
Полная версия
Семейство Какстон
– Довольно, леди Эллинор, довольно: я вас понимаю. У меня нет надежды, никогда не было надежды; это было безумие, оно прошло. И только, как друг, спрашиваю я опять, можно ли мнь видеть мисс Тривенион при вас, прежде… прежде нежели отправлюсь я в эту долгую, добровольную ссылку, для того чтобы – почем знать? – оставить прах мои в чужой земле! Да посмотрите мне в лицо: вам нечего бояться за мою решимость, за мою искренность, за мою честь. Но в последний раз, леди Эллинор, в последний! Ужели просьбы мои напрасны?
Леди Эллинор была, видимо, неимоверно-тронута. Я стоял как-бы сбираясь упасть на колени. Отерев свои слезы одной рукой, она нежно положила другую мне на голову и тихо произнесла:
– Умоляю вас не просить меня; умоляю вас не видеться с моей дочерью. Вы доказали, что вы не эгоист; докончите победу над собой. Что сделает такое свиданье, как-бы вы ни были осторожны, как не взволнует мою дочь, возмутит её мир…
– Не говорите этого: она не разделяла моих чувств.
– Если-б и было противное, может ли в этом сознаться её мать? Когда вы вернетесь, все эти сны будут забыты; тогда мы можем встретиться по старому, я буду вашей второю матерью, и опять ваша карьера будет моей заботой; но не думайте, что мы дадим вам прожить в этой ссылке столько, сколько вы, по видимому, располагаете. Нет, нет: это путешествие, экскурсия, отнюдь не поездка за состоянием. Ваше состояние, ваше счастье – предоставьте их нам, когда вы вернетесь!
– Так я не увижу её больше! – прошептал я, встал и молча пошел к окну, чтоб закрыть лицо. Большие борьбы жизни ограничены мгновениями. На то, чтобы склонить голову на грудь, чтобы прижать руку к брови, мы издерживаем едва секунду из дарованного нам писанием семидесятилетия, но какой переворот под-час совершается внутри нас, покуда эта маленькая песчинка неслышно падает в клепсидр.
Твердою стопою возвратился я к леди Эллинор и спокойно сказал:
– рассудок говорит мне, что вы правы, и я покоряюсь, простите меня! и не считайте меня неблагодарным и чрезмерно-гордым, если я прибавлю, что вам надо оставить мне ту цель в жизни, которая утешает меня и поощряет во всех случаях.
– Что такое? – спросила леди Эллинор нерешительно.
– Независимость для меня самого и достаток для тех, кому жизнь еще сладка. Вот моя двойная цель, а средства достигнуть ее должны быть мое собственное сердце и мои собственные руки. Прошу вас передать вашему супругу мою признательность и принять мои горячия молитвы за вас и за нее, кого я не хочу называть. Прощайте, леди Эллинор.
– Нет, не оставляйте меня так скоро. Мне нужно обо многом поговорить с вами, расспросить вас. Скажите, как ваш батюшка переносит свои потери? скажите, есть ли надежда, что он позволит нам сделать что-нибудь для него? При настоящем влиянии Тривениона, в его распоряжении много мест, которые пришлись-бы по вкусу прихотливой лени ученого. Будьте откровенны?
Я не мог противостоять такому участью, опять сел и, как умел спокойнее, отвечал на вопросы леди Эллинор и старался убедить ее, что отец мой чувствует свои потери лишь на столько, на сколько они касаются меня, и что не в силах Тривениона вырвать его из его уединения или вознаградить его чем-нибудь за перемену в его привычках. – За тем, после моих родителей, леди Эллинор спросила о Роланде, и, узнав, что он приехал в город со мной, изъявила непременное желание видеть его. Я сказал, что передам ему её желание, а она задумчиво спросила:
– У него есть сын, кажется, и я слышала, что между ними была какая-то размолвка.
– Кто мог вам сказать это? – спросил я удивленный, зная, как тщательно дядя скрывал тайны своих семейных неприятностей.
– Я слышала от кого-то, кто знал капитана Роланда, забыла я, когда и где, но дело не в том.
– У Роланда нет сына.
– Как?
– Его сын умер.
– Как эта потеря должна была огорчить его!
Я не отвечал.
– Но верно-ли, что его сын умер? Какая бы радость, если б это была ошибка, если б сын его оказался жив!
– У дяди твердый характер и он смирился; но, простите мое любопытство, слышали вы что-нибудь об этом сыне?
