Полная версия
Мальтийская цепь (сборник)
Стоны слышались все сильнее. Он шел на них.
Человек лежал все в том же положении, в каком Литта увидел его в окно. На нем была синяя рубашка, и его голые ноги были прикрыты овчиной. Лицо у него сильно распухло, отекло, вокруг глаз виднелись черные круги, особенно казавшиеся страшными. Он испуганно, недоверчиво, но вместе с тем умоляюще-жалостливо смотрел на неожиданного посетителя, низко нагнувшегося над ним, и продолжал что-то говорить на своем непонятном языке. Толстый нос его распухшего лица и в особенности русая борода резко отличались от типа, который привык видеть Литта у себя в Италии.
– Расстегни рубашку, я осмотрю тебя, – приказал Литта больному.
Тот зашевелил чего-то губами и не двинулся, очевидно, не поняв того, что ему говорили.
Литта повторил свои слова по-немецки. Больной опять не понял.
Тогда Литта сам открыл ворот его рубашки, нашел пульс и приложил руку к голове. На груди больного чернели зловещие большие пятна. Он все прижимал рукой живот, показывая, что тут у него болит больше всего.
Литта опустился на одно колено, положив ему опять на голову руку, и, не двигаясь, стал смотреть ему прямо в зрачки. Его черные, блестящие глаза вдруг получили совсем стальной оттенок; рука, которую он держал на голове больного, слегка затряслась, но глаза смотрели еще живее, и еще ярче стал блеск их.
– Водицы бы испить! – проговорил больной.
Литта опять не понял этих слов, произнесенных на чуждом ему языке. Он оглядел больного еще раз и быстро вышел в коридор, направляясь к двери.
Не успел он дойти еще до нее, как сзади, из темного угла, проскользнул в подвал, где лежал больной, другой человек.
– Слышь, Митрий! – шепотом заговорил он. – Ты жив, что ли?
– Жив! – ответил больной.
– Кто ж это был у тебя?
– Добрый человек был.
– Ишь, ведь иностранец, а тоже жалеет… душу имеет человеческую!..
– И что он сделал со мной… и вовсе не знаю, – заговорил опять больной, – но только теперь мне вдруг, братец ты мой, так полегчало, так полегчало!.. – и больной с улыбкой закрыл глаза и замолк. – Кузьма, а Кузьма! Ты здесь? – спросил он, не открывая глаз, через некоторое время.
– Здесь.
– Водицы бы испить мне!.. А ты-то как попал? Встретились вы, что ли?
Кузьма поднес больному кружку и заговорил:
– Иду я к тебе крадучись и вдруг вижу – тальянец; я и притаился в уголку… А може, он и дохтур.
Дмитрий опять вздохнул.
Когда Литта вышел из подвала на лесенку, на дворе его уже ждал толстый, бритый неаполитанец в красном жилете и обшитом галунами камзоле. Очевидно, приход Литты был замечен, и о нем сообщили кому следует.
Литта с неудовольствием, почти враждебно взглянул на этого толстого человека, тоже весьма неласково смотревшего на него, и, отбросив слегка плащ, показал ему свой мальтийский крест на груди.
Выражение у обладателя красного жилета сейчас же изменилось.
– Эчеленца, – заговорил он, потирая руки, приятно улыбаясь и кланяясь, – я пришел, собственно, узнать, что угодно эчеленце?
– Я вижу, мой любезный подеста, что вы очень любопытны, – перебил его Литта, сдвигая брови.
– Но я же должен буду доложить графу, что эчеленца посетили его палаццо, – продолжал подеста, пожимая плечами и весь дергаясь от желания казаться очень учтивым.
– Какому графу? – спросил Литта.
– Графу Скавронскому.
– А! Этот палаццо принадлежит графу Скавронскому?
– Да, эчеленца, послу Ее Величества государыни Русской империи, – с важностью произнес подеста.
