
Полная версия
Лето в Гапсале
Елена Николаевна прервала разговор замечанием, что смерча уже не видно, и что кажется пора обедать.
Молодые люди взглянули на небо; действительно, смерч переменил направление и почти исчез; одно мутное, туманное пятно виднелось еще на горизонте.
На другой день Вильгельм Вонненштерн явился с визитом к Глинским и, по немецкому обычаю, просидел все утро; с тех пор он сделался их ежедневным посетителем, и сопровождал их всегда на гуляньях. В салоне он танцевал с одной Юлией или глядел на нее, когда она танцевала с другими; мазурка исключительно принадлежала ему. В свободные дни от балов он часто проводил вечера с ней, привозил своих любимых писателей и звучным, увлекательным голосом читал ей из Шиллера и Гете; когда погода позволяла, они выходили с матерью погулять.
Есть одно место в Гапсале, на берегу моря, куда жители и посетители собираются часов в десять вечера, и гуляют при лунном свете. Тут всегда затишье, тут море всегда гладко и неподвижно, как зеркало, берег почти вровень с водой; между домиками, выходящими фасом на берег, и морем проложена довольно широкая тропинка (аллеей ее назвать нельзя: она слишком запущена и даже не усыпана песком). Домики глядят на нее своими веселыми крылечками; около них расположены зеленые скамейки для гуляющих… К морю тропинка окаймлена молодыми липами, корни которых почти орошаются водой. Тут также множество маленьких купален, отделяющихся разноцветными группами от синей массы воды. Особенно хороша эта картина в ясный, лунный вечер: голубое пространство неба, синяя, спокойная поверхность моря, отражающая правильный облик луны, эти освещенные домики, которые, как ряд фонарей, в свою очередь освещают тропинку, – над ними зубчатые развалины, длинная тень деревьев на воде и где-нибудь в купальне свечка запоздалого купальщика, отражающаяся мерцающим светом через окно на морской поверхности…
На этом-то гулянье происходили самые продолжительные, самые интересные разговоры между Вильгельмом и Юлией; тут они были не на виду; полумрак, царствовавший на тропинке, способствовал задушевным и искренним беседам, и хотя беспрестанно попадались навстречу бродившие группы, но они мелькали мимо, как тени, и сходились только те, которые искали друг друга.
Г-жа Глинская обыкновенно пристраивалась куда-нибудь на скамейку, около старухи Рубановской; а Юлия с Вонненштерном под руку тихо прохаживались взад и вперед по гулянью. Сумрак, тишина, таинственность ночного вида, все располагало наших молодых людей к поэзии и мечте. Вонненштерн три года был за границей, любил припоминать прекрасные места, виденные им, и рассказывал о них живописно и верно. Как аккуратный немец, он в путешествиях своих не преминул осмотреть везде все достопримечательности природы и искусства, и обогатить память воспоминаниями, а альбом рисунками. Но разговор от прошедшего скоро возвращался к настоящему. Вонненштерн любил Юлию, и любил ее не без цели; нашедши в ее пламенном воображении сочувствие всем своим мыслям, мечтам и вкусам, он надеялся, что и она начинает его любить, и в будущем видел себя счастливым супругом возлюбленной женщины. Но он еще не решался даже намекнуть ей о своих надеждах и только тихо подготовлял себе дорогу. Любимым предметом его разговоров с ней был вопрос о счастье, которое дается сердцам, понимающим друг друга; от этого он переходил к изображению жизни, которая бы предстояла таким сердцам, если бы они сошлись; он рисовал ей картину семейного счастья, мирные занятия, домашние заботы, разделенные между мужем и женой, избранный кружок друзей, которые любят мужа и уважают жену, и долгие прогулки вдвоем по полям и лесам, и долгие чтения вечером у камелька… Все это, прикрашенное идиллической поэзией Геснера и патриархальным романтизмом Фредерики Бремер, выходило довольно складно и заманчиво. Прибавьте к этому звучный, ласковый голос, нужное пожатие руки, взгляд полный любви, – и вы поймете, что Юлия слушала его с наслаждением и постепенно увлекалась красноречием рассказчика.
