Полная версия
Медальон льва и солнца
– Калягина, ты должна показать, что королева – жестокая самолюбивая женщина…
Почему жестокая? Не понимаю, опять не понимаю. Зачем жалеть Офелию, которая сама отказалась от жизни? Почему нельзя жалеть Гертруду? Она ведь просто хотела быть счастливой. Разве это запрещено?
В моей стране не будет несчастных людей.
– Смотри, Калягина, если мы провалим областной смотр… – Елена Павловна выразительно подымает брови, и Галька-Гамлет следует ее примеру. Только получается смешно – светлые и лохматые, Галькины брови уползают под синий бархат берета, а глаза становятся круглыми, выпученными, как у рыбы-телескопа.
– Так, девочки, – Елена Павловна громко хлопает в ладоши, – давайте с самого начала…
Декорации пахнут краской и растворителем, а еще немного деревом. Мне нравится вдыхать эти запахи, и смотреть, и гладить шероховатую, в капельках застывшей краски, поверхность. И представлять, что если бы на самом деле… если бы я на самом деле была Гертрудой, то… то никогда не допустила бы дуэли.
В кубке вода, но горькая, и кажется, будто и вправду яд, от него горло сдавливает и в глазах темнеет, и онемевшие губы теряют слова. Нельзя забывать роль, и я пытаюсь доиграть…
– Молодец, Калягина, ну хоть что-то. – Елена Павловна хлопает, вяло, но от этого звука наваждение исчезает, оставив во рту терпкий привкус яда. Как «Красная Москва», а вот на сливы и яблоки совсем даже не похоже.
Ночью долго не могу заснуть, все думаю о том, что это несправедливо – умирать за кого-то, и что Шекспир был очень злым. И несправедливым.
Никита
– Жорка, ты куда меня отправил? – Жуков старался не сорваться на крик. Пить хотелось, он пил, воду, минералку, сок, газировку, снова сок, квас… горничные уже, наверно, задолбались заказы исполнять, а ему все равно хотелось пить. А еще рвало, от всего, даже от воды. Точнее, особенно от воды. Один глоток – и выворачивает буквально наизнанку.
Страшно. И обидно. И знобит.
– Хорошее место, мне порекомендовали, аккурат для таких, как ты, психов придумано. – Бальчевский на том конце провода что-то смачно жевал, причавкивая и похрустывая. Скотина. – Посидишь пару недель, отдохнешь… заметь, дорогой мой, я мог бы засунуть тебя в клинику, где бы ты торчал не пару недель, а пару месяцев под неусыпным и заботливым присмотром врачей, оплаченных, заметь, твоими же бабками.
Склонившись над ванной – пришлось опереться рукой в стену, – Никита сплюнул, точнее, попытался сплюнуть, но вязкая нить слюны приклеилась к губе и повисла струной.
Струны у гитары, раньше он играл, хорошо играл… и на рояле тоже… но гитару он больше любит, она нежная.
– Тебя бы вывернули наружу, выкачали кровь, промыли б печень и остатки мозгов, а потом собрали бы все это назад. И возможно, конечно, в итоге получился бы человек.
Бальчевский до того увлекся, что даже чавкать перестал. Но какая же он все-таки скотина. Подохнуть бы, вот прямо тут, на коврике в ванной, он мягкий, прорезиненный, темно-синий с оранжевыми морскими звездами. Правда, места мало, но если калачиком свернуться… а накрыться полотенцем. Телефон выскальзывает. На пол его, вернее, на коврик и ухом прижать.
– Но я ж твой друг, Никуша. И как другу мне неприятно подобное насильственное лечение, как друг я понимаю, что ты – не алкоголик. Пока не алкоголик…
Жуков кивнул, и трубка выскользнула, отъехав по гладкой плитке в сторону, пришлось тянуться, а тянуться тяжело, от шевеления живот начинает опасно бурчать. Попытки с третьей трубку удалось вернуть на прежнее место.
