругом и всех, кого только удалось вспомнить, и уехал.

С той последней встречи прошло лет десять, но не забылось, не утихло, не иссякло. Время не лечит, время лишь усугубляет болезнь, и та уходит в глубину сознания, дремлет, чтобы однажды прорваться гнилостным нарывом.

Элька позвонила. В шесть утра, что уже было странно. Элька не стала тратить слова на вежливость, она с ходу заявила:

– Буду в полвосьмого вечерним. Встречай.

И трубку бросила прежде, чем он успел ответить, что не желает ее видеть. Впрочем, его желания никогда не интересовали Эльку. И вот теперь Ричард терялся в догадках, пытаясь понять, чего же ей еще понадобилось, и из-за того, что понять не получалось, злился. А уже из-за злости не мог сосредоточиться на работе и собственной рассеянности стыдился, как и желания поскорее все закончить, убраться из офиса и отделения, отправиться домой, запереться на все замки и не отпустить себя встречать сестру.

Отсидеться не выйдет. И работу надо работать.

Но с другой стороны, работа – хороший предлог, чтобы не ехать на вокзал.

– Эй, Стеклов, я закончил. Будешь говорить? – Серега кивнул в сторону долговязой, изможденного вида девицы, которая сидела в углу кабинета и старательно пялилась в стену. Вероятно, девица боялась ненароком увидеть больше, чем могли бы выдержать ее нежные, девичьи нервы. К примеру, труп.

Хотя труп уже вынесли. И вообще, за исключением, пожалуй, некоторого беспорядка, приемная выглядела вполне себе обыкновенно.

На страницу:
4 из 5