Полная версия
Рука Москвы. Разведка от расцвета до распада
Самоотверженная была женщина наша бабушка. Помню рассказ о том, как в первый год войны пешком ходила она в Орехово-Зуево повидать своего младшего сына Женю, призванного в армию. Ноги отморозила, но дошла и увидела сына в последний раз – ему только-только исполнилось 17 лет…
Моя мама была второй дочерью Михаила Андреевича и Евдокии Петровны. Шестьдесят лет Прасковья Михайловна прожила в Марьиной Роще – с 1909 по 1969 год – и полной мерой одарила ее жизнь всеми горестями и радостями бытия, только, пожалуй, доля горестей и трудностей была заметно побольше. В учебе моя матушка, кажется, была не очень прилежна, окончила семилетнюю школу и пошла работать в артель. В 1931 году вышла замуж, в 1935 году родился я, а в 1937-м – моя сестра Лера. Была у нас на все семейство из четырех человек восьмиметровая комната. В ней и спальня, и столовая, и гостиная, и все что хочешь. Тесновато было. Когда я подрос, то спать приходилось на полу. Стояли в этой комнате кровать, диван, шкаф, стол и три стула – вот и все было хозяйство.
Владимир Иванович Шебаршин, мой отец, был коренным москвичом. Семья отца жила в Пуговичном переулке, недалеко от церкви Николы Теплого в Хамовниках, за нынешней станцией метро «Парк культуры». Бабушка по отцу, Елена Ивановна Шулюкина, происходила из семьи купца из подмосковного городка Талдома, училась в гимназии. Уж не знаю почему, может, была какая-то история в ее молодости, но выдали ее замуж за моего будущего деда, Ивана Кузьмича, как рассказывали в семье, и не по любви, и не по расчету, а просто так, чуть ли не в наказание. Иван Кузьмич служил приказчиком в обувном магазине. Отец его, мой прадед Кузьма Андреевич, был холодным сапожником. Сидел он на одном из углов у Никитских ворот, под маленьким навесиком. В мороз и в жару, в дождь и в ведро приколачивал косячки, ставил заплатки да набойки. И клиентура у него, видимо, была из бедняков– человеку состоятельному у холодного сапожника делать нечего.
Владимиру Ивановичу много учиться не довелось. Пошел работать на фабрику «Парижская коммуна», вступил в партию, был призван в армию на действительную службу. Ему много пришлось походить в серой солдатской шинели – призывали вновь в 1939 году, а потом, уже надолго, – в 1941-м. Был ранен, награжден орденом Красной Звезды и закончил войну в Венгрии.
Туго нам приходилось без него. Хлеб во время войны давали по карточкам – четыреста граммов в день по детской и четыреста пятьдесят по «служащей», мама работала в домоуправлении. Добыть какую-нибудь еще еду было невероятно трудно, а меня угораздило однажды потерять хлебные карточки всего семейства на целые десять дней. Вот горе!
Холодно было зимой. Дров давали мало, заборы, сараи, а кое-где и двери сожгли в самом начале войны. Поставили все в своих комнатах железные печки-буржуйки, трубу– в форточку, готовили на них и около них грелись. В школе сидели, не снимая пальто, чернила в чернильницах замерзали (шариковых ручек в ту пору еще не изобрели). Тетрадей тоже не было, и писали на чем придется.
Но самым страшным был не голод и не холод. Для наших старших страшнее всего были извещения с фронта– «похоронки». Только один наш маленький дом потерял на войне пятерых молодых ребят, и двое вернулись калеками. Мой дядя, Владимир Уваров, был ранен зимой 1941 года под Нарофоминском и вскоре умер. Простудился и умер дед Иван Кузьмич, умерла сестра отца, тетя Люба, погиб на фронте ее муж. Мы, маленькие тогда ребятишки, не понимали смысла происходящего и воспринимали жизнь без вопросов, такой, какой она была.