Если б Вонненштерн вполне знал характер Юлии и ее пылкую мечтательность, он и тогда, по расчету, не мог бы действовать успешнее и счастливее. Восприимчивое воображение ее постепенно разжигалось; она бессознательно вступала в эту новую для нее сферу, осваивалась с ней и почти незаметно входила во вкус новых, неведомых ей доселе ощущений. Ее поддерживала еще в этом настроении мысль, внезапно мелькнувшая перед ней, что она попала наконец на истину, что до сих пор она жила поддельной жизнью, головой, самолюбием, а не сердцем. «Вот оно, настоящее-то счастье, – твердила она себе, – делить жизнь с человеком благородным, возвышенным, составлять его счастье своим сочувствием, черпать свои наслаждения в одних чистых источниках первобытной простоты. Все эти усложненные, светские удовольствия выдуманы для того только, чтобы разнообразить скуку; как жалки люди, которые поддаются им и пренебрегают своим настоящим назначением!.. как жалки женщины, которые предпочитают пустой блеск свой в свете мирному счастью, которое они могут доставить любимому человеку!..»
И Юлия мечтала…
Впрочем, Вильгельм (надо отдать ему справедливость) всячески старался разнообразить удовольствия, происходящие из чистых источников. У него была своя парусная лодка, которая торжественно прозывалась «Яхта Joya», и в хорошую погоду он катал в ней Юлию с матерью и сам садился к рулю. При парусах были также и гребцы; он их одевал голландскими матросами, сам надевал светлую блузу, перепоясанную черным лаковым кушаком; фетровая шляпа с широкими полями заменялась соломенной, и он командовал маневрами по-голландски. Юлию забавляли эти прогулки; этот костюм шел к Вонненштерну… и в новой обстановке он являлся ей в новом свете. К тому же и берега Гапсаля, и его окрестности, хотя не слишком живописны, но миловидны: город весь расположен на полуострове; с трех сторон окружает его море; в полуверсте от него, параллельно с большой дорогой, чернеется сосновый лес, носящий название «Паралена»: туда съезжаются из Гапсаля для пикников. Направо, шагах в пятидесяти от пристани, берег узким мысом входит в море, и тут стоит уединенная, полуразвалившаяся башня; далее, липовый лесок, а вдали белелся тогда большой дом Вонненштернов… Со всех сторон видны зеленые берега островов, к которым за мелководьем не подъезжают. Более часу потребно было на условленный круг морского катанья, после чего яхта опять направлялась к пристани.
Мы сейчас упомянули о Паралене и о пикниках в этой роще. На одном из этих пикников должна была решиться судьба нашей героини. Эти пикники делались по подписке, и для того выбиралось известное уже и очень удобное место в лесу, и освещалось цветными фонарями. Это была широкая луговина, посреди которой стояла корчма. Налево была выстроена белая, круглая беседка и находилась кегельная игра. Трава на этом месте была так утоптана, что представляла вид зеленого паркета… Тут, около беседки, помещалась музыка и собиралось танцующее общество.
В конце июля затеяли опять подобный пикник, последний и самый блестящий этого сезона. Юлия оделась вся в белое; Вонненштерн привез ей букет из белых роз и, подсаживая ее в коляску, шепнул ей: «Вы одеты как невеста», – и глубоко вздохнул…
Дорогой Юлия была задумчива; она чувствовала приближение роковой минуты решения, и теперь ее смутно тревожило сомнение… Она старалась дать себе отчет, какого рода чувство привлекает ее к Вильгельму? И не могла… Он ей нравился, она беспрестанно о нем думала, но не так, например, чтобы заботиться о его отсутствии, когда он опаздывал; мысли о нем принимали у нее какую-то картинную форму: она видела себя с ним в будущем, рисовала себе картину их счастья, и всегда в поэтической обстановке… случалось иногда, что увлекаясь своими мечтами о будущем, она забывала о нем в настоящем… Бывало он тут войдет потихоньку, остановится перед ней, и долго любуется ее мечтательной позой; заметив его, она ему обрадуется, но ей делается сначала как бы неловко, как будто ее с толку сбили; продолжать начатую мечту наяву становилось невозможно, а возврат к настоящему, к действительности, не мог совершиться так скоро… Это странное ощущение повторялось довольно часто, но Юлия приписывала эту неловкость неопределенным отношениям, бывшим между ними. «Когда мы будем помолвлены, – думала она, – когда отец мой даст свое согласие, – а он верно его даст, Вильгельм ему понравится, – тогда будет совсем другое», – и Юлия опять замечталась…
– Что ты сегодня такая молчаливая, Юленька? – спросила ее мать с заботливостью: – Уж не режет ли тебе платье в проймах? Этой дуре Малаше всегда говорю я, чтобы она делала около плеч разрез побольше…
Юлия улыбнулась догадливости матери, и отвечала весело: «Не браните Малашу, маменька; платье очень покойно; я думала о другом… Придется мне, должно быть, с вами поговорить сегодня вечером, когда приедем домой…»
– А я знаю о чем, – сказала Елена Николаевна с веселой улыбкой.
