Полная версия
Сестра Зигмунда Фрейда
Гоце Смилевски
Сестра Зигмунда Фрейда
Старуха лежала во мраке комнаты и, закрыв глаза, перебирала свои самые ранние воспоминания. Нашлось три воспоминания: в то время, когда для нее еще не все вещи в мире обрели имена, какой-то мальчик подал ей острый предмет и сказал: «Нож»; в то время, когда она еще верила в сказки, чей-то голос шептал ей о птице, которая клювом раздирает себе грудь и вырывает сердце; в то время, когда прикосновения значили для нее больше, чем слова, чья-то рука приблизилась к ее лицу и нежно покатала яблоко по щеке. Этот мальчик из прошлого, который ласкал ее яблоком, нашептывал сказку и подавал нож, – ее брат Зигмунд. А старуха, которая предается воспоминаниям, – это я, Адольфина Фрейд.
– Адольфина, – послышалось из мрака комнаты. – Ты спишь?
– Нет, не сплю, – ответила я. Рядом со мной на кровати лежала моя сестра Паулина.
– Который час?
– Наверное, около полуночи.
Сестра будила меня каждую ночь и одними и теми же словами начинала свою обычную историю:
– Это конец Европы.
– Европе уже много раз приходил конец.
– Они поубивают нас, как собак.
– Знаю, – ответила я.
– И тебе не страшно?
Я промолчала.
– Так было и в Берлине в 1933 году, – снова заговорила Паулина. Я уже не пыталась ее перебивать, хотя она рассказывала мне об этом много раз. – Национал-социалистическая партия и Адольф Гитлер пришли к власти, и молодежь замаршировала под военную музыку. Так же как сейчас марширует здесь. На зданиях развевались флаги с крючковатым крестом. Так же как сейчас развеваются здесь. Из радиоприемников и громкоговорителей, установленных на площадях и в парках, раздавался голос фюрера. Так же как сейчас раздается здесь. Он обещал новую Германию, добрую Германию, более чистую Германию.
Шел 1938-й, а за три года до этого мои сестры, Паулина и Марие, покинули Берлин и вновь поселились в доме, из которого уехали после замужества. Паулина была почти слепа, и кто-то должен был постоянно находиться рядом. Она спала на кровати, которую раньше занимали наши родители, а подле нее ложилась то я, то Марие. Мы менялись, потому что Паулина просыпалась каждую ночь, и та из нас, кто была с ней в комнате, оставалась без сна.
– То же самое будет и здесь, – продолжала сестра. – А ты знаешь, как было там?
– Знаю, – сонно пробормотала я, – ты мне рассказывала.
– Да. Рассказывала. Люди в форме по вечерам врывались в еврейские дома, крушили все вокруг, били нас и вышвыривали прочь. Все те, кто не был согласен с фюрером и осмеливался заявить об этом, сразу же исчезали без следа. Говорили, что врагов идеалов, на которых предстояло построить новую Германию, ссылали в лагеря и принуждали к тяжелому труду. Там их мучили и убивали. Так же будет и здесь, поверь мне.
Я верила, но молчала, так как любое мое слово подталкивало ее продолжить рассказ. За несколько недель до этого в Австрию вошли немецкие войска и захватили власть. Предчувствуя опасность, наш брат Александр с семьей бежал в Швейцарию. На следующий день границы закрыли, а все желающие уехать должны были обращаться в недавно открытый центр выдачи виз. Тысячи людей подали заявления, но лишь некоторые из них получили разрешение покинуть страну.
– Нам не позволяют свободно выезжать из страны, значит, у них на нас какие-то планы, – сказала Паулина. Я молчала. – Сначала у нас все отнимут, а потом нас же бросят в могилу. Несколько дней назад к нашей сестре Розе пришли люди в форме и показали ей документ, где было написано, что ее квартира и все вещи подлежат конфискации.
– Сейчас на кроватях, на которых спали мои дети, спят какие-то офицеры, – посетовала Роза в тот день, когда переселилась в дом, где жили Паулина, Марие и я. С собой она принесла только несколько фотографий и кое-какую одежду. Так что теперь мы, четыре сестры, живем вместе в одном доме, как раньше.
– Ты меня слушаешь? Нас бросят в могилу, – повысила голос Паулина.
– Ты каждую ночь рассказываешь мне одно и то же, – не выдержала я.
– И ты все равно ничего не делаешь.
– А что я могу сделать?