Помню, мама посылает меня, семилетнего мальчика, за газетой. Бегу по Шереметевской к газетному киоску и забавляюсь – опускаю монетку за ворот рубашки, встряхиваюсь – и монета выпадает из штанишек в марьинорощинскую пыль. Мои грудь и живот покрыты фурункулами. Лекарств нет – идет 1942 год. Под рубашкой я обмотан не бинтом (бинтов тоже нет), а куском ткани, отрезанной от старой простыни. К нарывам приложены листья подорожника, будто бы помогающие при воспалениях. Все это меня не очень беспокоит. Опускаю монетку очередной раз за воротник, и – о горе! – она завалилась за повязку и извлечь ее никак невозможно. Газету раскупают без меня. Мама не сердится…
Нам повезло: отец вернулся с фронта живым. Еще до войны он сменил профессию и работал в рыбном магазине – тогда коммунистов направляли на укрепление советской торговли. Работал он на Сретенке, потом на Колхозной площади, сразу после демобилизации пошел в рыбный магазин на Арбате, заместителем директора. Жизнь постепенно налаживалась. И наладилась бы, если бы не еще одно последствие войны. Отец, который был раньше трезвенником, приобрел там, в окопах, привычку к спиртному.
Отец был человеком с приятной речью и сдержанными манерами. Сентиментальности за ним не замечалось, да и откуда ей взяться у солдата, прошедшего войну, но был он вежлив с окружающими и внимателен к своим ближним. Очень любил отец читать. Благодаря ему появились в нашем доме книги. Вся наша большая родня относилась к моему отцу с уважением, хотя в особенно близких отношениях ни с кем из них он не был. Компаний отец не любил и в трезвом состоянии был молчалив, но, к сожалению, периодически впадал он в запой и преображался до неузнаваемости. Нет, он не буянил, не бесчинствовал, к прохожим не приставал, а становился невероятно общительным и щедрым, любого встречного и поперечного мог пригласить в гости. Кончалось это всегда тяжелым болезненным похмельем, сердечными приступами, зароками больше не пить, а через какое-то время все начиналось сызнова. Завершилось дело трагически. В начале июня 1951 года стал собираться отец на работу, потерял сознание, а через два часа помер от кровоизлияния в мозг. Шел ему сорок третий год. Похоронили отца на Миусском кладбище.
Я учился в девятом классе, сестра – в седьмом, у мамы нашей никакой специальности. Пошла она работать диспетчером на автобазу с зарплатой четыреста рублей тогдашними деньгами, а нынешними– сорок. Быстро пришлось продать немногие оставшиеся от отца вещи, книги. Надо было на наши ничтожные доходы и кормиться, и какую-то одежонку покупать. Жили впроголодь, но, спасибо маме, она не заставила меня прекратить учебу и идти работать. Я же стал хорошо учиться. Переживал за всех, и очень хотелось выбиться в люди, хотя бы для того, чтобы семья могла жить нормально. Учеба пошла легко. Сам удивлялся– все стало понятным, к доске выйдешь – никаких трудностей, пятерка за пятеркой. Окончил школу с серебряной медалью. Было это в 1952 году. Именно в том году отменили для медалистов вступительные экзамены в институты.
Итак, аттестат был, медаль была, не было только ни малейшего осознанного представления, куда же пойти учиться. Я надумал, по совету своего родственника, кадрового военного Владимира Аркадьевича Кочерова, поступать в Военно-воздушную академию имени Жуковского. Документы мои в академии приняли, экзаменов сдавать не надо. Вышла заминка с медкомиссией. Требования там были исключительно жесткие, полежал я денька три в госпитале на обследовании, и врачи посоветовали мне не рисковать– отчислят, дескать, курса с третьего, только время зря потеряешь. Я загоревал, поскольку уже мнил себя военным летчиком-инженером. Что делать? Приятель посоветовал пойти в Институт востоковедения. Почему бы и не податься в востоковеды? Поехал в Ростокинский проезд и без особых хлопот был принят на индийское отделение. Стал учить язык урду, все, что касается Индии, – историю, географию, литературу. Стал получать стипендию – сразу немного полегчало. Но очень немного. Помню, по чьему-то доброму совету обратился в кассу взаимопомощи, и мне выдали ссуду в семьдесят рублей на покупку ботинок.
