bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

Легким движением она отстранила его руку и вскричала:

– Оставь меня!

– Да, к сожалению, я должен тебя оставить, – вздохнул Вер. – Дела призывают меня в город, и я буду…

– И ты будешь просить молодых александриек, с которыми ты вчера кутил целую ночь, показать тебе новых красавиц; это я знаю.

– Здесь действительно есть женщины, прелестные до невероятия, – с полной непринужденностью отвечал Вер, – белые, коричневые, бронзовые, черные – все они обворожительны в своем роде. Нельзя утомиться созерцанием их.

– А твоя жена? – спросила Луцилла, встав перед ним с серьезным выражением лица.

– Моя жена? Да, она прекраснейшая из всех женщин. Жена – это серьезный, почетный титул и не имеет ничего общего с радостями жизни! Как мог бы я произносить твое имя в одно время с именами тех малюток, которые помогают мне коротать часы досуга?

Домиция Луцилла привыкла уже к подобным словам, однако и на этот раз они огорчили ее. Но она скрыла свою печаль и, скрестив руки, сказала с решительностью и достоинством:

– Так разъезжай по жизненному пути с твоим Овидием и с твоими купидонами, но не пытайся повергать невинность под колеса твоей колесницы.

– Ты говоришь о Бальбилле? – спросил претор и громко рассмеялся. – Она умеет защищать себя сама, и у нее слишком много ума, чтобы позволить Эроту поймать ее. Сынку Венеры нечего делать у таких добрых приятелей, как мы с Бальбиллой.

– Могу я поверить тебе?

– Ручаюсь тебе в том, что я ничего от нее не желаю, кроме ласкового слова! – вскричал он и чистосердечно протянул жене руку.

Луцилла только слегка прикоснулась к ней кончиками пальцев и сказала:

– Отошли меня назад, в Рим. Я невыразимо тоскую по детям, в особенности по нашему мальчику.

– Нельзя, – серьезно возразил Вер. – Теперь нельзя, но через несколько недель, надеюсь, это будет возможно.

– Почему не раньше?

– Не спрашивай меня.

– Мать имеет право знать, почему ее разлучают с сыном, лежащим в колыбели.

– Эта колыбель стоит теперь в доме твоей матери, которая неусыпно заботится о наших малютках. Имей еще немного терпения, так как то, чего я домогаюсь для тебя, для себя самого и главным образом для нашего сына, так велико, так громадно и трудно достижимо, что из-за этого стоит перенести целые годы тоскливого ожидания.

Последние слова Вер проговорил тихо, но с достоинством, которое было ему свойственно только в решительные мгновения; а жена его, еще прежде чем он окончил свою речь, схватила обеими руками его правую руку и спросила тихим, испуганным голосом:

– Ты стремишься к багрянице?

Он утвердительно кивнул головой.

– Так поэтому-то… – пробормотала она.

– Что?

– Сабина и ты…

– Не только поэтому. Она жестка и резка по отношению к другим, но мне она еще с детских лет оказывала самое доброе расположение.

– Она ненавидит меня.

– Терпение, Луцилла, терпение! Настанет день, когда дочь Нигрина станет супругой цезаря, а бывшая императрица… Но я не скажу этого. Ты ведь знаешь, чем я обязан Сабине и что я искренно желаю долгой жизни императору.

– А усыновление?

– Тише! Он думает о нем, а его супруга желает этого.

– Скоро оно может состояться?

– Кто в настоящую минуту может знать, что император решит через час?.. Но, может быть, решение последует тридцатого декабря.

– В день твоего рождения?

– Он спрашивал меня об этом дне и, наверное, будет составлять мой гороскоп в ночь моего рождения.

– Значит, звезды решат нашу участь?

– Не одни звезды. Нужно еще, чтобы Адриан пожелал истолковать их в мою пользу.

– Чем я могу помочь тебе?

– Будь всегда сама собой при разговоре с императором.

– Благодарю тебя за эти слова и уже больше не прошу, чтобы ты разрешил мне уехать. Если бы быть женою Вера значило еще нечто другое, кроме почетного звания, я не искала бы нового сана – супруги цезаря.

– Я не поеду сегодня в город и останусь с тобой. Довольна ли ты?

– Да, да! – вскричала она и подняла руку, чтобы обвить ею шею мужа, но он отстранил ее и прошептал:

– Оставь это, пастушеская идиллия неуместна при охоте за багряницей.