– Можешь пойти к Зигмунду и убедить его достать для нас визы.
– И куда мы поедем?
– В Нью-Йорк, – ответила Паулина. В Нью-Йорке жила ее дочь. – Ты знаешь, что Беатриса волнуется за нас.
Проснулись мы около полудня; я взяла Паулину под руку, и мы отправились прогуляться. Мы медленно шли по тротуару, когда мимо проехало несколько грузовиков. Они остановились, на улицу выскочили солдаты и затолкали нас в один из автомобилей. Внутри было уже полно перепуганных людей.
– Нас везут на смерть, – сказала моя сестра.
– Нет, вас везут в парк, чтобы немного позабавиться, – рассмеялся один из солдат, услышавший ее слова.
Автомобили кружили по еврейскому кварталу, в котором мы жили, и время от времени останавливались для того, чтобы подобрать еще людей. Потом нас действительно отвезли в парк, в Пратер, вытолкали из грузовиков и заставили бегать, приседать, прыгать, а ведь почти все мы были старыми и немощными. Когда мы падали от усталости, солдаты пинали нас по ребрам. Все это время я держала Паулину за руку.
– Пощадите хотя бы мою сестру. Она слепая, – наконец попросила я солдат.
– Слепая?! – засмеялись они. – Вот потеха-то будет!
Они заставили сестру идти одну, связав ей за спиной руки, чтобы она не могла двигаться на ощупь, и Паулина шла, пока не наткнулась на дерево и не упала. Я подбежала к ней, опустилась на колени и стерла с ее лица грязь и кровь, которая текла из раны на лбу. Солдаты смеялись: в их голосах слышались сладкая беззаботность и кислое наслаждение при виде чужой боли. Потом нас отвели к границе парка, выстроили в ряд и нацелили на нас ружья.
– Повернитесь! – приказали нам.
Мы повернулись спиной к дулам.
– А теперь бегите что есть мочи, если хотите жить! – выкрикнул кто-то из солдат, и сотни старческих ног понеслись; мы бежали, падали, вставали и снова бежали, а в спину нам летел смех, наполненный сладкой беззаботностью и кислым наслаждением при виде чужой боли.
Тот вечер Роза, Паулина, Марие и я провели в молчании. Паулина дрожала – не столько от страха за собственную жизнь, сколько от мысли, что больше никогда не увидит самого близкого человека, ту, которая появилась из ее утробы. Дети Розы и Марие умерли, а единственным следом моей так и не сложившейся семьи было побледневшее кровавое пятно на стене у кровати. Говорят, что тем, кто оставил потомков, тяжело уйти из этого мира – смерть отрывает жизнь, которую они получили, от жизни, которую дали. Паулина сидела в углу комнаты и дрожала, предчувствуя этот разрыв.
На следующий день я пошла к Зигмунду. Был полдень пятницы – время, когда Зигмунд занимался чисткой антиквариата в своем кабинете. Я хотела рассказать ему о том, что мы с Паулиной пережили вчера, но он показал мне вырезку из газеты.
– Посмотри, что написал Томас Манн, – сказал он.
– Марие и Паулина боятся все больше, – произнесла я.
– Боятся… чего? – спросил он, положив газетную вырезку на стол.
– Говорят, и здесь будет то же самое, что в Бер лине.
– То, что они видели в Берлине… – Он взял со стола один из антикварных предметов, каменную обезьянку, и принялся чистить щеткой маленькую фигурку. – Ничего подобного здесь не произойдет.
– Уже происходит. Эти монстры врываются в жилища нашего квартала, избивают всех, кто им попадется. На прошлой неделе сотни людей покончили жизнь самоубийством. У них больше не было сил терпеть. Озверевшие солдаты нагрянули в еврейский сиротский приют, разбили окна и заставили детей бегать по осколкам стекла.
– Заставили детей бегать по осколкам стекла… – Зигмунд продолжал начищать каменное тело обезьянки. – Все это долго не продлится.
– Тогда почему все, кто могут, бегут отсюда? Ты встречал на улицах тех, кто бежит? Они уезжают из своих домов, уезжают навсегда – бросают самое необходимое в пару сумок и уезжают, чтобы спасти свою жизнь. Говорят, что и тут откроют лагеря смерти. У тебя есть влиятельные друзья здесь и в других странах, они могут посодействовать – и ты получишь столько виз, сколько попросишь. Попроси на всю семью. Половина жителей Вены хотят такие визы, но не могут их получить. Используй свои связи, и мы вырвемся отсюда.