– …тебе лишь нужно отдохнуть, побыть наедине с собой, поразмыслить о жизни. Ты талантлив, Никита, ты очень талантлив, так не будь же слабовольной падлой и найди в себе силы измениться!
Жуков снова кивнул. Найдет. Конечно, найдет. Попить бы чего. И поспать. И чтобы голова не болела и не тошнило больше.
– Жуков, ты меня вообще слушаешь? Или уже успел нажраться? Я же просил, чтобы никакой выпивки…
Никакой. Не надо выпивки. И Жорки не надо, ничего не надо, пусть все оставят в покое, дадут полежать на сине-оранжевом прорезиненном коврике. Как будто это море, в трубах за стеной шелестит вода, ванна-раковина на ножках-пирамидках, занавеска от сквозняка в вентиляции шевелится, гладит по щеке и волосам, ластится.
Закрыть телефон. И глаза тоже. И думать… о чем-нибудь приятном.
Я буду жить,не знаю, для кого.Быть может, просто чтобы видеть солнце.Быть может, чтобы чувствовать тепло.И снова быть,и снова быть не против…Строки рисовались на светло-бежевой плитке тонкими прожилочками, трещинками, словами, которые нужно записать, немедленно, пока не исчезли. А они тают, и сил нет подняться, и в голове пусто-пусто, значит, запомнить не получится.
Никогда у него не получалось запоминать. От обиды на ускользающие строки Никита заплакал.
«Л. сделал предложение. Зря я сомневалась в нем! Нет, не сомневалась, ни минутки, ни секундочки, это были всего-навсего пустые страхи. Колодезные сны, как говорила нянечка о ночных кошмарах. Не будет их больше.
Я счастлива.
Я всегда буду счастлива. Н.Б.».
Семен
Она появилась ближе к обеду. Разнервничавшийся Венька уже решил было сам отправляться в пансионат, чтобы допросить директрису и вообще всех допросить и призвать к порядку, и тут как раз она появилась. Семен собирал рассыпавшиеся по полу скрепки и поэтому сначала увидел красные, яркие-яркие, блестящие туфельки на высоком каблучке, узенькие ремешки, обнимающие щиколотки, потом – круглые коленки с ямочками, темную полосу – границу юбки…
– Ну и? Не надоело разглядывать? – осведомилась дама, усаживаясь на стул. Ногу на ногу закинула, но не пошло, а этак небрежно, и, кроме коленей, стало видно бедро в темной дымке колгот.
– Валентина Сергеевна?
– Степановна, – поправила дама. – Валентина Степановна Рещина, если быть точным. А вы?
– Вениамин Леонардович Шубин, – представился Венька и чуть покраснел, стесняясь. Такой застесняешься, теперь, поднявшись – вот ведь неловко получилось, – Семен получил возможность хорошенько разглядеть гостью. Хороша. Смуглокожая, темноволосая, ухоженная, упакованная в строгий костюм, чем-то на учительницу похожа. – Это Семен Андреевич.
– Очень приятно, – Валентина Степановна улыбнулась. – Если бы не повод, была бы совершеннейшим образом рада знакомству. Прошу простить за опоздание, все-таки пансионат – дело хлопотное, возникли непредвиденные проблемы.
– Но вы справились?
– Конечно. Разве есть у меня иные варианты?
– Вам виднее. – Венькина физиономия пылала румянцем, хоть прикуривай. Вот же, и не мальчишка ведь, а увидел – растаял.
– Вы ведь о Милочке поговорить хотите? – Валентина Степановна поставила сумочку-чемоданчик на колени, щелкнула замком, приоткрывая, и вытащила пачку сигарет. Как Семен и предполагал, пачка оказалась узкой и длинной. Дамской. – Бедная девочка… она и вправду утонула? Сама?
