bannerbanner
Мой роман, или Разнообразие английской жизни
Мой роман, или Разнообразие английской жизниполная версия

Полная версия

Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
51 из 82

– Леви, сколько мне можно иметь денег на год?

– Свободная часть имения весьма незначительна. Любезный мой, этот последний выбор был настоящий чорт. Вам нельзя вести свои дела подобным образом.

«Любезный мой!» Барон Леви называл Одлея Эджертона по дружески – «любезным». И Одлей Эджертон, может статься, не видел ничего странного в этих словах, однако, на губах его показалась презрительная улыбка.

– Я и не должен бы вести их так, отвечал Эджертон, и презрительная улыбка уступила место мрачной. – Во всяком, случае, именье дает еще по крайней мере пять тысячь фунтов.

– Едва ли. Я бы советовал вам продать его.

– В настоящее время я не могу продать его. Я не хочу, чтобы все заговорили: Одлей Эджертон раззорился, его именье продается.

– Конечно, очень жаль будет подумать, какими богатствами владели вы и могли бы владеть еще!

– Мог бы владеть еще! Это каким образом?

Барон Леви взглянул на массивные красного дерева двери, – толстые и непроницаемые двери, какие и должны быть в кабинете государственного человека.

– Очень просто: вы знаете, что с тремя вашими словами я мог произвесть такое действие на коммерческие банки трех сильных государств, которое доставило бы каждому из нас по сотне тысячь фунтов. Мы бы тогда легко рассчитались друг с другом.

– Леви, сказал Эджертон холодным тоном, хотя яркий румянец разливался по всему лицу его: – Леви, ты бездельник: это доказывает твое предложение. Мне нет дела до наклонностей других людей, не хочу заглядывать в совесть их; но сам я не намерен быть бездельником. Я, кажется, уже давно сказал тебе это.

Барон захохотал, не обнаруживая при этом ни малейшего неудовольствия.

– Делать нечего, сказал он: – хотя вы не имеете ни лишнего благоразумия, ни учтивости, однако, придется мне выдать вам денег. Впрочем, не лучше ли будет, прибавил Леви, стараясь придать словам большую выразительность: – занять потребную сумму, без всяких процентов, у вашего друга лорда л'Эстренджа.

Эджертон вскочил, как будто его ужалила змея.

– Не намерены ли вы упрекать меня! воскликнул он, грозно. – Не думаете ли вы, что я получаю от лорда л'Эстренджа денежные награды! Я!

– Позвольте, успокойтесь, любезный Эджертон; мне кажется, я имею право думать, что милорд не так дурно понимает теперь о том ничтожном поступке в вашей жизни….

– Замолчи! воскликнул Эджертон, и черты лица его судорожно искривились: – замолчи!

Он топнул ногой и пошел по комнате.

– Краснеть перед этим человеком! невнятно и с сильным волнением в душе произносил он эти слова. – Это унижение! наказание!

Леви устремил на него внимательные, полные злых умыслов взоры. Эджертон вдруг остановился.

– Послушай, Леви, сказал он, с принужденным спокойствием:– ты ненавидишь меня, – за что? я не знаю. Я никогда не вредил твоим замыслам, никогда не думал мстить тебя за неисправимое зло, которое наделал ты мне.

– Зло! и это говорит человек, который так близко знает свет! Зло! Впрочем, пожалуй, если хотите, называйте это злом, возразил Леви, боязливо, потому что лицо Одлея принимало страшное выражение. – Но кто же, как не я, исправил это зло? Довелось ли бы вам жить в этом великолепном доме и иметь такую огромную власть над нашим государством, если бы я не принимал в этом участия, еслиб не мои переговоры с богатой мисс Лесли? Еслиб не я, чем бы ты был теперь, – быть может, нищим?

– Ты лучше бы сказал, чем я буду теперь, если останусь еще в живых? Тогда я бы не был нищим; быть может, я был бы беден деньгами, но богат…. богат всем тем, без чего теперешняя моя жизнь пуста и безотрадна. Я никогда не гнался за золотом, а что касается боиатства, большая часть его перешла уже в твои руки. Потерпи еще немного, и все будет твое. А теперь и я должен сказать, что в целом мире есть один только человек, который любил и любит меня с ребяческих лет, и горе тебе, Леви, если ему доведется узнать, что он имеет право презирать меня!

– Эджертон, любезный мой, сказал Леви, с величайшим спокойствием: – напрасно ты грозишь мне. Согласись сам, какая будет мне прибыль, если я начну сплетничать перед лордом л'Эстренджем? Касательно того, что я презираю вас, это вздор, чистейший вздор! Вы браните меня за глазами, пренебрегаете мною в обществе, отказываетесь от обедов моих и не приглашаете на свои, но, несмотря на то, я должен сказать, что нет в мире человека, которого бы я так искренно любил, и для которого не был бы готовь во всякое время оказать услугу. Когда вам понадобятся пять тысячь фунтов?

– Быть может, через месяц, а быть может, через два или три.

– Довольно. Будьте спокойны: в этом отношении положитесь на меня. Не имеете ли еще других приказаний?

– Никаких.

– В таком случае прощайте…. Да вот кстати: как вы полагаете, велик ли доход приносит Гэзельденское поместье, само собою разумеется, свободное от всех долгов?

– Не знаю, да и не вижу необходимости знать. Не имеешь ли ты и на это каких нибудь видов?