– Вы отгадали? – спросила изумленная Юлия.
– Ты, право, думаешь, Юлия, что я ничего не замечаю… хоть я и молчу, а все вижу: признайся, ведь тебе уж надоело здесь; да и понятно, хорошенького понемножку… потешилась и будет… пора домой, не так ли?..
И Елена Николаевна опять лукаво взглянула исподлобья на дочь… Юлия закусила губу, чтобы не рассмеяться, и сказала серьезно: «Так вы думаете, что я об этом с вами хочу говорить?»
– Что? Отгадала? – с торжеством возразила мать.
– Увидите, – отвечала Юлия, и весело выскочила из коляски.
В этот вечер она была чрезвычайно весела, и с полным упоением предавалась удовольствию, сознавая себя одетой к лицу, и чувствуя до какой степени принадлежит ей сердце Вонненштерна. Тут была и девица Розенберг. Несколько раз к ряду ее не видать было в салоне; но тут она опять явилась, бледная и исхудалая, как бы для того, чтобы присутствовать при торжестве своей соперницы. Да не подумают однако, что Вонненштерн поступил с ней неблагородно; правда, до приезда Глинских, он оказывал ей внимание, как самой милой, хорошенькой девушке своего общества, но без всякой определенной цели, и стараясь внушить ей привязанности, Каролина влюбилась в него, незаметно для самой себя; и зачем было ей опасаться этого чувства?.. Она и он были лучше всех; более или менее все ожидали этой свадьбы… сказали бы только: «Какая прекрасная парочка!» Юлия подошла к ней и хотела заговорить; но Каролина встретила ее таким сухим поклоном, что она отложила свое намерение, боясь, чтобы девица Розенберг не стала подозревать в ней желание пощеголять своей победой.
– Скажите, барон, – сказала Юлия Вильгельму, когда они уселись вместе на деревянной скамейке, перед мазуркой: – вы хорошо знаете Каролину Розенберг? Что, она умна?
– Да, не глупа, – отвечал Вонненштерн рассеянно.
– А странно, у нее такое неподвижное лицо.
– Это вообще, – отвечал он, – характер немецкой женской красоты; заметьте, и г‑жа Гогендорф, ее сестра, и девица Блуменберг, представляют ту же черту; и знаете ли? – прибавил Вильгельм оживляясь, – ведь эти лица верные зеркала их душ. В наших женщинах нет огня: и радуются, и восхищаются они как-то чинно; поэзия для них приятна как пение птиц, как журчание ручейка, но она не затрагивает страстной струны в их душе. Однако, я был бы несправедлив, если бы сказал, что у них нет сердца; многие из них доказали и доказывают ежедневно свою преданность, свою чувствительность, посвящая себя счастью семейства и мужей… Но чего-то не достает в этой преданности, как будто нравственной прелести, душевной поэзии… другая женщина сделала бы меньше, а целилась бы больше!..
– Вы так рассуждаете, – прервала Юлия, – потому может, что вы их не любили; от любимого человека, от любимой женщины все ценится выше, всякая безделица идет к сердцу…
– Вы правы, Fräulein Julia, – отвечал Вильгельм взволнованным голосом: – я их не любил… некоторые из них мне нравились, но настоящей любви я не знал до… до…
– Ваша очередь делать фигуру, – тоненьким голосом закричал рыжий молодой Ленке, подбежав в припрыжку к нашим молодым людям.
Вонненптерн судорожно схватил руку своей дамы и пустился танцевать.
Между тем смеркалось, и скоро стали зажигать фонарики.