– Я? что мне слышать? Но мне бы хотелось послушать от вашего дяди все, что согласился-бы он поверить мне о своем горе, и есть ли какая-нибудь надежда на то, что…
– На что?
– На то, что сын его жив.
– Не думаю – сказал я – и сомневаюсь, чтобы вы могли узнать что-нибудь от дяди. А в ваших словах есть что-то двусмысленное, что заставляет меня подозревать, что вы знаете более, нежели хотите сказать.
– Дипломат! – сказала леди Эллинор, полу-улыбаясь; потом, придав своему лицу строгое и серьёзное выражение, она прибавила: – страшно подумать, что отец может ненавидеть своего сына!
– Ненавидеть? Роланд ненавидел своего сына! Что это за клевета?
– Так это неправда? Удостоверьте меня в этом: я буду так счастлива, если узнаю, что меня обманули.
– Могу уверить вас в этом, но более ничего сказать не могу, потому-что больше ничего не знаю: если когда-нибудь отец сосредоточивал на сыне боязнь, надежду, радость, горе, все отражающееся на отцовском сердце, от теней на жизни сына, таким отцом был Роланд, покуда был жив его сын.
– Я не могу не верить вам! – воскликнула леди Эллинор тоном удивления. – Я непременно хочу видеть вашего дядю.
– Я употреблю все силы на то, чтоб он навестил вас и узнал от вас то, что вы явно скрываете от меня.
Леди Эллинор отыгралась неопределенным ответом, и вслед за этим я покинул дом, где я узнал счастье, которое приносит безумие, и горе, которое дает мудрость.
Глава IV.
Я всегда питал теплую и нежную сыновнюю привязанность к леди Эллинор, независимо от её родства с Фанни и благодарности, которую порождало во мне её расположение, ибо есть привязанность, по природе своей чрезвычайно-своеобразная и иногда доходящая до высокой степени, которая происходит от соединения двух чувств, не часто связанных между собою, – сожаления и удивления. Не было возможности не дивиться редким дарованиям и высоким качествам леди Эллинор и не иметь сожаления при виде забот, беспокойств и горестей, мучивших женщину, которая, со всей своей чувствительностью, жила тяжелою жизнью мужчины.
Исповедь моего отца отчасти уменьшила степень моего уважения к леди Эллинор, оставив во мне грустное убеждение, что она издевалась и над глубоко-нежным сердцем отца и над восторженным сердцем Роланда. Разговор, произошедший между нами, дал мне возможность судить о ней с большей справедливостью, и увидеть, что она действительно разделяла чувство, внушенное ею ученому, – но что честолюбие перемогло любовь, и честолюбие, если и неправильное и в строгом смысле не женское, во всяком случае не площадное, не грязное. Из намеков её и приемов я объяснял себе и то, почему Роланд не понял её видимого предпочтения к нему: в необузданной энергии старшего брата она видела только двигателя, которым надеялась возбудить флегматические способности младшего. В странной комете, горевшей перед нею, она думала найти и утвердить рычаг, который привел-бы в движение звезду. И не мог я утаить мое уважение от женщины, которая, хотя вышла за муж не по любви, но едва связала свою натуру с человеком её достойным, посвятила своему супругу всю жизнь, как-будто-бы он был предметом её первого романа и девичьего чувства. Не смотря на то, что ребенок шел у ней после мужа и что смотрела она на судьбу его с той точки, с которой эта судьба могла сделаться полезною будущему Тривениона, нельзя было, однакож, признав ошибку супружеского самоотвержения, не удивляться женщине, хотя-бы и обвинив мать. Оставив эти размышления, я, с эгоизмом влюбленного, посреди грустных мыслей о том, что больше не увижу Фанни, почувствовал радостный трепет. Ужели это было правда, как намекала леди Эллинор, что Фанни все была привязана к воспоминанию обо мне, которое, при кратком свидании, при последнем прощаньи, пробудилось-бы с опасностью для её душевного мира? Но следовало ли мне ласкать такую мысль?
Что могла слышать она о Роланде и его сыне? Неужели потерянный сын был еще жив? Задавая себе эти вопросы, я дошел до нашей квартиры и нашел капитана занятым рассматриванием предметов, необходимых для переселенца в Австралию. Старый солдат стоял у окна, осматривая ручную пилу, топор и охотничий нож; когда я подошел к нему, он, из под своих густых бровей, посмотрел на меня с сожалением и сказал презрительно:
– Хороши оружия для сына джентльмена – Кусочик стали под видом меча стоит всех их.