VIII

Титиан велел своему вознице тотчас ехать на Лохиаду. Путь шел мимо его дома, расположенного на Брухейоне во дворе префектуры, и он приказал остановиться там, потому что письмо, спрятанное им в складках тоги, содержало в себе известие, которое через несколько часов могло поставить его в необходимость вернуться домой только на следующий день. Пройдя мимо всех чиновников, центурионов[57] и ликторов, ожидавших его возвращения, чтобы сделать доклад или принять распоряжение, он миновал прихожие и обширную приемную и направился к жене в гинекей[58], примыкавший к садам префектуры. Уже на пороге этого покоя он встретился со своей супругой, которая, услышав его приближавшиеся шаги, пошла ему навстречу.

– Я не обманулась, – вскричала матрона с искренней радостью. – Как хорошо, что ты на этот раз мог вырваться так рано. Я не ждала тебя раньше окончания ужина.

– Я приехал только для того, чтобы уехать снова, – отвечал Титиан, входя в комнату жены. – Вели подать мне кусок хлеба и кубок вина с водою. Впрочем, вон там стоит все то, что мне нужно, словно по заказу. Ты права, я на этот раз не так долго оставался у Сабины, как обыкновенно; но она постаралась в короткое время втиснуть так много едких слов, точно мы проговорили с ней с утра до вечера. Через пять минут я опять оставлю тебя, а когда вернусь – это известно только богам. Мне тяжело говорить это, но все наши усилия и заботы, и наша поспешность, и обдуманная работа бедного Понтия потрачены даром.

При последних словах префект бросился на кушетку, а жена подала ему прохладительный напиток, который он желал, и, проводя рукою по его поседевшим волосам, сказала:

– Бедный! Не решил ли Адриан все же поселиться в Цезареуме?

– Нет. Удались, Сира! Ты сейчас увидишь, Юлия, в чем дело. Прочти, пожалуйста, мне письмо императора еще раз. Вот оно.

Юлия, жена префекта, развернула тонкий папирус и начала читать:

«Адриан своему другу Титиану, наместнику Египта. Глубочайшая тайна! Адриан приветствует Титиана, как он в течение нескольких лет часто делал в начале противных деловых писем и только половиною своего сердца. Но завтра он надеется приветствовать своего любезного друга юности и мудрого наместника не только всей душой, но рукою и устами. Теперь я скажу следующее: я приеду завтра, пятнадцатого декабря, к вечеру, только с Антиноем, рабом Мастором и личным секретарем Флегоном[59] в Александрию. Мы высадимся в Малой гавани у Лохиады, и мой корабль можно будет узнать по большой серебряной звезде на носу. Если ночь наступит до моего прибытия, то три красных фонаря на вершине мачты сообщат тебе, какой друг приближается к тебе. Ученых и остроумных мужей, которых ты послал ко мне навстречу, чтобы задержать меня и выиграть больше времени для возобновления старого гнезда, – где мне желательно жить возле птиц Минервы, которых вы, надеюсь, еще не всех выгнали, – я отослал домой, чтобы Сабина и ее свита не чувствовали недостатка в развлечении и чтобы зря не мешать этим знаменитым мужам в их работе. Мне они не нужны. Однако если не ты послал их ко мне, то прошу у тебя извинения. Все же ошибиться в подобном случае было бы для меня несколько унизительно, ибо легче объяснить случившееся, чем предвидеть будущее. А может быть, и наоборот? Я вознагражу умных людей за бесполезное путешествие, когда в Музее буду вести с ними и с их товарищами диспут на эту тему. Грамматику, у которого ученость так и смотрит из каждого кончика волос и который сидит неподвижно больше, чем это полезно для его здоровья, быстрое движение, на которое он решился ради меня, продлит жизнь.