Учиться было легко и интересно. Непривычна была сама обстановка. В военные и послевоенные годы в школах обучение было раздельное– мужские школы и женские школы, а в институте все вместе, все чувствуем себя взрослыми людьми и этим щеголяем друг перед другом. Преподаватели с нами обращаются как со взрослыми, на семинарах можно говорить умные вещи, и урду пишется такими закорючками, что никто понять не может, а ты понимаешь. Первую сессию я сдал на пятерки, а уж потом так и сдавал все экзамены только на «отлично» до самого окончания института. Лишь за дипломную работу получил «хорошо».
Взрослая жизнь для мальчишки таит много опасностей, ощущение самостоятельности кружит голову. К счастью, иммунитет от дурных влияний выработался, видимо еще в Марьиной Роще. Учился, играл в футбол, бегал, катался на коньках. Институт давал редкую возможность удовлетворять страсть к чтению, которой я, насколько могу припомнить, «заболел» в первом классе, как только научился читать. Приятели мои оказались людьми читающими, имеющими доступ к книгам, о которых я только слышал. Сейчас эти книги широко издаются, но времена тогда были другими. Не одобрялись Достоевский, Андреев, Есенин, практически все поэты предреволюционной поры, только что были подвергнуты опале Ахматова и Зощенко. Помогала учиться, конечно, студенческая среда, в которой все страстно, не по обязанности, а по убеждениям (с оглядкой, конечно: даже молодежь в ту пору должна была быть осмотрительной), горячо обсуждалось, а из этих обсуждений и складывалось не вполне ясное, но достаточно прочное впечатление, что живем-то мы во времена необычные и великие. Конечно, о величии времен и живых вождей мы и читали, и слышали ежедневно и ежечасно, но происходило свое неофициальное и неформальное осмысление действительности, пробивались росточки собственного мышления.
В марте 1953 года умер Сталин, его смерть показалась нам, мальчишкам и девчонкам, катастрофой. Шли по Москве бесконечные мрачные траурные колонны, возникали чудовищные давки на перекрытых улицах, гибли в них десятки, а может быть, и сотни людей, как это было при спуске с Рождественского бульвара на Трубной площади. Пытались и мы с приятелями пробиться в Колонный зал. Нам намяли бока, оттоптали ноги, мы промаялись в огромной толпе у Петровских ворот всю ночь и лишь утром, несолоно хлебавши, возвратились по домам.
Катастрофы, как нам думалось, не произошло, а улучшения в нашей общей жизни наметились довольно скоро. Это был наглядный урок здравого исторического смысла. Каким же образом, почему никто так долго не мог понять, что вождем нашим был человек далеко не безупречный, мягко говоря? Как же можно было все, что удалось сделать на протяжении многих лет огромному народу, считать результатом гениальности, проницательности, железной воли, мудрости одного-единственного человека? Вот на такие вопросы мы пытались ответить. Да разве только мы?
Под шум всеобщих преобразований упразднили наш Институт востоковедения и перевели нас в 1954 году в учреждение, само название которого вселяло трепет в наши сердца, – в Институт международных отношений. Оказалось, что и там учатся такие же люди, как и мы, некоторые поумнее, некоторые поглупее, а в общем обычные студенты. Располагалось тогда здание этого института у Крымского моста.