Когда Юлия и ее кавалер возвратились на свои места, они не тотчас возобновили прерванный разговор. Вильгельм чувствовал, что теперь или никогда следовало высказать свою любовь и робел… Юлия готовилась его слушать и молча любовалась освещенным лесом… В самом деле он был хорош в эту минуту: высокие сосны, расположенные амфитеатром вокруг луговины и обвешанные разноцветными огнями, отделялись, как фантастические сторожа, от остальных деревьев; за ними сплошная масса леса скрывалась в таинственном мраке; вдали мелькала белая корчма, музыка играла невидимо, и тени танцующих, как в неясном видении, перебегали с места на место…
– Как здесь хорошо, – шепнула Юлия; – только мне уже не хочется танцевать; пройдемтесь; нашего отсутствия не заметят; мы фигуру сделали.
Вонненштерн молча подал ей руку, тихонько удалились они от танцующих и пошли по первой попавшейся тропинке.
– Как вы меня поняли, Юлия, – сказал Вонненштерн, прижимая ее руку к своему сердцу, – вы поняли, что я хочу с вами поговорить, что мое сердце переполнено, и что свидетели тут лишние… Вот здесь, в уединении… подальше от людей… в присутствии Бога и природы… выслушайте меня, Юлия!..
Пересказывать ли читателю, что Вонненштерн говорил Юлии? Кажется, не нужно: всякий сам может себе представить, в каких пламенных и восторженных выражениях высказал он ей свою любовь.
В тот же день вечером, когда усталая Елена Николаевна снимала свою шляпку перед зеркалом, и толстая, сонная Малаша собирала под гребенку на ночь тоненькую прядь уцелевших ее волос, Юлия вошла в комнату и стала перед матерью.
– Что ж? Скоро мы едем, Юленька? – спросила Елена Николаевна.
– Напротив, маменька, совсем остаемся, – отвечала Юлия с гордой улыбкой.
Немало удивилась г‑жа Глинская, когда дочь объяснила ей, что она любит Вонненштерна, что он сделал ей предложение, и что завтра же она намерена писать к отцу и просить его согласия.
– Как же это, право, Юленька? Так он тебе нравится, этот немец? Кто бы подумал? А я полагала, что он тебе надоел? Сначала-то, думала я, все это было ей в диковинку, забавляло ее; а теперь, должно быть, понаскучило, оттого-то она стала так рассеянна, так задумчива подчас… А вместо того, ты влюблена.
– Я его люблю, маменька, и уважаю за благородство и прекрасные качества, – отвечала Юлия, на которую слово «влюблена» произвело какое-то неприятное впечатление.
– Да как же это, – продолжала Елена Николаевна, не заметив ее движения: – как же это ты выйдешь за немца? Отец твой никогда на это не согласится (о себе она и не упоминала).
– Согласится, маменька; не я первая, не я последняя выхожу на немца; фамилия прекрасная, по-здешнему богатая, да и я не бедна; к тому же требования будут уже не те: мы хотим жить не роскошно, но счастливо!..
С этой фразой Юлия поцеловала озадаченную мать в лоб и отправилась в свою комнату спать или мечтать.
На другой день письмо следующего содержания отправлено было на почту, на имя Дмитрия Петровича Глинского.
«Любезный и милый папенька!
Ваша возлюбленная и балованная дочь обращается к вам с просьбой, в твердой уверенности, что, если вы до сих пор не отказывали ей в самых пустых ее фантазиях, вы не замедлите дать свое согласие, когда дело идет о счастье всей ее жизни. Милый папенька! Кто бы подумал, что я встречу здесь, в этом забытом, в этом смиренном уголке нашей земли, того благородного, прекрасного человека, которого я тщетно искала в гостиных Петербурга, и который, я чувствую, один может составить мое счастье! Папенька! Я прошу согласия вашего на брак мой с бароном Вильгельмом Вонненштерном, одним из самых богатых аристократов здешнего края. Но когда я говорю „богатый“, это относительно; по здешним понятиям – тысяч десять дохода считаются несметным богатством; оно так и есть, по здешним требованиям: тут не знают нашей тщеславной петербургской роскоши; тут живут умно, для себя, дия своего семейства, а не на показ… здесь люди богаты внутренним богатством чувства и истинным счастьем. Я это поняла, милый папенька; я поняла, что рождена для этой простой, патриархальной жизни, в которой, однако, так много поэзии; мне как-то легко дышать в этой новой для меня атмосфере!.. Конечно, ваша дочь уже не будеть окружена поклонниками, но ее будут любить и уважать… И как хорошо здесь летом, любезный папенька!.. Море, и развалины, и Парален… как я все это люблю, люблю как вторую родину!.. Приезжайте сюда, милый напенька, приежайте скорее, и вы сами увидите, что я выбрала себе благую долю. Вы не можете сказать теперь, что я увлекаюсь воображением, как бывало случалось со мной: простотой и истиной нельзя увлечься – один блеск мишурный ослепляет, и то не надолго.