– Гм… пока мы не можем…
– Я могу, – неожиданно зло ответила директриса. – Сама бы она в воду не полезла! Никогда и ни за что! Она боялась воды, понимаете? Панически! Она даже ванну редко принимала, ей в душе было проще и приятнее.
– А вы откуда знаете? – Венька махнул рукой и указал на стул. Ну да, он же терпеть не может, когда кто-то над головою виснет. Стул Семен подвинул ближе к окошку, приоткрытое, оно баловало редким сквозняком, который шевелил бумажные листы на Венькином столе и широкие лопатообразные листья фикуса. Еще ветер приносил запахи – вязкий цветочный и густой, сытный колбасный из соседней закусочной, пивной и хлебный. Пожрать бы, да пока Венька с этой цацой не наговорится, об обеде и мечтать нечего. Веньке-то хорошо, он мелкий, ему много не надо, а у Семена телосложение такое, что есть надо много и постоянно.
– Семен Андреевич, – ехидный Венькин голос прервал размышления. – Вы б записывали показания-то. Так, значит, с потерпевшей вы были хорошо знакомы?
– Очень хорошо. Мы были подругами. Бедная Людочка… – Дама всхлипнула, но как-то невыразительно. – Ее убили, и не отрицайте, убили.
– Кто?
– Откуда же я знаю. Это ваша работа – найти! Я просто уверена, что Людочка в жизни не полезла бы купаться! Воды она боялась! Чем вы слушаете?!
– Спокойнее, пожалуйста. – Семен бабских истерик не любил, особенно таких вот наигранных. Она что, совсем за идиотов их держит?
– А я спокойна. Я очень спокойна, я… – Дамочка, вспомнив наконец о сигаретах, которые по-прежнему держала в руке, вытащила одну из пачки. – Прикурить найдется? Или у вас тут не курят?
– Да нет, бога ради, – Венька подал зажигалку и пепельницу. – Но вам и вправду стоит взять себя в руки…
Она кивнула, закурила и, положив сумочку на стол, заговорила:
– Извините, нервы. Господи, Людочка и вправду была очень близким мне человеком. – Тонкие пальчики с зажатой сигаретой коснулись лба, и сизый дым показался вдруг седой прядью, выбившейся из прически.
– Понимаю.
Семен мысленно хмыкнул, ну да, он понимает. И они понимают, что дамочка боится чего-то, но рассказывать о том, чего именно, не станет, сочиняет на ходу, придумывает, выплетает ложь, из которой потом, позже, придется добывать крупицы правды. Ну или хотя бы того, что более-менее на правду похоже.
– С Людочкой мы познакомились на курсах по делопроизводству, господи, это так давно было, даже не верится, что было вообще! А курсы, самое интересное, дурацкие совершенно, сейчас-то понимаю, обыкновенное кидалово. Но корочки выдали настоящие, красненькие с золотыми буквами и круглой печатью. Людочка так радовалась!
– А вы? – Венька сложил руки на столе, голову опустил, смотрит исподлобья, только дамочка не простая, ее дешевым трюком не прошибешь, улыбнулась, на спинку стульчика откинулась и, стряхнув пепел с сигаретки, продолжила:
– А что я? Мне эти курсы, если разобраться, не особо и нужны были. Я – девушка устроенная… была устроенная. Замужняя… вот и на курсы пошла, потому как захотелось секретарем к мужу, правой рукой, помогать, советовать, вносить свой, так сказать, вклад. А там с Людочкой познакомилась. Господи, до чего светлый человек был! Добрая, отзывчивая, хрупкая вся… порядочная до кончиков ногтей.
За окном привычно завыла автосигнализация, залаяла собака, кто-то на кого-то крикнул, а Валентина Степановна, докурив, раздавила в пепельнице окурок.