Мы приедем в простой одежде и будем спать на Лохиаде. Ты знаешь, что я не раз ночевал на твердой земле и, в случае необходимости, сплю на рогожке так же охотно, как на тюфяке. Моя подушка сопровождает меня. Это моя большая молосская собака, которую ты знаешь. Комнатка, где я могу без помехи делать заметки относительно наступающего года, конечно, найдется. Прошу тебя тщательно хранить мою тайну. Никто, ни мужчина, ни женщина, – прошу тебя со всею настоятельностью друга и императора, – не должен услыхать даже намека о моем прибытии. Пусть ни малейшие приготовления не выдадут, кого ты принимаешь. Своему любезному Титиану я не смею ничего приказывать, но еще раз прошу тебя принять к сердцу исполнение моего желания. Как я рад, что увижу тебя вновь, и какое удовольствие доставит мне суматоха, которую я надеюсь найти на Лохиаде. Художникам, которыми теперь, наверное, кишмя кишит старый дворец, ты представишь меня под именем архитектора Клавдия Венатора из Рима, приехавшего с целью помогать Понтию своими советами. Этого Понтия, который выполнил для Ирода Аттика[60] такие прекрасные постройки, я встречал в доме сего богатого софиста, и он, наверное, узнает меня. Поэтому сообщи ему о моих намерениях. Он человек серьезный, надежный, не болтун и не ветрогон, способный забыть даже самого себя. Итак, посвяти его в тайну, но только тогда, когда мой корабль будет уже виден. Желаю тебе благополучия».

– Ну, что скажешь ты на это? – спросил Титиан, принимая письмо из рук жены. – Не правда ли, это более чем досадно? Наша работа шла так превосходно.

– Но, – рассудительно и с умной улыбкой возразила Юлия, – может быть, вы все-таки не были бы готовы. При настоящем же положении вещей вы вовсе и не должны быть готовы, а между тем Адриан увидит доброе желание с вашей стороны. Я радуюсь этому письму: оно снимает тяжелую ответственность с твоих плеч, и без того уже слишком обремененных.

– Ты всегда видишь вещи в надлежащем свете! – вскричал префект. – Хорошо, что я заехал к тебе, потому что теперь я буду ждать императора с более легким сердцем. Дай мне спрятать письмо, и будь здорова. Расстаюсь с тобой на много часов, а со своим спокойствием на много дней.

Титиан протянул руку жене. Юлия удержала ее в своей и проговорила:

– Прежде чем ты уйдешь, я должна признаться тебе, что очень горжусь.

– Ты имеешь на это право.

– Ты ни одним словом не просил меня хранить тайну.

– Потому что ты уже выдержала все испытания. Но, конечно, ты женщина, и притом очень красивая.

– Старая бабушка с седеющими волосами!

– И все-таки еще статнее и привлекательнее тысячи молодых красавиц.

– Ты хочешь заставить меня на старости лет сменить гордость на тщеславие.

– Нет, нет! Но когда разговор наш коснулся этого, я взглянул на тебя испытующим взором и подумал о вздохах Сабины по поводу того, что у прекрасной Юлии плохой вид. Найдется ли на свете женщина твоих лет с такой осанкой, с таким гладким лицом, с таким чистым челом, с такими глубокими и добрыми глазами, с такими дивно изваянными руками…

– Замолчи же! – вскричала Юлия. – Ты заставляешь меня краснеть.

– Как же мне не радоваться, что моя жена, старая бабушка да к тому же римлянка, так легко краснеет? Ты не такова, как другие жены,

– Потому что ты не таков, как другие мужья.

– Ты мне льстишь! С тех пор как все дети уехали, мы как будто начинаем свою супружескую жизнь с самого начала.

– В доме не стало яблок раздора.

– Да, из-за самого дорогого чаще всего выходишь из себя. Но теперь, еще раз прощай!

Титиан поцеловал жену в лоб и поспешил к двери, но Юлия позвала его назад и сказала:

– Все-таки следовало бы сделать кое-что для императора. Я каждый день посылаю архитектору кушанья на Лохиаду. Сегодня будет послан запас втрое больше обыкновенного.

– Превосходно.

– До счастливого свидания!

– Если боги и император позволят.

Когда префект доехал до указанного места, он не увидел ни единого судна с серебряной звездой. Солнце зашло, но никакой корабль с тремя красными фонарями не показывался.

Начальник гавани, к которому зашел Титиан и которому он сообщил, что ожидает из Рима знаменитого архитектора для сотрудничества с Понтием при работах на Лохиаде, не изумился чести, оказываемой наместником приезжему художнику. Ведь весь город знал, с какой неслыханной поспешностью и с какими громадными издержками восстанавливается старый дворец Птолемеев для приема императора.