Прощайте, любезный папенька, до свидания; но прежде напишите мне успокоительное словцо. Позвольте напомнить вам, при случае, не раз сказанные мне вами слова: „Юлия! Какую бы глупость ты ни сделала, за кого бы ты ни вздумала идти (только будь он честный человек), я тебе не помеха… сама выбирай, сама и отвечай…“ После этого, когда я поступаю благоразумно, не вправе ли я ожидать вашего полного одобрения; скажите?..
Любящая и уважающая вас дочь Юлия Глинская.Гапсаль, 30 июля 1840 года».Отправив письмо, Юлия села к окну и стала ожидать Вильгельма; он скоро приехал, и день прошел незаметно, как другие: они строили золотые планы для будущего; Юлия играла на фортепьяно «Ständchen» и «Wanderer» Шуберта; Вонненштерн пел ей студенческие песни, воспоминания Дерптского университета… Елена Николаевна слушала их с участием, и к концу дня – так велико было влияние Юлии на мать – она уже совершенно привыкла смотреть на Вильгельма с новой точки зрения, как на своего будущего зятя… И когда он, при прощании, почтительно поцеловал ее руку, она нагнулась и с нежностью матери поцеловала его в голову. С тех пор она полюбила его от всего сердца: мало было нужно, чтобы возбудить ее привязанность, а Вильгельм был так предупредителен, так почтителен… И Елена Николаевна стала ожидать согласия мужа с тем же, если не с большим нетерпением, как и сама Юлия.
Глинские не замедлили познакомиться со стариками Вонненштерн, которые были еще живы. Юлия с матерью несколько раз посещали их в их большом, белом доме, который на этот раз уже не показался Юлии фабрикой: прекрасный образ Вильгельма и гостеприимные, добрые старики оживляли для нее эту обитель. У Вонненштерна был еще брат студент, с такими же, как и он, золотистыми волосами, и замужняя сестра, вдова, маленькая, вкрадчивая и нежная немочка, с двумя краснощекими сынишками. Все семейство было в восторге и не знало, как принять и обласкать возлюбленную Вильгельма и ее мать. Седой отец в очках, в длинном черном сюртуке, встретил их на самом пороге дома, и звучным, торжественным голосом приветствовал невесту сына… Мать, маленькая, чистенькая, миловидная старушка, с вечной улыбкой, с белым, гладеньким чепчиком и белыми, гладенькими ручками, хлопотливая и растроганная, угощала их в продолжение всего вечера чаем, ягодами со сливками, бутербродами… Вдовая сестра все держала Юлию за руку и с чувством ее пожимала. Студент Готфрид не переставал глядеть ей в глаза и беспрестанно бросался ей прислуживать. О Вильгельме нечего и говорить: он таял и млел, и ни на минуту не покидал своей прекрасной невесты.
Между тем время проходило, а ответа от Дмитрия Петровича все не было; наконец, ровно через две недели после отправления письма Юлии, возвращаясь домой от Вонненштернов, Глинские нашли это многоожидаемое послание на столе в гостиной. Юлия жадно схватилась за него. В конверте были два письма: одно от отца, другое к нему, незнакомого почерка. Юлия, не обращая внимания на последнее, стала читать вслух письмо отца. Вот оно:
«Друг мой Юленька!
Неужели, моя дурочка, ты пишешь ко мне серьезно? Неужели тебе до того полюбилась чухляндия и ее длинноволосые жители, что ты поселяешься в ней жить? Ну! Поздравляю, gnädige Frau Baronin! – Желаю вам и вашему Вертеру полного идиллического счастья и обильного херувимского потомства! – Но, шутки в сторону, милый друг мой, неужели ты вправду так врезалась в своего барона, что без него жить не можешь? Мне что-то не верится, „vous avez trop bon goût pour cela, ma mie“. Что будет делать моя блестящая, живая и умная Юлия посреди этих сентиментальных мужчин и жеманных женщин? Нет, ты меня никогда не уверишь, что ты рождена аркадской пастушкой… И ты еще говоришь, что не увлекаешься, а поступаешь благоразумно! Какое тут, черт, благоразумие! Покинуть семью, свое общество, свою сферу, свои привычки, чтобы сделаться чухонкой! Как назвать эту глупость? Это увлечение, да еще самое дурацкое!