Зигмунд поставил обезьянку на стол, взял статуэтку богини-матери и принялся начищать ее голое тело.
– Ты меня слышишь, Зигмунд? – спросила я сухим усталым тоном.
Брат посмотрел на меня:
– И куда бы вы потом отправились?
– К дочери Паулины.
– Что будет делать дочь Паулины с вами, четырьмя старухами, в Нью-Йорке?
– Тогда попроси визу только для Паулины.
Он смотрел на голую богиню-мать, и я не была уверена, что он меня слушает.
– Ты слышишь? Роза, Марие и я никому не нужны, но Паулина должна быть со своей дочерью. И дочь хочет быть с матерью. Ей нужно, чтобы мать была в безопасности. Она каждый день умоляет нас попросить тебя выхлопотать визу. Ты меня слушаешь, Зигмунд?
Он поставил статуэтку на стол:
– Давай я зачитаю тебе несколько строк из статьи Манна? Она называется «Брат Гитлер». – Он взял вырезку и начал: – «Насколько же Гитлер должен ненавидеть психоанализ! Меня не покидает чувство, что та ярость, с которой он устремился в Вену, в сущности, была вызвана живущим там старым психоаналитиком, что именно он его истинный и главный враг – философ, исследующий невроз, великий разрушитель иллюзий, тот, кто понимает, что есть что, и хорошо знает подлинную гениальность». – Он вернул вырезку на стол и заметил: – С какой тонкой иронией Манн это пишет!
– Из того, что ты мне прочитал, только «старый психоаналитик» соответствует истине. Говорю это без иронии. А утверждение, что ты – главный враг Адольфа Гитлера, пусть даже ироничное, звучит как банальная глупость. Ты знаешь, что оккупация Австрии – лишь начало великого похода, который задумал Гитлер. Он хочет завоевать весь мир. И потом уничтожить всякого, кто не относится к арийской расе. Это знает каждый: и ты, и Манн, и даже я, несчастная старуха, это знаю!
– Тебе не стоит волноваться. Амбиции Гитлера не могут осуществиться. Франция и Британия быстро заставят его вывести войска из Австрии, а потом он потерпит поражение и в самой Германии; поддержка, которую они сейчас оказывают Гитлеру, – всего лишь временное помрачение рассудка.
– Это помрачение длится годами.
– Верно. Но оно закончится. Немцами сейчас руководят темные силы, но где-то в глубине тлеет тот дух, который сформировал и меня. Безумие этого народа не может быть вечным.
– Оно продлится долго, – стояла я на своем.
Мой брат с детства восторгался немецким духом, уже тогда он приобщал нас, сестер, к своей любви. Он уверял нас, что немецкий язык – единственный язык, который во всей полноте может выразить самые высокие полеты человеческой мысли. Он распространял свою любовь и на немецкое искусство, учил нас гордиться тем, что мы, евреи по происхождению, живем на австрийской земле и все же принадлежим немецкой культуре. А сейчас, когда он уже не один год наблюдал, как разлагается немецкий дух и как сами немцы попирают драгоценные его плоды, он, словно пытаясь убедить самого себя, постоянно повторял, что это безумие продлится недолго, а затем немецкий дух снова воспрянет.
С того дня всякий раз, когда мы приходили к Зигмунду, нам говорили, что его нет дома, или он занят с пациентами, или ему нездоровится и он не может выйти. Мы спрашивали, собирается ли он получать визы на выезд из Австрии, но его дочь Анна, жена Марта и ее сестра Мина отвечали, что ничего об этом не знают. Мы уже месяц не видели нашего брата. И 6 мая, на его восемьдесят второй день рождения, решили с Паулиной его навестить. Взяли скромный подарок, книгу, которая, по нашему мнению, ему бы понравилась, и направились на улицу Бергассе, девятнадцать.
Дверь нам открыла Анна.
– Вы застали нас за работой, – сказала она, отступая, чтобы впустить нас.
– Какой работой?
– Укладываемся. Мы отослали десяток больших коробок вчера и позавчера. Осталось только просмотреть папины подарки и выбрать то, что нужно взять с собой.
– Вы уезжаете? – спросила я.
– Не сейчас, но хотим поскорее все упаковать.