– Так, значит, этот несчастный больной – русский, – спросил опять Литта, показывая головою на погреб, откуда только что вышел.
Подеста, как мячик, отпрянул от него и, с ужасом отступая еще дальше, проговорил:
– Эчеленца были у больного?
Литта кивнул головою.
– Но ведь у него оспа, черная оспа! – сильно вытягивая губы и чуть выговаривая слова, как бы боясь, что болезнь пристанет к нему от одного ее названия, произнес подеста, сжимая руки и подгибая колена.
– Я это знаю лучше вас, – спокойно ответил Литта и, запахнув свой плащ, направился к воротам. – Я вернусь сейчас с лекарствами, – добавил он, оборачиваясь, – может быть, можно еще сделать что-нибудь. Да не бойтесь заразы, я приму нужные меры.
IX. Графиня Скавронская
Изо всех многочисленных комнат своего палаццо графиня Екатерина Васильевна Скавронская выбрала одну только небольшую гостиную, выходившую окнами в тенистый сад. Здесь стояла ее любимая кушетка, на которой она проводила полулежа целые дни, одетая в легкий, свободный батистовый шлюмпер и прикрытая собольей шубкой.
Старушка няня со своим чулком сидела обыкновенно в ногах у нее и по целым часам рассказывала те самые сказки, которыми тешила ее в далеком детстве.
Другою собеседницею молодой Скавронской бывала госпожа Лебрен, знаменитая портретистка, познакомившаяся с нею в Неаполе и подружившаяся.
– Так вот, Катюша, – рассказывала няня, – проходит это он мимо нашего дома и слышит, как Дмитрий стонет в подвале. Остановился это он и прислушался… зашел… На Дмитрия-то все рукой махнули, и совсем «собрали» уж его… Тогда у нас переполох было начался, от тебя-то скрыли, а граф хотел уже из дворца-то вашего уезжать. Неровен час, заразища-то, знаешь, как хватит, так ведь беда – ты понять это не можешь. В Питербурхе навидалась я раз, как и выздоровел один, да глаза у него лопнули.
– Ну да! А что ж он-то? – перебила графиня, потягиваясь и закидывая свои красивые, тонкие руки за голову.
– Да что! Посмотрел, говорит: «Может, бог даст, помочь можно», – так и сказал «бог даст»… «Я, – говорит, – приду с лекарствами», – и пришел… А к Дмитрию-то тайком конюх Кузьма бегал; так Кузьму-то он научил, что делать. Своего платка не пожалел, намочил и велел к голове прикладывать… это Дмитрию-то.
– Да уж если себя не пожалел, – улыбнулась Скавронская, – так что ж платок…
– Ну, как же! – протянула няня. – Все-таки батистовый, почитай… И представь ты себе, Дмитрий-то оправляться стал… Он говорит, что мы, может, его тем-то и спасли, что в подвал прохладный положили. «Бог помог, – говорит, – а не я». Дмитрий-то теперь опять человеком стал… «И заразы, – говорит, – вы не бойтесь, потому что я все окурю», – и окурил, а что следовало – уничтожил.
Няня замолчала, застучав своими спицами, а графиня задумалась, все продолжая держать за головою руки и остановившись глазами пред собою, видимо, не глядя на то, на что смотрела. Ее спокойное, с тонким, мягко очерченным профилем личико, на которое она, вопреки моде, никогда не клала румян и белил, было действительно нежно, отливая слегка бледным молочным матом, оттенявшим робкий, мягкий румянец на щеках. Золотистые, белокурые волосы, которые тоже никогда не касалась пудра, вьющимися волнами лежали назад. Полуоткрытые маленькие губы, когда она улыбалась, показывали два ряда ровных белых зубов.[8]
– Посмотрю я на тебя, Катюша, – начала опять няня, взглядывая на графиню и выправляя нитку, – такая ты у меня красавица, и так твоя красота пропадом пропадает – даром совсем… Ну что это – и наряды есть, вот и посейчас не разобраны стоят, и драгоценности разные, ожерелья, браслеты… все есть. Хоть бы в Вилыврали,[9] что ли, пошла – там, говорят, так хорошо… и народ, и все… А то что ж сидеть-то так!