Во время ожидания Титиан вспомнил о молодом ваятеле Поллуксе, с которым он познакомился, и о его матери в приветливом домике привратника. По доброте душевной он тотчас же послал просить старуху Дориду, чтобы она в этот вечер не ложилась спать, потому что он, префект, приедет к ночи на Лохиаду,

– Скажи ей, но только от себя, а не от моего имени, – приказывал Титиан посланцу, – что, может быть, я зайду к ней. Пусть она хорошенько осветит свою комнатку и держит ее в порядке.

На Лохиаде еще никто не догадывался о чести, уготованной старому дворцу.

После того как Вер с женой и Бальбиллой оставили Поллукса и ваятель проработал еще час, он вышел из-за своей перегородки, расправил руки и крикнул архитектору Понтию, стоявшему на лесах:

– Я должен хорошенько отдохнуть или заняться чем-нибудь новым. И то и другое одинаково предохраняет меня от усталости. Бывает ли и с тобой то же самое?

– Точь-в-точь то же самое, – отозвался Понтий, продолжая давать распоряжения рабам-строителям, которым велено было укрепить новую коринфскую капитель вместо старой, сломанной.

– Не прерывай работы, – снова крикнул снизу Поллукс. – Прошу тебя только сказать моему хозяину Папию, когда он придет с торговцем древностями Габинием, что я нахожусь на круглой площадке, которую ты осматривал со мною вчера. Я ставлю новую голову на торс Береники. Мой ученик должен был давно покончить с приготовленными работами. Но этот сорванец, видно, родился на свет с двумя левыми руками, а так как он смотрит одним глазом, то все прямое кажется ему кривым и, по законам оптики, все кривое – прямым. Как бы то ни было, он косо вогнал в шею деревянный штифт, на котором должна держаться голова; и так как ни один историк не повествует, что у Береники голова когда-либо скривилась набок, как у старого растиральщика красок, сидящего там за лесами, то мне уже придется самому навести порядок. Надеюсь, что через полчаса мудрая царица не будет принадлежать к числу безголовых женщин.

– Где ты нашел эту новую голову? – спросу Понтий.

– В тайном архиве моих воспоминаний, – отвечал Поллукс. – А ты видел ее?

– Да.

– Нравится она тебе?

– Очень.

– В таком случае она достойна того, чтобы жить, – пропел скульптор и вышел из залы. При этом он левой рукой помахал архитектору, а правой засунул за ухо гвоздику, которую утром сорвал перед домом своей матери.

На площадке ученик выполнял свое дело лучше, чем мог ожидать его учитель, но Поллукс никоим образом не был доволен своими собственными распоряжениями. Его произведение, как многие другие бюсты, стоявшие на той же стороне платформы, должно было стоять задом к балкону смотрителя. Но он расстался с этим столь дорогим ему портретом матери Селены только для того, чтобы подруга его детских игр могла видеть его всякий раз, когда пожелает. К своему успокоению, он нашел, что бюсты держались на высоких постаментах только своей собственной тяжестью, ничем не прикрепленные, и поэтому он решил нарушить исторический порядок, в котором были расположены головы, и сделать перестановку таким образом, чтобы знаменитая Клеопатра обращена была к дому спиной, а вместо нее на него смотрела дорогая ему голова Береники.

Для немедленного выполнения этого плана он позвал несколько рабов и велел им помочь ему при перестановке. Работа эта не могла происходить без некоторого шума, и громкий разговор, предостерегающие крики, приказания, раздававшиеся теперь в этом в течение многих лет пустынном месте, привлекли внимание одной любопытной особы, которая появилась на балконе квартиры смотрителя уже вскоре после того, как ученик приступил к работе, но быстро отступила, увидав противного, сверху донизу испачканного гипсом мальчишку. Теперь она осталась на месте и следила за каждым движением руководившего рабами Поллукса, который, однако, все время обращен был к ней спиною.

Наконец голова, окутанная холстом для защиты от прикосновения рабов, была установлена на надлежащем месте. Переводя дух, художник повернулся к дому дворцового смотрителя лицом, и тотчас же раздался чистый, веселый женский голос:

– Верзила Поллукс! В самом деле это Поллукс! Как я рада!

При этих словах девушка громко всплеснула руками, и так как ваятель кивнул ей и вскричал: «Ты малютка Арсиноя! Вечные боги! Что вышло из этой крошки!» – она приподнялась на кончики пальцев, чтобы казаться выше, дружески кивнула ему и сказала смеясь:

– Я еще не совсем выросла; зато у тебя уж совсем почтенный вид с бородой и орлиным носом. Селена только сегодня сказала мне, что ты там орудуешь вместе с другими.