– Но Людочка мне во многом помогла, кстати, наверное, именно благодаря ей я после смерти мужа не пополнила когорту обманутых дурочек. Людочке ведь делопроизводство постольку-поскольку, она экономикой интересовалась, ну и я следом. Не то чтоб сильно хотелось, но вдвоем-то интереснее… нет, диплома у меня нету. Мы только три курса проучились. А потом Лешик умер… Лешик – это муж мой.
Ее речь была плавной, мягкой, убаюкивающей, вилась, лилась причудливой арабской вязью, совсем как на том браслетике, который Машкина подруга из Турции привезла. Писать тяжело, поди-ка в этих закорючках словесных разберись.
А разбираться надо, потому как прав оказался Венька – убийство это, и отнюдь не потому, что потерпевшая воды боялась, а потому, что ее коктейлем из вина и снотворного накачали по самые, как говорится, уши, а потом в воду и сунули. Вот такая закорючка, вот такой сон колдовской.
– Вы не представляете, как тяжело мне тогда пришлось! Компаньоны наседают, друзья наперебой советуют то одно, то другое, родственники понаехали наследство делить, господи, вспомню – вздрогну. Без Людочки я бы пропала.
Венька кивнул, но поторапливать не стал.
– Кое-что удалось отстоять, конечно, как на сегодняшний день, то больше вышло бы, но мы ведь неопытные были, экономисты-недоучки, теоретики… – Валентина Степановна вздохнула, плечики опустились и тут же поднялись. – С пансионатом тоже Людочкина идея. Это она вспомнила, что возле ее деревни санаторий раньше был, купили, отремонтировали… поднимали вместе. Сначала клиентов приходилось искать, теперь вот только по рекомендации и принимаем. И снова Людочке спасибо!
– За что? Если можно, Валентина Степановна, то поточнее. Все ж таки дело серьезное. – Венька вымученно улыбнулся и, сунув два пальца за воротничок рубашки, оттянул, вдохнул глубоко и пояснил: – Жарко.
– Очень, – охотно поддержала директорша.
– Так что там с идеей-то? – Семену тоже было жарко, и спина чесалась, и шея, вчера обгоревшая, тоже, она уже и облезать начала.
– С идеей? А вы верно заметили, самое важное – это идея. Людочка придумала, сделала ставку на тишину… не на антураж, на атмосферу… Самое главное в нашем пансионате – покой, возможность существовать некоторое время как бы вне жизни. Понимаете, современный человек, особенно житель города, мегаполиса, ежедневно, ежечасно, ежеминутно и ежесекундно испытывает стресс, причем огромный. Работа, дом, общество, с которым необходимо взаимодействовать. А общество – это не только любимая жена и дети, это начальник на работе, хамоватая продавщица из магазина, соседи-алкоголики, давка в метро, взрывы, теракты, войны по телевизору, раздражение, накапливающееся постепенно, друзья, которым везет чуть больше, и тогда завидно, или чуть меньше, и тогда они жалуются на проблемы. Общество требует внимания, а порой людям нужно просто отдохнуть.
Красиво говорит, складно, только все равно непонятно, при чем тут потерпевшая и пансионат этот.
– Людочка предложила именно это – отдых. Абсолютная изоляция, добровольная, прошу заметить. Никакого телевидения, никакого радио, никакого шума, никаких внешних, травмирующих психику контактов. Нет, мы ничего не запрещаем, мы просто предоставляем возможность окунуться в тишину, вспомнить о красоте природы и ненадолго прервать замкнутый бег по кругу жизни… Колдовской сон о жизни. – Она запнулась, замолчала, потом как-то растерянно оглянулась, точно не в силах понять, как оказалась в этом странном месте. – Я… я, кажется, увлеклась? Вы простите, бывает, я люблю пансионат, это дело моей жизни… и Людочкиной тоже. А теперь вот Людочки нет.
– Знаешь, Семен, вот кажется мне, что дурит она нас. – Венька держал пластиковый стакан с пивом на вытянутой руке, ожидая, пока осядет пена. – Вот дурит же! Только въехать не могу, в чем!