– Оружие, которым покоряют судьбу, всегда благородно в руках честного человека, дядюшка!
– У него ответ на все – заметил капитан, улыбаясь и вынимая кошелек, чтоб заплатить купцу.
Когда мы остались одни, я сказал ему:
– Дядюшка, вам надо повидаться с леди Эллинор: она поручила мне сказать вам это.
– Ба!
– Не хотите?
– Нет.
– Дядюшка, мне кажется, она хочет сказать вам что-то насчет… простите меня… насчет…
– На счет Бланшь?
– Нет, насчет того, кого я никогда не видал.
Роланд сделался бледен и, падая на кресло, пробормотал:
– Насчет его, насчет моего сына?
– Да; но я не думаю, чтоб надо было ожидать от неё неприятного известия. Дядюшка, вы уверены, что сын ваш умер?
– Что? Как вы смеете… кто в этом еще сомневается? Умер… умер для меня навсегда. Дитя, неужели бы вам хотелось, чтоб он жил на срам этих седых волос?
– Сэр, сэр, простите меня; дядюшка, простите меня; но пожалуйста повидайтесь с леди Эллинор, потому-что, повторяю вам, то, что она вам скажет, не поразит вас неприятно.
– Не неприятно, и об нем?
Невозможно передать читателю отчаяние, которым были полны эти слова.
– Может-быть – сказал я после долгого молчания, ибо я пришел в ужас, – может-быть, если он и умер, он перед смертью раскаялся во всех своих оскорблениях вам.
– Раскаялся? ха-ха.
– Или, если он не умер…
– Молчите, молчите.
– Где жизнь… там надежда на раскаяние.
– Видите-ли, племянник – сказал капитан, встав и скрестив руки на груди – я желал, чтоб этого имени же произносили никогда. Я еще не проклял моего сына; но, еслибы он воротился к жизни, проклятие могло-бы упасть на него! Вы не знаете, какие мучения произвели во мне ваши слова, и в ту минуту, когда я открыл мое сердце другому сыну и нашел этого сына в вас. Со всем уважением к утраченному, у меня теперь только одна просьба, вы знаете эту просьбу оскорбленного сердца: чтобы никогда это имя не доходило до моего слуха!
Сказав эти слова, на которые я не решился отвечать, капитан принялся беспокойно ходить по комнате, и вдруг, как-будто-бы ему было мало места здесь или душила его эта атмосфера, он схватил свою шляпу и выбежал на улицу. Оправившись от удивления и смущения, я бросился за ним, но он упросил меня предоставить его собственным размышлениям, таким строгим и грустным голосом, что я не мог не повиноваться ему. Я знал уже во опыту, как нужно уединение, когда одолевает горе и волнуется мысль.
Глава V.
Часы бежали, а капитан не возвращался домой. Я начал беспокоиться и собрался отыскивать его, хотя и не знал, куда направить путь. Однакоже, мне казалось вероятным, что он не сумел противустоять желанию известить леди Эллинор, почему я и пошел сначала в Сен-Джемс сквер. Предположения мои оказались основательными: капитан был у неё два часа передо мной. Сама леди Эллинор выехала вскоре после него. Покуда привратник объяснял мне все это, у подъезда остановилась карета и соскочивший лакей подал ему записку и небольшую связку книг с словами: «от маркиза де-Кастльтон.» При звуке этого имени, я обернулся и увидел в карете сэра Седлея Бьюдезерт, выглядывавшего из окошка с выражением какой-то тоски и отчаяния, чрезвычайно ему несвойственным, разве при виде седого волоса или в случае зубной боли, когда они напоминали ему, что ему давно уже не двадцать-пять лет. В самом деле, в нем была такая пезсмена, что я воскликнул: «неужели это сэр Седлей Бьюдезерт?» Лакей посмотрел на меня и, Приложив руку к шляпе, сказал с снисходительной улыбкой:
– Да, сэр: теперь маркиз де-Кастльтон.
Тогда, впервые после смерти молодого лорда, я вспомнил о выражениях благодарности сэра Седлея к леди Кастльтон и водам Эмса за спасение его от «этого несносного маркизатства.» Старый приятель мой, покуда заметив меня, воскликнул:
– Мистер Какстон! Как я рад вас видеть. Отворите дверцу, Томас: садитесь, садитесь.
Я повиновался, и новый лорд Кастльтон дал мне место возле себя.