Графиня, по-прежнему улыбаясь, смотрела на старуху, слушая ее вечные сетования.
– Полно, няня, ну что я туда пойду? Зачем? – повторила она всегдашний свой ответ и, повернувшись на бок, потянула на плечо свою шубку, а затем спросила: – Что, граф еще не вернулся?
– Вернулся, вернулся, мой друг, – послышалось в ответ в дверях, и граф Павел Мартынович плавною, балансирующею походкой, на цыпочках, подлетел к жене, нагнулся и поцеловал ее розовый локоть.
– Ты где был?
– На Вилла-Реале, – заговорил граф, жестикулируя (он перенял эту привычку от итальянцев). – Ах, как там хорошо! Все новости, все сейчас узнаешь… Послушай, Катрин, когда я наконец добьюсь того, что мы поедем вместе… куда-нибудь?..
– Ты – точно вот няня, – перебила Скавронская и показала на старуху.
– Ах, няня!.. здравствуй! – обратился к ней граф.
О, donna amata! О, tu che fui duraE la speme, cacciai di mianatura![10] —пропел он речитативом стихи собственного сочинения для либретто одной из своих опер.
Няня при слове «dura» сердито покосилась на него и проворчала:
– Ну, уж вы всегда, ваше сиятельство!..
– Нет, кроме шуток, Катрин, – снова обратился граф к жене, – ты знаешь, я из верного источника узнал, что говорят, будто я держу взаперти… Представь себе!.. Это я-то, я!.. Ну, скажи, разве я похож на северного варвара, а? – и Скавронский рассмеялся.
Графиня продолжала лежать серьезною.
– Ах, не все ли мне равно, что говорят! – сказала она и отвернулась.
– Да, но согласись сама, что положение посла наконец обязывает, – начал было Павел Мартынович, но запутался, щелкнул языком и снова пропел фальшиво: – О, donna ama-ata…
– А петь так положение посла позволяет? – спросила Скавронская.
Граф прищурился и поджал губы.
– Ну, ничего, дома можно, а? Ведь можно?.. И к тому же я потихо-о-оньку…
– Полно… при няне! – остановила его жена по-французски.
– Ах! То при няне, то без няни! – полураздраженно заговорил он. – Ну, что ж это, и спеть нельзя! Нет, знать, это у тебя от «капризов», как называют это французы… Просто оттого, что ты одна постоянно… Вот и все. Послушай, Катрин, голубушка, – вдруг приступил он к жене, складывая руки и почти на колена сползая с маленького кресла. – Послушай, ну, познакомься ты хоть с кем-нибудь… Ну, позови кого хочешь… Я со дна морского достану, кажется.
Графиня долго молчала, а потом вдруг обернулась к мужу и тихо проговорила:
– Познакомь меня с графом Литтою!
X. Граф Павел Мартынович
Граф Скавронский вышел от жены задумчивый и серьезный.
– Позовите ко мне Гурьева, Дмитрия Александровича, – приказал он мимоходом лакею, попавшемуся ему на дороге, и, миновав длинный ряд роскошно разукрашенных комнат и зал великолепного палаццо, направился в свой кабинет.
Этот кабинет – просторная комната, обставленная кругом дорогими шкафами с книгами, – носил характер тех кабинетов, какие обыкновенно бывают только у очень богатых людей и в которых, несмотря на то что там кажется все придуманным и приспособленным – каждый столик, даже винтик – для занятий, менее всего занимаются серьезным делом. Тут было все: и фигурные бронзовые чернильницы, из которых неловко писать при настоящей деловой работе; и покойные большие кресла с выдвинутыми столиками, очень удобные для дремоты после обеда, но никак не для чтения; и столы, заваленные планами, бумагами и картами, значение которых смутно понимал сам хозяин; и книги в слишком красивых и тяжелых переплетах, чтобы пользоваться ими часто.