Глаза художника, точно зачарованные, были прикованы к девушке. Есть поэтические натуры, немедленно превращающие в рассказ (или быстро складывающуюся вереницу стихов) все необычное, что им случается увидеть или пережить. И Поллукс не мог взглянуть на прекрасную человеческую фигуру, чтоб тотчас же не привести ее в связь со своим искусством. «Галатея, несравненная Галатея![61] – подумал он, приковавшись взглядом к стану и лицу Арсинои. – Ну словно она за секунду перед тем вышла из моря… так свежа, весела, так дышит здоровьем вся ее фигура! И как мелкие завитки торчат вокруг лба, точно все еще плавают в воде. Вот она наклоняется, чтоб послать мне привет. Как округлено каждое движение! Словно дочь Нерея прижимается к волне, то вздымающейся горою, то спускающейся провалом. Формой головы и греческим очертанием лица она напоминает мать и Селену. Но старшая сестра похожа на Прометееву[62] статую, прежде чем в нее вдохнули душу, а Арсиноя – то же изваяние, но только после того, как небесный огонь разлился по его жилам».

Художник все это перечувствовал и передумал в течение всего лишь нескольких секунд. Но девушке молчание немого поклонника показалось слишком долгим, и она нетерпеливо крикнула ему:

– Ты еще не поздоровался со мною как следует. Что ты делаешь там внизу?

– Посмотри сюда, – ответил он весело и снял со статуи покрывало.

Арсиноя перегнулась через перила балкона, прикрыла глаза рукой и больше минуты молчала. Затем внезапно громко закричала: «Мать! Мать!» – и поспешила назад в комнату.

«Пожалуй, она позовет своего отца и испортит радость бедной Селене, – подумал Поллукс, поправляя тяжелый постамент, над которым возвышалась гипсовая голова. – Но пусть он только придет. Теперь мы распоряжаемся здесь, и Керавн не смеет прикоснуться к собственности императора». Затем, скрестив руки, он стал перед бюстом и пробормотал себе под нос:

– Лоскутная работа, жалкая лоскутная работа! Из сплошных заплат мастерим мы одежду для императора. Все мы тут обойщики, а не художники. Только ради Адриана, ради Диотимы и ее детей… а не то я бы здесь больше и пальцем о палец не ударил.

Путь от жилища смотрителя до площадки, на которой стоял ваятель, вел через коридоры и несколько лестниц, но Арсиноя прошла его немногим долее чем в одну минуту, после того как исчезла с балкона.

С раскрасневшимися щеками она отстранила художника от его произведения и встала на его место, чтобы, не отрываясь, смотреть на любимые черты. Затем вскричала:

– Мать! Мать!

Слезы потекли по ее щекам; она не обращала внимания ни на художника, ни на работников, ни на рабов, мимо которых сейчас пробежала и которые глазели на нее с таким испугом, точно она была одержима демонами.

Поллукс не мешал ей. Он был тронут при виде слез, бежавших по щекам этого веселого ребенка, и подумал, что стоит быть добрым, если можешь вызвать такую длительную и горячую любовь, какую вызывает эта бедная покойница, стоявшая там на пьедестале.

Наглядевшись на изображение своей матери, Арсиноя несколько успокоилась и сказала Поллуксу:

– Это ты сделал?

– Да, – отвечал он и опустил глаза.

– И только по памяти?

– Конечно!

– Знаешь ли что?

– Ну?

– Прорицательница на празднике Адониса, значит, была права, когда пела, что половину работы художника делают боги.

– Арсиноя! – вскричал Поллукс, который при этих словах почувствовал, будто горячий источник вливается в его сердце.

Он с благодарностью схватил ее руку, которую та отняла, потому что ее звала Селена.

Поллукс поставил свое произведение на этом месте не для Арсинои, а для старшей своей подружки, однако же вид Селены подействовал охлаждающим и неприятным образом на его взволнованную душу.

– Вот портрет твоей матери, – крикнул он ей, указывая на бюст.

– Вижу, – отвечала Селена холодно. – После я приду посмотреть на него поближе. Иди сюда, Арсиноя. Отец хочет говорить с тобой,

Поллукс снова остался один.