– Спешите вы куда-нибудь? – спросил он: – еслиже нет, посвятите мне полчаса, покуда мы доедем до Сити.
Так как я не знал, по какому направлению предпочтительно продолжать мои поиски и счел за лучшее воротиться домой, чтоб узнать не бывал ли капитан, я отвечал, что буду очень счастлив сопровождать лорда, хотя – прибавил я с улыбкой – Сити странно звучит в устах сэра Седлея, виноват, лорда…
– Не говорите таких вещей и дайте мне слышать этот счастливый звук: сэр Седлей Бьюдезерт. Затворите дверцу, Томас. Гресчорч-стрит, к мм. Фэдж и Фиджет!
Карета покатилась.
– Со мной случилось большое горе! – сказал маркиз – и никто не пожалеет меня.
– Однако всякий, кто и не был знаком с покойным лордом, вероятно был поражен смертью такого молодого человека, столько обещавшего…
– Во всех отношениях столько способного нести бремя славного имени Кастльтонов и их состояния; и все-таки это убило его. Да, если б он был простой джентльмен или если б не было у него такого щепетильного желания исполнить все свои обязанности, он жил бы до старости. Я теперь знаю кое-что об этом. О, если б вы видели эти груды писем на моем столе! Я положительно боюсь почты. Все эти колоссальные улучшения и владении, которые предпринял он, бедный, теперь надо кончать мне. Зачем, вы думаете, несет меня к Фэджу и Фиджету? Сэр, они агенты по угольной копи, которую открыл покойный двоюродный брат в Дёргэме, чтоб измучить мою жизнь лишними 50 т. ф. с. в год! Куда я дену деньги? Куда я их дену? У меня теперь есть управляющий, холодная голова, который уверяет, что милостыня самое страшное преступление знатного человека, что она деморализирует бедного. Потом, от того, что с полдюжины фермеров прислали мне прошение о том, что с них берут слишком-большую аренду, а я отвечал им что ее облегчат, поднялся такой гвалт! вы бы подумали, что земля сошлась с небом. И закричали: «если человек в положеньи лорда Кастльтон подаст пример спустить цену с земли, что будет делать бедным сквейрам? а если они и останутся при прежнем, не несправедливо ли подвергать их нареканиям, названиям в роде жадных землевладельцев, вампиров, кровопийц? Ясно, что, если лорд Кастльтон спустит цены на землю (оне и без того невысоки), он нанесет смертельный удар своим соседям, выгодам тех, кто ему последует, – характеру тех, кто не последует.» Нельзя сказать, как трудно делать добро, хотя-бы Фортуна дала человеку сто тысяч ф. в год и сказала: «делай с этим добро!» Седлей Бьюдезерт мог делать как хотел, и все, что бы он ни сделал, сваливалось на то, что «пустой-де малый, ветреная голова.» Но если б лорд Кастльтон вздумал поступать сообразно с своим побуждением, его бы сочли за Катилину, покусившегося на мир и счастье целой нации!
Он остановился и тяжело вздохнул; потом, оборотившись с мыслями на другой путь, продолжал:
– Ах, еслибы вы только увидели этот огромный дом, в котором мне придется жить, зарытому в высоких мертвых стенах, вместо моих чудных комнат, с окнами на парк; а балы, которых от меня ожидают, а парламентские интерессы, которые я должен соблюдать, а предложение принять на себя обязанности лорда-каммергера или лорда-гофмейстера! О, Пизистрат, счастливы вы: вам нет и двадцати одного года и неть у вас 200 т. ф. стерл. дохода!
Бедный маркиз продолжать сетовать на свое несчастье и наконец воскликнул с тоном еще горшего отчаяния:
– И все говорят, что мне непременно надо жениться, что не должен погаснуть род Кастльтонов. И Бьюдезерты, сколько знаю я, старая фамилия, не хуже Кастльтонов, но Великобритания ничего бы не потеряла, если б они исчезли в могиле Капулетов. Но чтобы вымерло перство Кастльтонов – это мысль о преступлении и ужасе, на которую фалангой восстают все матери Англии! Таким образом, вместо того чтобы вымещать грехи праотцев на сыновьях, отец должен быть принесен в жертву третьему и четвертому поколениям.
Не смотря на мое невеселое расположение, я не мог удержаться от смеха; мой спутник обратил на меня взгляд, исполненный упрека.
– По-крайней-мере – сказал я – лорд Кастльтон имеет одно утешение в горести: если ему надо жениться, он может выбрать, что ему угодно.