Впрочем, если я ошибаюсь, если это у тебя не фантазия, а настоящая, серьезная страсть, в чем я, однако, сомневаюсь… ты что-то меньше говоришь о предмете, чем об его обстановке, более о рамке, чем о картине… если ты в эти две недели, в продолжении которых я тебе нарочно не отвечал, чтобы дать тебе время одуматься, не одумалась в самом деле, то напиши, я приеду к вам. Но прошу тебя, для твоего же счастья, не поступай сгоряча, возьми себе сутки на размышление… А теперь прощай! И подумай хорошенько обо всем, что я тебе сказал.
Прилагаю при сем письмо, которое я получил от графа Деревицкого; он просит твоей руки. Во всякое другое время я бы сказал тебе: этим предложением нельзя пренебрегать, граф Деревицкий хотя человек не первой молодости, но своим именем, богатством и важным местом при дворе принадлежит к числу самых выгодных партий в Петербурге. Он разом мог бы поставить тебя на то место, которое принадлежит тебе по праву достоинства, дать тебе то положение при дворе и в обществе, которого ты всегда желала; словом, поставит тебя выше всех тех, которые до сих пор поднимали нос перед тобой. – Но теперь об этом не стоит и распространяться… ты находишься в таком идиллическом расположении духа, что и не обратишь внимания на эти, так называемые тобою теперь, тщеславные мелочи… Прощай, и подумай!
Любящий тебя отец Д. Глинский».Читая матери это письмо, Юлия несколько раз нетерпеливыми знаками и восклицаниями показывала, что оно ей неприятно. Мать в недоумении на нее смотрела. Окончив чтение, она с досадой скомкала письмо и кинула его на стол.
– Сейчас же напишу к нему, – сказала она отрывисто и сердито, – чтобы он скорее приехал сюда; стоило того заставить меня дожидаться ответа целые две недели, чтобы написать такое письмо! И какие насмешливые выражения: чухонка, аркадская пастушка! Я ему докажу, что мне не до смеху…
И Юлия направилась к двери своей комнаты.
– Послушай, Юлия, – сказала встревоженная Елена Николаевна, – позволь мне сказать одно слово, не пиши лучше теперь, ведь почты завтра нет… успеешь… ты устала, да еще теперь, в сердцах, напишешь что-нибудь такое… ведь ты знаешь: отец твой добр, он сделает по-твоему; согласись же и ты на его просьбу, дай себе сутки на размышление.
– Хорошо, я подожду сутки, – отвечала Юлия, напирая на слово «подожду», – но думать мне не о чем, я уже все передумала и давно решилась… Прощайте, маменька; спокойной ночи вам желаю, – прибавила она, возвращаясь к Елене Николаевне и целуя ее руку: – да что вздумалось этому Деревицкому за меня свататься теперь?
– Он уже весной ухаживал за тобой, и ты его принимала довольно благосклонно.
– Да тогда было другое дело… зачем же он тогда не сватался?
– Ведь он, кажется, уехал из Петербурга, по какому-то важному поручению, прежде чем мы решились провести лето здесь…
– Да, вероятно, он недавно воротился, и очень удивился, не найдя нас в Петербурге… а как вы думаете, маменька, весной ведь я бы ему не отказала?..
Елена Николаевна улыбнулась и кивнула головой. Юлия задумчиво вышла из комнаты.
На другой день она что-то долго не являлась в гостиную к чаю; Елена Николаевна давно сидела за чайным столом, когда она вошла в комнату. На лице Юлии было странное выражение: лицо ее выражало, в одно время, и умственное утомление, и какую-то твердую решимость.
– Ах, Юленька, как ты заспалась, мой друт! Уже десять часов; скоро Вильгельм приедет.
– Маменька, – сказала Юлия тихим голосом, становясь перед матерью и не отвечая на ее замечание: – я решилась… я решилась выйти за графа Деревицкого!..
Чайник выпал из рук Елены Николаевны; она подняла голову, чтобы посмотреть на дочь; зрачки ее расширились, рот раскрылся, она решительно не могла сообразить, в чем дело; и как ни ясны были слова Юлии, она их не понимала.