Скавронский сел к широкому круглому письменному столу и начал было бегло просматривать попавшиеся ему под руку бумаги, но вскоре оставил это занятие.
Было очень жарко. Павел Мартынович несколько раз вытер себе лоб платком. Он попробовал потом снова и с усилием приняться за бумаги, но махнул рукою, широко зевнул и стал задумчиво смотреть в окно, подперев голову рукою и опершись на локоть.
Маленькая дверь за шкафом скрипнула, и в комнату тихо и скромно вошел средних лет человек с умными, строгими чертами лица и, потирая руки, не спеша, словно отлично зная себе цену, приблизился к столу.
– Дмитрий Александрович, – заговорил Скавронский, – что же вы! Я вас жду, жду… у меня дело к вам есть, а вы не приходите.
Гурьев равнодушно улыбался и, по-прежнему не спеша, опустился на стул по другую сторону стола.
– Дело, так дело… посмотрим, в чем оно! – ответил он.
Скавронский несколько раз повернулся на своем месте, собираясь говорить:
– Вот видите ли… я сейчас от графини…
Дмитрий Александрович кивнул головою.
– Она ужасно скучает, – продолжал Скавронский. – Согласитесь, что не может же она оставаться так навсегда без общества… это немыслимо, и притом такое ее одиночество создает мне репутацию северного варвара, дает почву слухам о том, что будто я ее держу взаперти… Согласитесь, это невозможно… Мое положение посла…
Гурьев закивал головою с выражением, что он-де совсем согласен с графом, тем более, что знает уже заранее все то, что тот хочет сейчас сказать ему.
– Ну да, и что же вы хотите сделать? – спросил он Скавронского.
Тот пожал плечами.
– Я думаю, если у нее нет общества, то нужно познакомить ее с кем-нибудь… Ведь нельзя же оставлять ее постоянно с няней да с этой француженкой Лебрен. Положим, мадам Лебрен – вполне достойная женщина, но положение мое как посла…
– Ну и прекрасно! – снова перебил Гурьев. – Значит, представьте графине сначала часть неаполитанского общества, потом еще, и так перезнакомьте ее со всеми.
Скавронский, хитро прищурясь, как будто вот тут-то он и поймал Дмитрия Александровича, закачал головою и помахал пальцем:
– Нет-с, этого-то она и не желает. Если бы дело только в этом заключалось!.. Нет, Дмитрий Александрович, тут вот и вопрос.
– Какой же вопрос? Что же угодно графине?
– Я думаю, что графиня не знает сама, что ей угодно; все это – капризы, происходящие от уединения. У нас тут был больной конюх Дмитрий. Его вылечил командир мальтийского корвета Литта…
– Знаю, – опять кивнул головою Гурьев.
– Ну, так вот ей хочется познакомиться с этим Литтою. А сам я не знаком с ним… как нарочно, мы не встретились нигде, да в последнее время его, кстати, совсем нигде и не видно… и кроме того, насколько я знаю, корвет не сегодня завтра уйдет в море…
– Да просто поезжайте к нему на корвет поблагодарить за то, что он вылечил вашего слугу. Он должен будет тогда приехать к вам.
– Ах, Дмитрий Александрович, – снова перебил Скавронский, как бы обрадовавшись, что имеет уже готовое возражение теперь против слов Гурьева, что вообще редко случалось с ним. – Вы говорите – поехать. Но как же я поеду, когда граф Литта не заблагорассудил пожаловать ко мне на мой зов? Когда он случайно, как мне рассказывали, вошел в подвал к Дмитрию, подеста встретил его и узнал, кто он; потом, когда Дмитрий выздоровел, я велел подеста пригласить графа Литту ко мне, и он велел благодарить, но не показывался ни разу в моем палаццо. Как же теперь я поеду? Согласитесь, что мое положение посла…
И Скавронский заговорил про свое положение посла пространно и подробно, потому что сидевший теперь молча Гурьев смотрел, поджав губы, мимо графа в окно и, медленно покачивая ногою, не перебивал его.