– Это-то именно мог Седлей Бьюдезерт, а лорд Кастльтон не может – сказал маркиз важно. – Положение сэра Седлея Бьюдезерт было прекрасное и завидное: ему можно было жениться на дочери пастора или герцога, – тешить свои очи или травить свое сердце, как ему вздумается. А лорд Кастльтон должен жениться не для того, чтобы иметь жену, а маркизу, жениться на женщине, которая за него несла-бы бремя его положения, взяла-бы из его рук тяжесть блеска, и дала-бы ему спрятаться в угол, для того чтобы помечтать, что он опять Сэдлей Бьюдезерт! Да, этого не миновать: последняя жертва совершится у алтаря. Но бросимте мои жалобы. Тривенион уведомляет меня, что вы отправляетесь в Австралию; правда это?
– Правда, и совершенно.
– Говорят там неурожай на дам.
– Тем лучше; я буду трудиться настойчивее.
– И то сказать! Видели вы леди Эллинор?
– Да, сегодня утром.
– Бедная женщина, ужасный удар для неё: мы старались утешить друг друга. Фанни, вы знаете, в Сёррее, у леди Кастльтон, в Окстоне; бедная леди так ее любит, и никто не умеет утешить ее так, как Фанни.
– Я не знал, что мисс Тривенион нет в городе.
– Всего на несколько дней; после они с леди Эллинор поедут на север, к Тривениону: вы знаете, он у лорда Н.; они советуются о… но увы! они теперь и со мной говорят об этех вещах; стало быть это тайна не моя. У меня Бог знает сколько голосов! Бедный я! честное слово, будь леди Эллинор вдова, я бы непременно ударил за ней: удивительно-способная женщина, ни что ей не надоест (маркиз зевнул; сэр Седлей Бьюдезерт никогда не зевал). Тривенион хлопочет о своем шотландском секретаре и намерен достать место в Foreign office этому Гауеру, которого, сказать между нами, я не люблю. Но он околдовал Тривениона!
– Что за человек этот м. Гауер? Помнится, вы говорили, он с способностями и хорошей наружности.
– Это правда, но это не способность юности: он сух и саркастичен, как будто-бы его пятьдесят раз обманули и сто раз одурачили! А наружность его не то рекомендательное письмо, которым обыкновенно называют приятное лицо. В целом его выражения и приемов есть что-то очень похожее на любимую борзую лорда Гертфорд, когда входит в комнату незнакомый. Она, эта гончая, славная собака, конечно: и красивая, и благовоспитанная, и удивительно-ручная; но стоит вам взглянуть на углы её глаз, и вы сознаетесь, что только привычка к гостиной подавляет природное стремление схватить вас за горло вместо того, чтобы подать вам лапу. Но все же у м. Гауера чрезвычайно-замечательная голова: что-то мавританское или испанское, точно картина Мурилло. Я на половину подозреваю, что он менее Гауер, нежели цыган.
– Что вы говорите? – воскликнул я, слушая это описание с напряженным вниманием. У него должно быть лицо очень темное, высокий узкий лоб, черты слегка орлиные, но очень нежные, и зубы такие блестящие, что все его лицо точно освещается во время улыбки, хотя улыбается одна губа, а не глаз.
– Вот-вот именно как вы говорите; так вы сталобыть его видели?
– Не знаю наверное; вы говорите, что его имя Гауер?
– Он говорит, его его имя Гауер, – отвечал лорд Кастльтон, нюхая табак своего изобретения.
– А где он теперь? с м. Тривенион?
– Да, я думаю. Но вот и Фэджь и Фиджет. Moжет-быть, – прибавил лорд Кастльтон с лучем надежды в голубых глазах, – может-быть, их нет дома.
Увы! то была «обманчивая надежда», как выражаются поэты XIX столетия. Господа Яэдж и Фиджет всегда были дома для таких клиентов, как маркиз Кастльтон: с глубоким вздохом и изменившимся выражением лица, жертва Фортуны тихо спустилась по ступенькам подножки.
– Я не могу просить вас ждать меня, – сказал он, – один Бог знает, сколько времени меня тут продержат! Возьмите карету, куда хотите, и пришлите мне ее сюда.
– Благодарю вас, любезный лорд; мне хочется походить. Но вы позволите мне явиться к вам перед моим отъездом?
– Не позволяю, а требую; я покуда на старом месте, под предлогом, – прибавил он, значительно подмигнув, – что отель Кастльтонов нужно покрасить.
– Так завтра, в двенадцать?