По всему кабинету брата были разбросаны сувениры, книги, коробки различных размеров, антиквариат – все то, что когда-то ему подарили, а он сохранил. Зигмунд сидел в большом красном кресле в центре комнаты и смотрел на вещи, раскиданные вокруг. Он повернулся к нам, кивнул и снова обратил взгляд на беспорядок. Мы сказали, что пришли пожелать ему счастливого дня рождения. Он поблагодарил нас и положил подарок на стол рядом с собой.
– Как видишь, мы уезжаем. В Лондон, – произнес он.
– Могу помочь собраться, – предложила я.
Анна сказала, что будет подавать мне ненужные вещи, а я – класть их в коробку на выброс. Остальные вещи потом отправят по почте в Лондон. Паулина осталась стоять у стены.
– Этот портсигар? – спросила Анна, вертясь вокруг отца и показывая ему серебряную коробочку, инкрустированную несколькими зелеными камушками.
– Это подарок твоей матери. Берем.
Анна положила портсигар в коробку рядом с собой.
– А это домино из слоновой кости? – спросила она.
Зигмунд задумался на несколько мгновений, затем ответил:
– Не помню, от кого оно. Выброси.
Анна передала мне домино, и я опустила его в ближайшую коробку, где громоздились книги, сувениры, безделушки, обреченные на выброс.
– Это? – спросила Анна и, подняв книгу, поднесла ее поближе к глазам Зигмунда.
– Эта Библия – подарок от твоего деда Якоба на мой тридцать пятый день рождения. Возьмем.
Анна сказала, что очень устала, работая с самого утра, и хочет немного передохнуть. Она удалилась в столовую размять ноги и выпить воды.
– Значит, ты все-таки запросил визы на выезд из Австрии, – обратилась я к брату.
– Запросил, – сказал он.
– Но ты же убеждал меня, что нет причин для бегства.
– Это не бегство, а временный отъезд.
– И когда вы уезжаете?
– Марта, Анна и я в начале июня.
– А остальные? – спросила я. Брат молчал. – Когда уезжаем Паулина, Роза, Марие и я?
– Вы не едете.
– Нет?
– Нет необходимости, – произнес он. – Я еду не потому, что так хочу, а потому, что мои приятели – дипломаты из Британии и Франции настояли на том, чтобы местные власти выдали мне визу.
– И?..
Брат мог поломать комедию: уверить нас в том, что какой-то иностранный дипломат выхлопотал разрешение на то, чтобы выпустили детей Зигмунда, его самого и жену, а он сам был не в состоянии спасти остальных. Он мог поломать комедию, но этот жанр ему не подходил.
– Мне позволили составить список самых близких людей, готовых уехать из Австрии вместе со мной, – сказал он.
– И ты ни на мгновение не подумал, что мог вписать туда и нас.
– Нет. Это временно. Мы вернемся.
– Даже если вы вернетесь, нас уже не будет.
Он молчал. Затем я сказала:
– Я не вправе спрашивать, и все же… Кто в этом списке твоих близких людей, которых необходимо спасти?
– Правда, кто в этом списке? – вторила мне Паулина.
Брат мог поломать комедию: сказать, что вписал только свое имя, имена детей и супруги, то есть имена самых близких людей, которых службы разрешили спасти; он мог поломать комедию. Но этот жанр ему не подходил.
Он извлек откуда-то лист бумаги:
– Вот он, список.
Я пробежала глазами по именам на бумаге.
– Прочитай и мне, – попросила Паулина.
Я стала читать вслух. Там были мой брат, его жена, их дети со своими семьями, сестра жены Зигмунда, две домработницы, личный доктор брата и его семья. И в самом конце – Жо Фи.
– Жо Фи, – усмехнулась Паулина и повернулась в ту сторону, откуда доносился голос Зигмунда. – Ну конечно, ты никогда не разлучаешься со своей собачкой.
В комнату вернулась Анна:
– Я не спросила, хотите ли вы что-нибудь выпить или, может, поесть?
– Нам не хочется ни пить, ни есть, – ответила я.
Паулина, будто не расслышав слов Анны и моих, продолжала:
– Действительно, очень мило с твоей стороны, что ты позаботился обо всех этих людях. Ты подумал и о своей собачке, и о домработницах, и о докторе и его семье, и о сестре своей жены. Но ты мог бы вспомнить и о своих сестрах, Зигмунд.
– Я бы вспомнил, будь такая необходимость. Но это временно, мои друзья настаивали на том, чтобы я уехал.
– А почему твои друзья так настаивали, если оставаться здесь на самом деле не опасно? – спросила я.