Семен отвечать не стал, да и зачем, когда все ясно. Конечно, дурит, полдня псу под хвост, на сказки о чистой и светлой дружбе. Пиво, кстати, тоже было светлым, хотя Семен предпочитал темное, с плотной пеной и легким привкусом жженого сахара, который с каждым глотком ощущался четче, яснее. Хотя и это вроде ничего, хлебом свежим отдает.
Свободная скамейка нашлась почти сразу. Окруженная высокими лохматыми кустами, выходящая на узкую, выложенную плиткой дорожку, она выглядела относительно чистой. Венька выбрал место в тени, отмахнулся от назойливой осы, что выписывала кренделя над стаканом, уселся, вытянул ноги и, сняв ботинки, с удовольствием пошевелил пальцами.
– Чего? Ну жарко мне! И ты садись давай, кайф же…
Кайф. Тихо и спокойно. У сирени листья сердечками, одуряюще пахнут цветы, собранные в высокие грозди-свечи, на дорожке между круглыми чешуями плитки пробивается узкая зеленая щетка травы. Муравей ползет, и еще один, и целый муравьиный караван.
Действительно в кайф, не то что их с Венькой кабинет – четыре стены, два стола, шесть стульев, издыхающий комп и фикус с широкими пыльными листьями. Фикус Машка поливает, специально приходит два раза в неделю.
А бежевые Венькины носки черными пятнами пошли, от ботинок… мысли ленивыми рыбками бултыхались в аквариуме с пивом.
– Будешь? – Венка разодрал пакет с сухариками и аккуратно пристроил на скамейке. – С чесноком… нет, ну Семыч, ну я вообще не врубаюсь, какого фига она дифирамбы подруге пела?
– Из любви и благодарности. – Мелкие сухарики цеплять пальцами было неудобно, зато вкусно, особенно если слизывать ароматные соленые крошки. И пивом запивать. Мало взяли, надо было по два, придется, значит, опять к бочке тащиться.
– Две красивые бабы и дружба с благодарностью? Не-а, не верю! Покойницу нашу видел? Хороша. И эта тоже. Только постарше будет, много постарше. А значит, что?
– Что? – послушно спросил Семен, хотя в данный момент ему было глубочайше наплевать на всех баб, вместе взятых, быть может, кроме Машки.
– Конкуренция! Место под солнцем, выяснение, кто круче и сильнее! Вот что это значит! – Венька отхлебнул из бокала. – Не могут две такие крали под одной крышей ужиться, а если и бизнес общий, то все, кранты полные, или на бабках, или на мужиках, но на чем-то срезаться должны были.
– Тогда почему так и не сказать?
– А на фига? Чтоб ты или я с подозрениями пристали? Не-а, она умная, Валентина Степановна, поэтому и старательно внушала нам мысль, что без ее дорогой Людочки пансионат загнется. Вот смотри, работать начали вдвоем, так она сказала?
– Ну так.
– Но деньги были Рещиной, следовательно, ей и больший кусок. Сначала-то справедливо казалось, а потом, думаю, начались проблемы, вроде того, что Людочке Калягиной стало казаться, что прежние деньги подружка отбила и пора бы по-новому доходы разделить. Ну а директрисе, ясен пень, такая перепальцовка совсем не к месту. – Венька, нагнувшись, поскреб пятку. И ботинки поближе к скамейке придвинул. – Вот она подружку и пришила.
– Зачем? – Пива в бокале осталось едва ли на треть, и перспектива похода к ближайшей бочке становилась все более и более реальной, вот только двигаться было лень. Ну совершенно лень, запах сирени окутывал с головой, убаюкивал, успокаивал. Ну их всех, и потерпевших и преступников, один-то вечер в неделю Семен себе посвятит, имеет полное право. Еще б и Венька замолчал, стало б совсем хорошо. Но Венька, наоборот, в раж вошел.