– Ну, так, значит, пусть этот граф Литта уезжает – и вы представьте кого-нибудь другого на его место… мало ли народа в Неаполе? – проговорил наконец Дмитрий Александрович, вспомнив, что нужно же было ответить Скавронскому.
Он в эту минуту думал совсем о другом и совсем было забыл о тех пустяках, о которых беспокоился теперь Скавронский, воображавший, что это – серьезное дело.
– И не думайте! – воскликнул тот. – Нет, графиня желает познакомиться именно с Литтою. К тому же я дал слово… я дал слово достать ей кого она пожелает, хоть со дна моря, а теперь, как видите, не могу получить Литту с поверхности залива, где качается его «Пелегрино»! – и довольный своим «jeu de mots»,[11] граф откинулся на спинку кресла и рассмеялся. – Так вот видите, – заговорил он опять, снова становясь серьезным, – я дал слово и должен сдержать его, понимаете, должен… во что бы то ни стало…
Гурьев отмахнулся рукою, как от неотвязчивой мухи.
– Ну хорошо, – сказал он наконец, – если вы непременно хотите, я проеду к этому Литте. У России есть сношения с Мальтийским орденом. Я к нему поеду будто по делу. Еще в шестьдесят четвертом году, если не ошибаюсь, государыня писала нашему посланнику в Вене Голицыну о вызове охотников из мальтийских рыцарей на службу в русском флоте; можно хоть к этому придраться.
– Ну, вот видите ли, как это хорошо! – радостно заговорил Скавронский. – Так, голубчик Дмитрий Александрович, поезжайте сегодня же… поскорее… Ведь вы понимаете, не дай я слово…
И граф Скавронский долго еще уговаривал Гурьева непременно поехать поскорее, хотя тот и без того сам же первый выразил свою готовность и, видимо, весьма желал сделать графу приятное.
XI. Берег или море
Поездка Гурьева к Литте увенчалась полным успехом. Дмитрий Александрович сумел поговорить с мальтийским рыцарем и действительно нашел уважительную причину для начала сношений его с русским посольством в Неаполе. Литта на другой же день обещал приехать к Скавронскому.
«Пелегрино» был совсем готов к плаванию; провизия, вода взяты, исправления все окончены, оставалось лишь ждать попутного ветра, и Энцио, придя к командиру, получил приказание быть каждую минуту готовому со всем экипажем, чтобы пуститься в путь.
Отплывая на шлюпке на берег, чтобы отправиться, как было условлено с Гурьевым, в палаццо русского посланника, Литта был в полной уверенности, что он в последний раз в этот приезд в Неаполь сходит со своего корвета. И только благодаря этой уверенности он снова надел свой узкий парадный кафтан и тяжелую шляпу с перьями.
На Спиаджии-ди-Кияйя, куда пристала шлюпочка Литты, его ждали золоченые носилки русского посольства, которые скоро и покойно доставили его до палаццо графа Скавронского.
Сам граф Павел Мартынович встретил мальтийского рыцаря на лестнице и провел его в свой кабинет, где дожидался их Гурьев. Но они делом не занялись.
– По русскому обычаю, граф, – заговорил Скавронский, – прежде дела позвольте пригласить вас прямо в столовую, запросто, как дорогого гостя.
– Мне некогда, – попробовал было возразить Литта, – я с минуты на минуту жду поднять паруса и потому должен вернуться на корвет как можно скорее.