Мы – «восточники», коренные мгимовцы – «западники». Помещений в институте не хватает, учимся в две смены. Нас, «восточников», стало меньше, часть наших сотоварищей перевели в другие институты, и держимся мы друг за друга крепче. Я близко схожусь с Витей Прокуниным. Он книжник, умница. Снами Борис Васильев– бывший танкист, человек основательный, уже умудренный жизнью, неназойливо, по-доброму опекающий нас, вчерашних школьников. В наш кружок входит и Седа Алиханянц, дочь одного из создателей советского ядерного оружия, академика Абрама Ивановича Алиханова, красивая, скромная и умная девушка. (Она и Витя Прокунин скоро поженились. Так появилась первая, пожалуй, семья на нашем курсе. Летом 1973 года, приехав в Москву в отпуск, я позвонил Прокуниным и узнал горестную весть – Витя умер от инфаркта, оставив Седу с двумя маленькими мальчишками. К тому времени не стало и ее отца, и Седа в одиночку вырастила двух прекрасных, самостоятельных и любящих ее мужчин – Никиту и Максима. С Борисом Васильевым, работавшим в ТАСС, мы сохранили добрые отношения на всю жизнь. При встречах вспоминаем, как ездили вместе на целину, путешествовали по раскаленной равнине Синда, купались в Аравийском море, темной индийской ночью ездили смотреть Сураджкунд, старинный священный водоем под Дели, поминаем старых друзей, увидеться с которыми на этом свете уже не придется. Но до тех пор, пока мы помним и говорим о них, они живы.)
От того, что я стал учиться в другом учебном заведении, мое благосостояние не улучшилось. Ездить из Марьиной Рощи стало неудобнее и для меня заметно дороже – восемьдесят копеек на автобусе, да еще полтинник на метро в одну сторону. В лучшем случае оставалось денег на стакан чая да пирожок. Дома было голодно. Хотя к тому времени поступила в пединститут Лера и тоже стала получать стипендию, кажется, двести сорок рублей, жили мы не просто бедно, а нищенски. Не я один был в таком положении. Приходилось разгружать вагоны или работать на овощной базе. Потом уже, освоив язык урду, я стал подрабатывать в издательстве «средневековым» трудом – перепиской рукописей. Эта работа оплачивалась лучше.
В 1956 году мы побывали на целине, в Казахстане, на уборке первого целинного урожая. Это запомнилось на всю жизнь. Долго ехали поездом, потом на грузовиках прибыли в сердце казахской степи– село Севастополь Урицкого района Кустанайской области. Меня определили помощником комбайнера, и мы с комбайнером Петей из Бреста принялись косить и обмолачивать бескрайнее пшеничное поле. Интересно все было чрезвычайно– степь я раньше никогда не видел, не ощущал сухую степную жару, да и не приходилось руками работать от восхода до заката. Должность помощника комбайнера вообще ответственная и беспокойная, я же был заодно и копнильщиком– то есть вилами солому в копнителе разгребал. Солнце печет, ость пшеничная колючая летит. Ворот рубашки не расстегнешь, кепку не снимешь, да и в бане за три месяца были всего лишь один раз. Все это нас мало беспокоило – работа увлекла. И люди здесь как-то по-другому раскрылись. Учились ведь вместе несколько лет и все казались друг другу очень хорошими ребятами, а целина показала каждого и с хорошей, и с плохой стороны. Научились кое-чему за лето, узнали, какой ценой достается хлеб, и, что было очень существенно, заработали денег. Вот итог целинного лета для всего нашего отряда. Для меня же это лето стало действительно незабываемым. На одном курсе со мной, на китайском отделении, училась Нина Пушкина. Конечно, мы с ней были знакомы, но не более. В это целинное лето мы увидели друг друга заново и неразлучны с тех пор уже много-много лет.
Вернулись мы в Москву в сентябре, а в январе следующего года поженились. Снимали комнатенку у деда Нины. Оба получали стипендии, я подрабатывал. Словом, жили как птицы небесные и были очень довольны друг другом. Это и было счастье.