Так как читатель вероятно удивился не менее Елены Николаевны быстрой перемене в намерениях нашей героини, то скажем здесь несколько необходимых слов для объяснения процесса мыслей, который совершался в ее голове в продолжение этой ночи. Мы уже знаем привычку Юлии мечтать и думать по ночам: не раз она засыпала на этих мечтах, и волшебные мечты переходили в волшебные сновидения!.. Читатель верно помнить, что накануне, вечером, она в задумчивости ушла в свою комнату; но на этот раз не сердечные мечты ее занимали, она думала (и это было весьма естественно) о неожиданном предложении графа Деревицкого, о том, что она когда-то тайно того желала, и внутренне сердилась на него за недогадливость. «Все случается некстати, – думала она: – теперь я люблю другого, и меня уже не прельщают блестящее положение в свете, первая роль в том гордом обществе, богатство, открытый дом, свободный приезд ко двору, и прочее… теперь я избрала себе уже другую, смиренную долю…» А со всем тем невольно возвращалась она мыслью к этим почестям и удовольствиям, которыми пренебрегала, уносилась в этот блестящий мир тщеславия, и воображала себя его царицей!.. Так прошло несколько часов. Юлия лежала с закрытыми глазами, но не спала… вдруг она встрепенулась, стенные часы в гостиной пробили два. – «Боже мой! Как поздно! – прошептала она: – пора спать… И стоило, ли, – прибавила она про себя, с некоторой досадой, – лишать себя сна из этих глупых мыслей; подумаем лучше о Вильгельме, о счастье, которое нас ожидает, и с этой мыслью заснем»… Но мысль о Вильгельме как-то упорно ей не давалась; как она ни старалась настроить себя на старый лад, но не могла; прежние мечты и картины уже не слагались в ее воображении… они казались ей как-то бледны, вялы, бесцветны… иные мысли, иные видения, ясные, блестящие, беспрестанно заслоняли их. Вдобавок, как будто нарочно, насмешливые выражения отца приходили ей на память; и какое-то смутное чувство говорило ей, что ее гнев при чтении их произошел от меткой их справедливости. «Одна правда глаза колет», – твердила она себе с досадой. После тщетных, болезненных усилий разбудить в себе прежние мысли и мечты, Юлия вдруг задала себе вопрос: «Но, Боже мой! Зачем же я мучаю себя таким образом? Или я люблю Вильгельма, или не люблю… или эта привязанность довольно сильна во мне, чтобы наполнить мою жизнь, или прежняя светская природа только временно усыплена во мне новыми впечатлениями, и теперь опять проснулась при первом оклике. А в таком случае отец прав, и, может быть… – и Юлия задумалась на этом вопросе…» – да, Дмитрий Петрович Глинский был прав: Юлия и в этом случае увлеклась воображением, а не сердцем. Он благоразумно поступил, оставив ее две недели без ответа. В это время она успела намечтаться вдоволь, привыкнуть к своему положению и даже бессознательно соскучиться им… Как видит читатель, Юлия была подготовлена к этой перемене в мыслях, и если сгоряча, в первую минуту, хотела написать отцу, что решение ее непоколебимо; то это потому, что сама еще не понимала себя, а также из какого-то врожденного, но непродолжительного в ней упрямства… Предложение Деревицкого разбудило в ней целый мир новых мыслей, и фантазия ее не преминула разыграться на этой новой, заданной ей теме, и разыграться в более широких размерах. В ограниченном кругу, в котором она вращалась последнее время, она уже все передумала; ни один уголок в нем не остался не разведанным ею, ни один оттенок не ускользнул от нее… Она успела тысячу раз все перевернуть, разложить и опять составить вместе… А теперь, круг действий опять новый: правда, этот большой свет известен ей, но ей предстоит явиться в нем в новой, более выгодной обстановке. К тому же, сказать надо, тут она была снова в своей стихии: блеск, шумное поприще, даже суета, все улыбалось ей; она в них родилась, в них жила; сельский, мирный эпизод немецкой любви и патриахальные мечты могли занять ее временно; но рано или поздно она должна была возвратиться к нормальному своему положению… Итак, Юлия задала себе этот вопрос и задумалась над ним. Мы видели, как она его решила и каков был плод бессонной ночи…