– Потому что они, как и вы, не понимают, что скоро все кончится, – объяснил Зигмунд.
– Почему бы тогда не уехать тебе одному – так, ненадолго, просто чтобы успокоить друзей? Почему ты едешь не один, а берешь с собой не только семью, но и доктора с его домочадцами, двух домработниц, сестру своей жены и даже собачонку? – спросила я.
Зигмунд молчал.
– А я, Зигмунд, – начала Паулина, – я, в отличие от Адольфины, тебе верю. Верю в то, что этот ужас не продлится долго. Но моя жизнь еще короче. А у меня дочь. Ты, Зигмунд, мог бы вспомнить о своей сестре. Нужно было вспомнить обо мне и о том, что у меня есть дочь. Конечно, ты помнил, потому что, как только я приехала из Берлина, а моя Беатриса поселилась в Нью-Йорке, я постоянно говорила о ней. Я не видела ее три года. А ты мог, всего лишь вписав мое имя, дать мне шанс увидеть дочь еще раз. – На слове «увидеть» она закатила глаза, способные различать лишь очертания предметов. – Ты мог бы вписать мое имя между именем сестры твоей жены и кличкой собачонки. Мог бы вписать его и после собачонки, и этого было бы достаточно, чтобы я смогла покинуть Вену и встретиться с Беатрисой. А теперь мы больше не увидимся.
Анна попыталась обратить наше внимание на вещи: еще осталось то, что нужно упаковать, а остальные – выбросить.
– А это? – спросила она, держа на ладони сувенир из дерева – гондолу размером с палец.
– Не знаю, от кого это, – сказал Зигмунд. – Выброси.
Анна передала мне гондолу, мой подарок на двадцать шестой день рождения брата. С тех пор я ее не видела, и вот она передо мной, словно переплыла море времени. Я осторожно положила ее в коробку с вещами, которые скоро отправятся на свалку.
Мой брат встал, выпрямился, подошел к противоположной стене, где висел наш портрет – сестер и братьев Фрейд. На нем мы были на семьдесят лет моложе. Александр, которому тогда было всего полтора года, позже вспоминал, что как-то Зигмунд, указав на картину, сказал ему: «Наша семья похожа на книгу. Ты самый младший, а я – самый старший, и мы с тобой, словно твердый переплет, должны поддерживать и защищать наших сестер, рожденных после меня и до тебя». И сейчас, много лет спустя, мой брат потянулся к полотну.
– Картину запакуем отдельно, – сказал Зигмунд, пытаясь снять ее со стены.
– У тебя нет на нее права, – заметила я. Брат обернулся.
– Нам надо идти, – вмешалась Паулина.
У выхода мы столкнулись с сестрой жены Зигмунда – она откуда-то возвращалась. Сказала, что ходила покупать кое-какие мелочи, на следующий день она уже уедет из Австрии.
– Счастливого пути, – пожелала ей Паулина.
Я держала сестру за руку и вела к нашему дому. Потому, как сильно она сжимала мои пальцы, я поняла, что она чувствует. Время от времени я поглядывала на нее – на ее лице застыла улыбка, какую некоторые слепцы сохраняют постоянно, даже когда чувствуют страх, гнев или ужас.
Душным утром в начале июня Паулина, Марие, Роза и я отправились на железнодорожную станцию, чтобы проводить брата, Марту и Анну, последних из списка Зигмунда, покидавших Вену. Они втроем стояли у открытого окна купе, а мы вчетвером – на перроне. Брат держал на руках собачку. Раздался свисток, оповестив о том, что поезд отправляется. Собачка тряслась от страха и, совсем обезумев, укусила Зигмунда за указательный палец. Анна достала носовой платок и перевязала ему окровавленный палец. Свисток прозвучал еще раз, поезд тронулся. Брат поднял руку в знак прощания; один палец был замотан, остальные четыре – согнуты, так он и махал нам, выпятив указательный палец, перевязанный окровавленным носовым платком.
С тех пор каждый раз, думая об этом прощании и окровавленном пальце моего брата, я вспоминала его произведение «Моисей и монотеизм»; рукопись он оставил нам, своим сестрам, вероятно опасаясь потерять собственный экземпляр.
«Лишить народ человека, которого он прославляет как величайшего из своих сынов, – не из тех поступков, на которые решаешься с легким сердцем, особенно если сам принадлежишь к этому народу» – так начинался «Моисей и монотеизм», и в этом предложении брат выразил цель своего произведения: отнять Моисея у своего народа, доказать, что Моисей – не еврей.