На шестом курсе, в начале 1958 года, меня послали на практику в Пакистан. А в конце того же года мы вместе с Ниной отправились туда же, в город Карачи, в нашу первую долгосрочную служебную командировку.
Ну что же, прощай, Марьина Роща! Здравствуй, Азия!
КАРАЧИ
Вы жили в здании нашего посольства – в старинном, начинающем разваливаться здании. Комната была маленькой и сырой – на полу выступали непросыхающие лужи. Но нам думалось, что лучшего и желать нельзя.
Работа мне показалась очень интересной. Я был назначен помощником и переводчиком посла. Послом был ныне покойный Иван Фаддеевич Шпедько. Он очень хорошо меня принял, многому научил, по-настоящему помог освоиться в незнакомой обстановке.
В июле 1959 года в пакистанском городе Карачи родился наш сын Алеша.
ИЗ ТЕТРАДИ ВОСПОМИНАНИЙВ пасмурную, с дождями и снегами, с ледяным ветром и туманами погоду мне часто снится мой Восток, места, где провел большую часть своей жизни.
Карачи и Равалпинди, Пешавар и Лахор, Дели, Тегеран, Решт, Энзели, Исфаган, Кабул, Герат сливаются во снах в один причудливый город.
Я живу в этом городе, разговариваю на урду и на фарси и удивляюсь, что еще не забыл эти языки, вижу снежные вершины гор, подступающих к самому городу, и изогнутые дугами ветви пальм, любуюсь окутанной дымкой панорамой города с минаретов, иду по узким, горбатым, мощенным крупным булыжником улочкам и вдруг оказываюсь на широком зеленом, залитом солнцем проспекте. Или бегу по горной тропе вдоль извилистой и бурной речки.
Я дышу азиатским воздухом – во сне он лишен запахов, но я знаю, что он пахнет остро и пряно, им дышится легко даже в жару.
Азия зеленых радостных гор и мрачных, отвесно вздымающихся к небу кряжей, Азия ослепительно чистого, тончайшего песка побережья Аравийского моря и выжженных красноватых пустынь, уличного веселого многолюдья и разъяренных, беспощадных слепых толп, Азия одуряющей жары и живительной прохлады – эта Азия у меня в крови. Я прошу судьбу, чтобы эта Азия снилась мне до конца моих дней…
Пешавар. Март 1958 года. Рано утром я шагнул из двери маленького кирпичного коттеджика на лужайку университетского городка. Просторная зеленая равнина, окаймленная вдалеке крутыми снежными горами. В прозрачнейшем воздухе каждая складка на склоне гор, каждый уступ видны так отчетливо, будто какой-то художник-гигант нарисовал их искусным карандашом, тонко заштриховал и подкрасил акварелью. Беспредельное небо можно увидеть и в море, и в степи. Но в предгорьях отдаленные вершины подчеркивают глубину легкого, нежно сияющего бирюзой свода. Ласково касается лица, осторожно трогает его теплыми лучами весеннее пешаварское солнце. Мелкими желтыми цветами усеян кустарник, и теплыми волнами идет от него сильный медовый аромат.
Все это – солнце, голубое небо, горы, зеленая равнина, запах меда, волшебная неосязаемость воздуха; живая тишина – жужжание пчел, птичий щебет, шорох гравия под ногами – все это отпечаталось в памяти не отдельными образами, а целостным, небывало радостным ощущением счастья. Мне было двадцать три года.
Должность помощника и переводчика посла показалась мне многотрудной и интересной. Она давала возможность познакомиться со многими крупными деятелями Пакистана, иностранными послами, видными бизнесменами, учиться искусству дипломатической беседы, узнать многое, недоступное младшему сотруднику посольства. В 1959 году я был назначен на должность атташе, по этому случаю сшил костюм у лучшего пакистанского портного Хамида и почувствовал себя дипломатом.