Но Скавронский замахал на него руками, заговорил, запросил и, снова сославшись на обычай, сказал, что ни за что не отпустит гостя и не станет вступать с ним в деловой разговор, не покормив его предварительно.
Толстый, знакомый уже Литте подеста появился в это время у двери и с важным поклоном заявил, что «кушать подано», Скавронский схватил Литту под руку и почти насильно повел его в столовую.
Они проходили комнату за комнатой, одну лучше другой, то обитую штофом, то покрытую белоснежным мрамором с бронзовыми украшениями, то сплошь увешанную дорогими венецианскими зеркалами или картинами лучших мастеров. У каждой притолоки стояло по два напудренных лакея в богатых ливреях, расшитых галунами. Они методично, как автоматы, широко распахивали двери, с поклоном пропуская господ.
Литта, по первому взгляду на Скавронского пожалевший было, что приехал сюда, теперь невольно ощущал некоторое неудовольствие от впечатления окружавшей его роскоши. Эта роскошь, в которой жил русский вельможа, не могла не поразить даже его, выросшего на паркете богатейших дворцов Милана.
Столовая, куда ввел Скавронский своего гостя, была вся заставлена цветами и растениями, и все стены ее были покрыты полками с массивною золотою и серебряною посудой. Круглый стол, тесно уставленный серебром, фарфором и хрусталем, был накрыт на четыре прибора.
Почти в то же самое время, как граф Павел Мартынович, Литта и Гурьев входили в столовую с одной стороны, дверь на противоположном конце отворилась, и в ней показалась графиня Скавронская, против своего обыкновения пышно разодетая, такая, какою муж уже давно не видел ее.
При первом же взгляде на графиню Литта должен был сам себе сознаться, что все слышанное им про красоту Скавронской было не только истинною правдой, но что графиня на самом деле была еще лучше, чем говорили про нее.
Граф Павел Мартынович с самодовольною, торжествующею улыбкой познакомил своего гостя с женою, как бы говоря ей этою улыбкой: «Вот видишь, мой друг, я обещал и исполнил свое обещание».
Странное дело: граф Литта, сколько раз уже на своем веку видавший близко опасность и на море, и в перестрелке, и в рукопашной схватке с алжирцами и никогда не робевший пред смертью, с которою судьба часто ставила его лицом к лицу, почувствовал с первой же минуты какое-то особенное, похожее на смущение, чувство пред этою красавицей далекого, холодного севера. Он ощущал совершенно особенную неловкость и когда здоровался с нею, и когда сел за стол и, расправив салфетку, заложил ее конец за верхнюю пуговицу своего камзола… Его глаза опустились, он потупился и, сердясь на самого себя, готов был в один миг даже покраснеть, как мальчик, но сделал над собою усилие и пришел в себя.
Он не мог знать, что в это время лицо его как раз выражало совсем противоположное, и он казался не только спокойным, но даже равнодушным, холодным, и эта холодность его заставила слегка, в свою очередь, робеть и хозяев, и Гурьева.
Заговорил первым Скавронский:
– Вы слышали, граф, что делается во Франции? Представьте себе, кардинал де Роган…
– Графу, по всей вероятности, известна история с ожерельем, – подхватил перебивая Гурьев, видимо, из боязни, чтобы Скавронский не рассказал чего-нибудь лишнего.
Литта ответил, что знает об этой истории.
– Я, собственно, виню до некоторой степени королеву Марию Антуанетту, – продолжал Скавронский. – Знаете, я бы так, разумеется, не сказал этого… но между своими – ничего, можно.
Он снова хотел пуститься в рассуждения, и снова Гурьев перебил его и замял разговор.
Графиня несколько раз взглядывала на мужа и тоже заметно была готова прийти на помощь ему, если бы один Гурьев не управился. Но тот, впрочем, очень ловко выводил каждый раз графа на настоящую дорогу.
Скавронский не замечал этого, ел очень много, разговаривал больше всех, часто смеялся и большею частью невпопад.