– А затем, что… а допустим, покойная Калягина что-то узнала про подружку.
– Что?
– Ну… не знаю, финансовые махинации какие? Или вот, что Рещина мужа пришила…
– Не заговаривайся, Вень.
– Ладно, извини, – Венька огорченно вздохнул, похоже, теория с двойным убийством пришлась ему по вкусу. – Ну ладно, допустим, финансовые махинации? А что, если начинали вместе, то Людочка эта должна была в курсе всей бухгалтерии быть и вполне могла пригрозить, а Рещина испугаться.
– Могла, – согласился Семен.
– И я говорю. И посмотри, по ее словам выходит, что потерпевшая почти постоянно проживала на территории пансионата, так? От пансионата до реки недалеко, так?
Семен прикинул. Недалеко, если от реки, а от деревни выходит дальше. Почему они решили, что потерпевшая из деревни пришла? Потому что тело нашли у «деревенского» берега? Течением прибило. Нет, пожалуй, в Венькиных словах что-то да есть.
– И еще, Семыч, в деревне постороннего скоро бы заметили, очень скоро, там же любопытные все и друг друга знают. А с деревенскими Людочка не больно-то ладила, не настолько, чтоб пойти по бережку гулять. А вот в пансионате… директриса сама прокололась, когда сказала, что у них там любопытство не поощряется. Следовательно, кто бы туда ни пришел или ни ушел – постояльцы внимания не обратят. С одной стороны. А с другой – по этим же причинам гулять Людочке к берегу опять же не с кем, если только не с…
– Валентиной Степановной, – сказал Семен, допивая пиво.
– Точно! А теперь она мозги дурит!
Ветер дернул куст сирени, и плотные глянцевые листы зашелестели, зашуршали, точно обсуждая новость.
– И в пансионат этот съездить надо. – Венька, наклонившись, принялся обуваться. – Поглядеть, чем там они дышат. Покой, колдовство… хренотень это все полная. Но кто-то ж ее на тот свет отправил, а?
В областном театре много людей. На рой мошек похожи, суетятся, суетятся, а чего – не понять. Мак толкут – так тетка говорила. Немного грустно оттого, что ее нету. У меня красивое платье, длинное, из темно-зеленой ткани, которую можно гладить, как кошку, по шерсти и против, тогда она меняет цвет, расходится темными полосами, будто за рукой тянется, норовя поймать. А еще платье кружевом украшено, желтым, точно золотым. На самом деле оно белое, но на уроке рисования мы с Зоей Михайловной раскрасили его гуашью, теперь, если потереть, то краска облезает мелкой желтой пылью, совсем как ромашковая пыльца, но все равно красиво.
Жаль, что тетя не видит. А может, видит? Вдруг приехала и там, внизу, в толпе, и тоже принесла цветы, или розовые воздушные шары, или зефир… прежде она всегда зефир приносила.
– Калягина! Вот ты где, – Елена Павловна больно хватает под локоть и тянет с балкона. – Нашла время баловаться, нам выступать скоро, готовиться надо. Ты слова не забыла?
Не забыла. Последний взгляд вниз – у женщины в красном платье платок на голове, тоже красный… тетя? Конечно, она! И становится радостно-радостно.
– Чего улыбаешься? Ох ты, горе наше… пошли гримироваться. – Елена Павловна тянет за собой в душный коридор, там тоже много людей, толкаются, спешат, ругаются сквозь зубы, точно ненавидят друг друга. Из-за чего?
– Ольсевцы? – девушка смотрит на Елену Павловну свысока. На девушке модная юбка-солнышко, и волосы уложены ровными барашками. Смешная. А Елена Павловна вдруг теряется, заходится густым румянцем и робко отвечает:
– Да.
– Третьими будете, дакушевские не приехали, так что вы вместо них, – девушка делает пометку в блокнотике. – Смотрите не затягивайте…
Мимо с визгом проносится малышня, девушка, прижавшись к стене, хмурится еще больше и сквозь зубы повторяет:
– Дурдом.