В 1960 году послом СССР в Пакистане стал М.С. Капица – человек необъятной эрудиции, широкой души и неортодоксальных взглядов. Михаил Степанович курил сигары, любил выпить хорошего коньяку, прекрасно говорил по-китайски и по-английски и остроумно шутил. Переводчик был нужен послу для записи бесед, выполнения поручений, поездок по стране, где без знания местного языка обойтись трудно. Работать с Капицей было легко.
В январе 1961 года молодой министр природных ресурсов Пакистана Зульфикар Али Бхутто пригласил Капицу с супругой посетить родовое имение семьи Бхутто вЛаркане.
Посол и его жена Лидия Ильинична отправились в дорогу поездом до Саккара, а из Карачи был выслан «додж» с водителем и переводчиком. Переводчиком был я.
ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК…В январе прохладно даже в Синде и его главном городе Карачи, расположенном на каменистом берегу Аравийского моря и окруженном с трех сторон пустыней, красновато-серыми безжизненными холмами с редкими зарослями кактусов. Совсем редко мелькнут высокие безлистные кусты акации, маленькие озерца с каменистыми берегами и стаями птиц на воде. Голо, пусто, неуютно.
Наша машина проскакивает Татту– заброшенную столицу мусульманских правителей Синда. Полуразрушенные ажурные, украшенные богатой резьбой павильоны из красного камня, гробницы ханов и миров, кактусы торчат жесткими щетками под ярко-голубым небом. Необъятные чужие дали. Чужая история.
За Таттой чаще попадаются обработанные поля, пасутся стада коз, длинные висячие уши, головы молотком. Козы встают на задние лапы и общипывают веточки акаций. Независимые и озорные мальчишки-пастухи вооружены маленькими топориками на длиннющих, как пики, топорищах. Это и посох, и инструмент, помогающий пробираться в колючих зарослях.
На горизонте время от времени появляются купы высоких деревьев. Значит, там есть пруд или канал. Заманчиво в пустынной местности выглядит их тень, приятно поглядеть на текущую в канале воду – шоколадно-серого цвета, красноватого оттенка, густо-коричневую, но всегда живую. Где есть вода – есть жизнь.
Сияет азиатское солнце, но не палит безжалостно (зима!), не пытается иссушить тебя, а лишь приятно согревает. Ни ветерка, ни шелеста листьев, только птичьи крики да журчание воды.
Проходит вдали караван верблюдов, и приглушенно доносится звук караванных колокольчиков. На шее каждого верблюда подвешен пустотелый медный цилиндрик, издающий глубокий, мягкий и очень неспешный, как сама поступь этих животных, звон. Пахнет прогретой землей, зеленью соседнего поля, горьковатой акацией, даже у воды есть свой едва ощутимый, чуть-чуть болотный, но приятный аромат.
Вот и Хайдерабад. Незабываем хайдерабадский «Риц» – лучший отель города. Трехэтажное, бело-голубое сооружение на пыльной и донельзя заплеванной улочке, среди глинобитных заборов, не просыхающих даже в синдской жаре зловонных луж, меж зияющих разверстыми окнами и дверями лавчонок с ободранными вывесками. Постояльцев в этом отеле нет. Народ попроще предпочитает останавливаться в караван-сараях, мехманхане. Люди зажиточные останавливаются у знакомых, у родственников, а служивые – в государственных гостиницах, так что прибытие двух непривычного вида людей на большой черной машине вызвало легкую сенсацию в окрестностях дремлющей гостиницы.
Путешественников встречает в дверях босая личность, в европейского покроя брюках и заправленной в них, вопреки местному обычаю, рубашке, менеджер.
Номер – две плетенные из веревок кровати – чарпаи, накрытые измызганными, серыми с разводами простынями; санузел– кран в стене и дыра в полу. Решили умыться, пообедать и следовать дальше, о чем и сообщили озадаченному, но не очень огорченному менеджеру.