Он не только провозгласил Моисея «знатным египтянином, который, возможно, был принцем, жрецом или аристократом», но и противопоставлял евреев того времени Моисею, называя их «культурно отсталыми пришельцами». Он задался вопросом, что же заставило такого видного человека покинуть свою страну вместе с этими «культурно отсталыми пришельцами», и нашел ответ: Моисей был приверженцем первой монотеистической религии, которую ввел фараон Эхнатон. Именно он в XIV веке до н. э. упразднил многобожие, под страхом смерти запретив своему народу поклоняться тем богам, в которых он верил тысячелетиями, а единственным богом провозгласил Атона.
Спустя семнадцать лет после создания нового культа фараон умер. Прежние жрецы, лишенные привилегированного положения во времена правления Эхнатона, ведомые фанатичной ненавистью и жаждой мести, подвигли людей, так и не забывших своих древних богов, разрушить храмы и низвергли монотеизм, возродив исконную веру. Моисей, который, как считал брат, был тесно связан с фараоном Эхнатоном, не мог отречься от своих убеждений и поэтому изобрел план «создания новой империи, с новым народом, которому можно было даровать религию, отвергнутую египтянами». Таким образом, согласно этому труду, евреи были избраны не Богом, а Моисеем из Египта: «их-то он и избрал на роль своего нового народа».
На самом деле, по словам моего брата, тогда они еще не были народом. В те времена они представляли собой разрозненные «семитские племена» и жили в «пограничной провинции». Моисей объединил их, желая распространить веру в единого всемогущего бога Атона, – и затем отправился с ними на поиски святой земли. Но эти люди не могли отказаться от своих старых верований, от своего семитского многобожия, и всякий, кто отрицал нового бога, был казнен по приказу Моисея его ближайшими приверженцами. Так что Моисей, уверял мой брат, умер не от старости, как сказано в Библии, а «был убит евреями, а основанная им религия – заброшена».
А что же случилось с ними после того, как они убили пастыря, избравшего их на роль своего нового народа и проповедовавшего им, что они избраны Богом? Позже они объединились с родственным племенами, жившими в регионе между Палестиной, Синайским полуостровом и Аравией, и здесь, в месте, известном богатством источников, названном Кадеш, переняли от мидианитов новую религию – поклонение богу вулканов Ягве.
По словам моего брата, культ Ягве среди евреев распространял мидианитский пастух, носившей то же имя, что и египетский вождь, – Моисей; но этот другой Моисей, под чьим предводительством еврейский народ завоевал землю Ханаана, проповедовал веру в бога, совсем не похожего на Атона. Ягве поклонялось аравийское племя мидианитов. Он был «жутким, кровожадным демоном, который появлялся только ночью и избегал дневного света»; «грубый, примитивный провинциальный божок, кровожадный и яростный», пообещавший дать своим поклонникам «землю, текущую молоком и медом» и повелевший изгнать ее обитателей «силой меча», резко контрастирует с образом, представленным в проповедях Моисея, который дал евреям «совершенно иную и более одухотворенную концепцию Бога – единственного Бога, которому подчинен весь мир, столь же вселюбящего, сколь и всесильного» и который «провозглашает высшей задачей человечества жить по справедливости и не по лжи». Хотя «египетский Моисей никогда не был в Кадеше и не слышал имени Ягве, тогда как мидианитский Моисей никогда не бывал в Египте и ничего не знал об Атоне», они слились в одного человека, потому что «Моисееву религию мы знаем только в ее окончательной форме, запечатленной еврейскими жрецами через восемь веков после Исхода», а в то время оба Моисея уже слились в единый образ, а Атон и Ягве – в единого бога, имеющего два лика, противоположные как день и ночь именно потому, что два бога соединились в одном.
«Лишить народ человека, которого он прославляет как величайшего из своих сынов, – не из тех поступков, на которые решаешься с легким сердцем, особенно если сам принадлежишь к этому народу. Никакие соображения, однако, не заставили бы меня отказаться от истины в пользу так называемых „национальных интересов“…» – этими словами мой брат начинает свое последнее произведение. Но «Моисей и монотеизм» – это не только поиск истины; оно содержит в себе и отрицание того, что Моисей был евреем; и осуждение евреев, которые убили Моисея. Поэтому в нем слышатся ненависть и жажда мести. Ненависть к своим, месть своим; а в чем причина?