– Простите, – Елена Павловна отпускает локоть. – А с декорациями как? Нам декорации установить…
– У нас свои, – отчего-то зло отвечает девушка.
– Но…
– Извините, мне некогда, – она поворачивается и уходит. Мне же становится вдруг обидно, не за себя – за Елену Павловну, и Зою Михайловну, и Веру Алексеевну, и за Гальку с Любкой, и за остальных тоже. Мы вместе ведь рисовали, а выходит, что зря?
– Елена Павловна, Елена Павловна, – я дергаю за рукав, заглядывая в черные-черные, обведенные кругами размазавшейся туши глаза. – Вы не огорчайтесь. Она глупая просто. И злая.
– Ох, Калягина, – Елена Павловна гладит по голове, правда, осторожно, стараясь не разрушить прическу. Зря, могла бы и разрушить, шпильки, невидимки, ленты – тяжело с этим всем. – Наивный ребенок… как же ты жить-то будешь, Калягина?
Не знаю. Как-нибудь. В моей стране все такие. Да и жить мне незачем, я ведь не Калягина, я ведь Гертруда, а Гертруде судьба умереть.
В чужих декорациях неудобно, они, наверное, красивые и лучше, чем наши, но все равно неудобно. Гамлет растерян, путает реплики и теряется все больше, замолкая, запинаясь, спотыкаясь на каждом слове, и Офелия, растеряв очарование, гаснет. И мне тоже страшно.
Немного.
Занавес из света, будто черта, граница сцены, за которой начинается чернота. Там зал, бесконечные ряды кресел и люди. Свет не позволяет разглядеть лиц, но я знаю – они смотрят. Они сочувствуют поблекшей Офелии и потерявшемуся среди рисованных лабиринтов Гамлету. Или скучают, с нетерпением поглядывая на часы и шепотом задавая друг другу один и тот же вопрос: «Когда же?»
В моей стране никто никогда не скучает.
Голос Гальки не звенит – дребезжит, как провисшая струна в нашем рояле. Мне жаль ее. И Елену Павловну тоже, она расстроится и будет всю обратную дорогу вздыхать, молча глядя в окно, а Зоя Михайловна, наоборот, станет говорить, много, громко и нарочито бодро.
Фальшиво.
Почему тут все так фальшиво?
Офелия плачет, по-настоящему, вытирая слезы ладонями, размазывая тушь «Ленинград» и красную помаду. Офелия некрасива.
И очаровательна. Она такой и должна быть, беспомощно-безумной, испуганной и неспособной жить. И эта смерть закономерна.
"…кого хоронят? И так не по обряду? Видно, тот, кого несут, отчаянной рукой сам свою жизнь разрушил
…Чин погребенья был расширен нами насколько можно; смерть ее темна…» [1]
Впервые думаю о смерти. Зачем? Ведь в моей стране никто никогда не умирает. И Шекспиру в ней нет места – он слишком жесток, он не позволяет героям быть счастливыми.
Но я попробую. Мгновенье радости для темной королевы… и снова яд в бокале. И снова страх, недолгий, мимолетный, а следом мысль, чужая совершенно: может быть, так лучше? Уйти туда, где никогда не будет больно?
Аплодисменты.
Я живу? Ну да, я ведь не Гертруда, я – Берта Калягина. И наверное, опять что-то сделала не так, если Елена Павловна, выглядывая из-за кулис, качает головой. Вот только выражения лица не разглядеть – глаза слезятся, а во рту пересохло. И хочется убежать, спрятаться от шумной темноты, но Галька крепко держит за руку.
Ну да, конечно, я совсем забыла – поклон. Туфлей наступаю на подол платья, и он трещит. Не порвать бы, жалко, красивое, хоть и краска с кружева почти пооблезла, осела на ткани ромашковой пыльцой.