Обед примечателен обилием перца и мух. Мраморный столик в столовой издалека показался черным. Ожидавший гостей официант– рубаха навыпуск и босиком– взмахнул тряпкой, и черная поверхность моментально побелела, а тишина заброшенной столовой сменилась отчетливым жужжанием. Еще взмах тряпки над столом– мушиное войско рассеялось по комнате. Во всяком случае, обращать на него внимание уже не стоило, надо было только следить, чтобы наиболее дерзкие насекомые не пикировали в суп. Перец во всем – в супе, курице, подливке к курице, в тарелке вареного риса. Только в чапати, плоской, свежеиспеченной из муки грубого помола лепешке, перца нет.
Простая еда чапати – мука, вода и соль; замешивается тесто, раскатывается тонко, кладется на специальную подушку и одним движением припечатывается на стенку тандура – врытого в землю глиняного широкогорлого сосуда, на дне которого тлеет уголь. Стенка тандура раскалена, тесто плотно приклеивается к ней и быстро пропекается. Пекарь берет два длинных железных крючка, запускает их в горловину печи и быстрым уверенным движением (все пекари на Востоке движутся очень быстро и складно) достает благоухающую самым мирным и самым приятным в мире запахом горячего хлеба чапати. Есть ее надо, пока она не остыла.
Грустный городок Хайдерабад. Мрачные, ободранные стены, изукрашенные лишь невообразимой пестроты вывесками и сохнущим прямо над улицей бельем. Канализации в городе нет. Проложены по улицам стоки для нечистот, но течь им некуда – все высушит палящее солнце и ветер. Ревет динамик, установленный на крыше такого же обшарпанного, как и все вокруг, здания кинотеатра, дребезжащим и оглушительным голосом поет популярная актриса. Пластинка давно истерлась, и аппаратура никуда не годится, но народ слушает с удовольствием.
Женщину в городе можно увидеть только под тяжелой чадрой, квадратное окошечко для глаз заплетено густой сеткой, полы чадры метут по земле. Спешат женщины – их место дома. Мужчины сидят в чайханах, ходят в кино, гуляют, взявшись за руки, по улицам, мирно беседуют на перекрестках, и чужестранец, привыкший к иного вида толпе и иным порядкам, начинает слегка тосковать, очень уныл город без женского лица.
Сердце и душа каждого восточного города – базар. Базар – это не только место, где можно что-то продать и что-то купить, это средоточие жизни. На базар идут за новостями, за дружеской беседой, здесь вершится городская политика, создаются и рушатся репутации, формируется общественное мнение, наживаются и растрачиваются состояния.
Оглушительный звон стоит в медном ряду. Десятки молоточков выбивают замысловатые узоры на медных блюдах, стаканах, кувшинах, привычно чертит мастер рисунок– то же чеканил его отец, дед, прадед, его же будет выводить и сын до тех пор, пока сохранится спрос на медную посуду.
Улочка переходит в улочку, товар сменяется товаром, и за каким-то поворотом резкий, всепроникающий запах сточной канавы, конюшни и отхожего места – так пахнут старые восточные города – вдруг смешивается с острым пряным ароматом. Стоят открытые мешки со всеми мыслимыми сортами перца красного, черного, зеленого, в стручках, в горошке, молотого, тертого, здесь же деревянные лари с корицей, гвоздикой, диковинными, неизвестными нам специями, стеклянные банки с душистыми травами, и над всем этим великолепием, втиснутым в маленькую лавчонку, сияет темно-красная, густая, окладистая борода хозяина – будто с умыслом окрасил он ее в цвет красного перца. Рядом такая же лавчонка, и напротив, и еще, и еще. Закрой глаза, почувствуй симфонию ароматов, она не повторится ни в Карачи, ни в Лахоре, ни в Пешаваре, только здесь, в Хайдерабаде, меж старых кирпичных стен, в прогретом, сухом, совершенно неподвижном воздухе можно ощутить этот древний, как сама Азия, букет.