Литте вдруг стали ясны с первого же знакомства со Скавронскими все их семейное положение и роль, которую играет тут сам богач граф, и почему его жена никуда с ним не показывается. Он не мог не видеть, как она страдала при каждом неловком слове мужа, как силилась скрыть свою досаду и как старалась загладить впечатление, производимое им. Литта понял, что она не только красива, но и умна, и еще внимательнее взглянул на нее.
Графиня случайно поймала этот устремленный на нее взгляд его и внезапно потупилась, и легкая краска покрыла ее лицо.
Первую женщину встретил теперь Литта, в присутствии которой казался себе совсем другим человеком, и она словно была совсем не похожа на других.
«Нет, решено, – думал он, глядя на графиню, – вздор, пустяки… Завтра, если только будет попутный ветер, мы выходим в море».
Завтрак продолжался очень долго. Павел Мартынович был радушный хозяин и угощал и потчевал Литту как умел и чем мог. Тот ел немного, но время для него прошло очень скоро, и, когда наконец они встали из-за стола, он не только уже не жалел, что сдался на приглашение Скавронского, но, напротив, ему было жаль, что завтрак кончился и он должен уйти и оставить общество молодой графини.
Вернувшись на корвет, Литта был весел и счастлив, точно его наградили или обрадовали чем-нибудь.
«Что за вздор! – решил он было, однако тут же мысленно прибавил: – А ведь очень хороша… очень… И досталось же этакое счастье этому русскому синьору… Ну, впрочем, и дай бог ему!»
Литта прошел прямо к себе в каюту, чтобы переодеться.
Через полчаса к двери его каюты подошел Энцио и постучался.
– Кто там? – послышался голос Литты из-за двери.
– Эчеленца, все готово и удобный Tramontane[12] начинает ласкать наши паруса, – веселым голосом проговорил Энцио. – Прикажете сниматься?
Энцио замолк в ожидании ответа, но Литта ответил не скоро. Слышно было, как он сделал несколько шагов к двери, потом назад, потом снова все стихло, наконец его звучный голос проговорил:
– Закрепите якорь – мы не идем сегодня в море.
XII. Карнавал
Прошло две недели. Время веселого карнавала уже наступило, а «Пелегрино» все еще стоял на месте и не развевал своих парусов, хотя попутный ветер несколько раз подымался, и Энцио приходил к командиру спрашивать его приказаний; но Литта откладывал со дня на день отплытие и, каждый день съезжая на берег в шлюпке, проводил там большую часть времени.
Этой неожиданной перемены в своем командире не мог не заметить и экипаж судна; среди матросов пошли тихие разговоры и догадки, почему и зачем граф Литта вдруг пристрастился так к берегу.
Энцио своим старческим опытом уже предугадывал причину этого; он несколько раз тоже побывал на берегу и, не встретив нигде Литты – ни на Вилла-Реале, ни в театре, ни в другом каком-нибудь общественном месте, – еще более убедился в справедливости своего предположения. Теперь, казалось ему, командир был в его руках – оставалось лишь проследить, чьи прекрасные глаза обладают такою магнитною силой, которая способна парализовать движение целого корвета.
Карнавал гремел всем своим шумом, песнями и гамом по улицам Неаполя. Веселые импровизаторы, взобравшись на возвышение – на какую-нибудь бочку, стол и опрокинутый ящик, – потешали публику своими рассказами; чарлатани[13] громче обыкновенного кричали на рынках, простой народ забавлялся играми, бросал шары и тешился несложною ла-морра.[14] Тамбурины и гитары звучали своею однообразною, но веселою музыкой, и под эту музыку вертелась и прыгала традиционная тарантелла, в которой в минуту разгула вдруг неистово отводит душу ленивый итальянец. Смешные и забавные маски, арлекины, пьеро мелькали по улицам, заговаривали друг с другом и пели игривые песни карнавалу, то есть прощанию с мясом.