– Завтра в двенадцать. Увы! в это время должен явиться м. Скрю, управляющий моей лондонской собственности… два сквера, семь улиц и один переулок!
– Может-быть, вам будет удобнее в два?
– В два! тут будет м. Плозибль, один из партизанов Кастльтонов, который настаивает на том, чтобы объяснить мне, почему его совесть не позволяет ему подать голос за Тривениона.
– В три?
– В три мне надо видеться с секретарем казначейства, который обещался успокоить совесть м. Плозибля. Да приходите обедать; увидите душеприкащиков.
– Нет, сэр Сэдлей… т. е. любезный лорд; я лучше попробую зайти к вам после обеда.
– И прекрасно; мои гости не занимательны. Что за твердая походка у этого плутишки! Да, двадцать, всего каких-нибудь двадцать лет, и ни одного акра на шее!
Сказав это, маркиз грустно покачал головой и исчез неслышно в резной двери, за которою гг. Фэдж и Фиджет ждали несчастного смертного с отчетами по большой угольной копи Кастльтонов.
Глава VI.
На обратном пути к дому я решился заглянуть в скромную таверну, где мы с капитаном обыкновенно обедывали. Был почти час обеда, и он мог ждать меня там. Едва подошел я к крыльцу таверны, наемная карета прогремела по мостовой, и остановилась перед гостиницей, более благовидной той, которую посещали мы, и несколькими дверями далее нашей. Когда карета остановилась, взор мой был поражен ливреею Тривенионов, чрезвычайно оригинальною. Думая, что я ошибаюсь, я подошел ближе к тому, на ком была эта ливрея. Этот человек только что сошел с империала и, расплачиваясь с кучером, отдавал приказания слуге, вышедшему из гостиницы: «портера с элем пополам, да живее!» Звук голоса показался мне знаком, и когда этот человек поднял голову, я узнал черты м. Пикока. Да, это был он, без всякого сомнения. Бакенбарды были сбриты, но остались следы пудры на волосах или парике; и на этом почтенном персонаже, которого я в последний раз видел в блестящем костюме была ливрея Тривенионов с гербовыми пуговицами и всем прочим. Но это был Пикок: Пикок, переодетый, а все-таки Пикок. Прежде нежели опомнился я от удивления, из кабриолета, по видимому, ожидавшего приезда кареты, выскочила женщина, и бросилась к м. Пикоку, с словами, которые выговаривала с нетерпением, свойственным прекрасному полу:
– Как вы поздно! Я уж хотела ехать: мне надо быть в Окстоне к ночи.
Окстон! мисс Тривенион в Окстоне! Я стоял позади этой четы и слушал и сердцем и ухом.
– Да будете, моя душа, будете; войдите же, хотите?
– Нет, нет, мне всего осталось десять минут ждать кареты. Есть у вас письмо ко мне от м. Гауера? как же мне быть уверенной, если я не увижу его руки.
– Тише, – сказал м. Пикок, понижая голос до того, что я только поймал слова: – не называйте имен – письма – ба – я вам скажу. Он отвел ее в сторону и несколько минут шептался с ней. Я подсмотрел лицо женщины, обращенное к её собеседнику: оно показывало быструю понятливость. Она несколько раз кивала головой в знак нетерпеливого согласия на то, что он ей говорил; пожав ему руку, она побежала к кабриолету; потом, как-будто мелькнула ей новая мысль, она воротилась и сказала:
– А если миледи не поедет, если будет перемена в плане?
– Не будет перемены, будьте покойны; положительно завтра, не очень рано, понимаете?
– Хорошо, хорошо; прощайте.
Женщина, которая была одета с опрятностью, свойственною горничной богатого дома, в черном платье с длинным капишоном из той особенной материи, которую, как-бы нарочно, делают для барынь-горничных, такой же шляпе с красными и черными лентами, – с прежней поспешностью бросилась в кабриолет, который, спустя мгновение, умчал ее с неимоверной быстротой.
Что все это значило? В это время слуга принес м. Пикоку его напиток. Он мигом отправил его по назначению и пошел к ближайшему месту, где стояли кабриолеты. Я последовал за ним; и, в ту самую минуту, когда он поместился в один из кабриолетов, подъехавших к нему на встречу, я вскочил на подножку и сел возле него.
– Теперь, м. Пикок, – начал я, – вы скажите мне, почему вы носите эту ливрею, или я прикажу кабмену везти нас к леди Эллинор Тривенион и спрошу об этом у ней.