Когда Селена вернулась в свою комнату, она тихо покачала головой и пробормотала:

– Это предназначалось для меня, как говорил Поллукс; один только раз сделано что-то для меня, но и эта радость испорчена.

Дворцовый смотритель, к которому Селена позвала младшую дочь Арсиною, только что вернулся домой из собрания граждан, и старый черный раб, постоянно сопровождавший его, когда он выходил из дому, снял с его плеч шафранно-желтый паллий, а с головы золотой обруч, которым он любил украшать вне дома свои завитые локоны.

Керавн сидел красный, с глазами навыкате, и капли пота сверкали у него на лбу, когда дочери вошли в комнату.

На ласковое приветствие Арсинои он машинально отвечал двумя-тремя небрежно брошенными словами и, прежде чем сделать им важное сообщение, прошелся перед ними, несколько раз взад и вперед по комнате. Толстые щеки его вздувались, а руки были сложены накрест.

Селена давно уже чувствовала беспокойство, и Арсиноя потеряла терпение, когда он наконец начал:

– Слышали вы о празднествах, которые предполагается устроить в честь императора?

Селена утвердительно кивнула головой, а ее сестра вскричала:

– Разумеется! Не достал ли ты для нас мест на скамьях Совета?

– Не перебивай меня, – сердито приказал Керавн. – О том, чтобы смотреть, не может быть и речи. От всех граждан потребовали, чтобы дочери их приняли участие в устраиваемых больших торжествах, и спросили, сколько дочерей у каждого.

– Так мы будем участвовать в зрелищах? – прервала его Арсиноя с радостным изумлением.

– Я хотел было удалиться, прежде чем начнется перекличка, но мастер-судостроитель Трифон (его мастерские там внизу, у царской гавани) удержал меня и крикнул собранию, что, по словам его сыновей, у меня есть две красивые молодые дочери. Откуда они знают об этом?

При последних словах смотритель сердито поднял седые брови и его лицо покраснело по самый лоб.

Селена пожала плечами, а Арсиноя сказала:

– Ведь верфь Трифона – там, внизу, и мы часто проходили мимо, но ни самого Трифона, ни его сыновей мы не знаем. Видала ли ты их, Селена? Во всяком случае, это любезно с их стороны, что они называют нас красивыми.

– Никто не имеет права думать о вашей наружности, кроме тех, которые будут сватать вас у меня, – угрюмо возразил смотритель.

– Что же ты отвечал Трифону? – спросила Селена.

– Я сделал то, что был обязан сделать. Ваш отец управляет дворцом, который принадлежит Риму и его императору, поэтому я приму Адриана как гостя в этом жилище моих отцов и по той же причине менее, чем другие граждане, могу воздержаться от участия в чествовании, которое городской Совет решил устроить в его честь.

– Значит, ты разрешаешь?.. – спросила Арсиноя и приблизилась к отцу, чтобы ласково погладить его.

Но Керавн не был расположен теперь к ласкам и отстранил ее, сказав с досадой: «Оставь меня!» Затем продолжал тоном, полным сознания собственного достоинства.

– Если бы на вопрос Адриана: «Где были твои дочери в день моего чествования, Керавн?» – я принужден был ответить: «Их не было в числе дочерей благородных граждан», – это было бы оскорблением для цезаря, к которому, в сущности, я питаю благорасположение. Я все это обдумал и потому назвал ваши имена и обещал послать вас на собрание девиц в малый театр. Вы встретите там благороднейших матрон и девиц города, и лучшие живописцы и ваятели решат, для какой части зрелищ вы наиболее подходите по своей наружности.

– Но, отец, – вскричала Селена, – как можем мы показаться на таком собрании в своих простых платьях, и где мы возьмем денег, чтобы сделать новые!

– В чистых, белых шерстяных платьях, красиво убранных лентами, мы можем показаться рядом с другими девушками, – уверяла Арсиноя, становясь между сестрой и отцом.

– Не это заботит меня, – возразил смотритель дворца, – а костюмы, костюмы. Только для дочерей бедных граждан город принимает расходы на свой счет, но нам было бы стыдно быть отнесенными к числу бедняков. Вы понимаете меня, дети?

– Я не приму участия в процессии, – объявила Селена решительно. Но Арсиноя перебила ее:

На страницу:
7 из 11