– Вот это прекрасно! мне очень приятно видеть, как поддерживаются родственные связи. Я только и хотел сказать, что мистер Франк, по видимому, весьма расточительный молодой джентльмен.

Прежде чем Эджертон мог отвечать, барон приблизился к дверям и, сделав поклон, исчез с самодовольной улыбкой.

Эджертон оставался неподвижным среди одинокой комнаты. Скучна была эта комната, – скучна и пуста от стены до стены, несмотря на потолок, украшенный рельефами, и на мебели редкого и прекрасного достоинства, – скучна и безотрадна: в ней не было ни одного предмета, обличавшего присутствие женщины, ни следов беспокойных, беспечных, счастливых детей. Посреди её стоял один только холодный, суровый мужчина.

– Слава Богу! произнес он, с глубоким вздохом: – это не на долго, это недолго будет продолжаться.

Повторив эти же самые слова, он механически запер бумаги и моментально прижал руку к сердцу, как будто его вдруг прокололи насквозь.

– Итак, я должен скрыть свое душевное волнение! сказал он, с грустью покачав головой.

Через пять минут Одлей Эджертон находился уже на улицах; его стан был по-прежнему строен, его поступь тверда.

– Этот человек вылит из бронзы, сказал предводитель оппозиционной партии, проезжая с своим другом мимо Эджертона. – О! чего бы я не дал, чтоб иметь его нервы.

Глава LXXXII

Немалого труда стоило Джакеймо убедить своего господина поселиться в доме, рекомендуемом Рандалем. Это происходило не потому, чтобы подозрения изгнанника простирались далее подозрений Джакеймо, то есть, что участие Рандаля в положении отца возбуждалось весьма натуральным и извинительным влечением к дочери: нет! но потому, что итальянец был чрезмерно горд – порок весьма обыкновенный между людьми в несчастии. Ему не хотелось быть обязанным чужому человеку, он не хотел видеть сожаления к себе в тех людях, которым известно было, что в своем отечестве он занимал довольно высокое положение. Эти ложные понятия о сохранении своего достоинства усиливали любовь Риккабокка к своей дочери и его ужас к своим врагам. Умные и добрые люди, при всех своих дарованиях, при всей своей неустрашимости, пострадав от злых людей, часто составляют весьма ложные понятия о силе, которая одержала верх над ними. В отношении к Пешьера, Джакеймо питал в душе своей суеверный ужас, а Риккабокка, хотя и нисколько не преданный суеверию, но все же при одной мысли о своем враге чувствовал, как по всему его телу пробегала лихорадочная дрожь.

Впрочем, Риккабокка, в сравнении с которым не нашлось бы ни одного человека, в некоторых отношениях, морально трусливее, боялся графа не как опасного врага, но как бессовестного наглеца. Он помнил удивительную красоту своего родственника, помнил власть, которую граф так быстро приобретал над женщинами. Риккабокка знал, до какой степени граф был сведущ и опытен в искусстве обольщать и до какой степени был невнимателен к упрекам совести, которые удерживают от гнусных поступков. К несчастью, Риккабокка составил такое жалкое понятие о характере женщины, что в глазах его даже непорочная и возвышенная натура Виоланты не служила еще достаточным самосохранением от хитростей и наглости опытного и бессовестного интригана. Не удивительно, что из всех предосторожностей, какие он мог бы предпринять, самою лучшею и не менее верною казалось образование дружеских сношений с человеком, которому, судя по его словам, известны были все планы и действия графа, и который в одну минуту мог бы уведомить изгнанника, в случае, еслиб открыли его убежище. «Предостережение есть вооружение», говорил он, повторяя пословицу, едва ли не общую всем нациям. Но, несмотря на то, начиная, с обычной дальновидностью, размышлять о тревожном известии, сообщенном ему Рандалем, и именно о том, что граф ищет руки его Виоланты, Риккабокка усматривал, что, под видом такого искательства, скрывались какие нибудь более сильные личные выгоды, – и на чем же могли основываться эти выгоды, как не на вероятности, что Риккабокка непременно получит прощение, и на желании графа сделаться наследником имений, которых, с прощением Риккабокка. уже не будет иметь права удерживать за собой. Риккабокка не знал об условии, на котором граф пользовался доходами с его имений. Он не знал, что эти доходы предоставлены были в распоряжение графа из милости, и то не навсегда: но в то же время он очень хорошо понимал душевные свойства Пешьера, которые служили поводом к предположениям такого рода, что граф не стал бы свататься за его дочь, не имея в виду богатого приданого, и что это сватовство ни под каким видом не имело целию одного только примирения. Риккабокка был совершенно уверен – а эта уверенность увеличивала все его опасения – что Пешьера не решился бы, без особенных побудительных причин, искать с ним свидания, и что все виды графа на Виоланту были мрачные, скрытные и корыстолюбивые. Его смущало и мучило недоумение высказать откровенно Виоланте свои предположения касательно угрожавшей опасности. Он объявил ей весьма неудовлетворительно, что все меры для сохранения своего инкогнито он предпринимал собственно для неё. Сказать что нибудь более было бы несообразно с понятиями итальянца о женщине и правилами Макиавелли! Да и в самом деле, можно ли сказать молоденькой девице: «в Англию приехал человек, который хочет непременно получить твою руку. Ради Бога, берегись его: он удивительно хорош собой, он никогда не испытывает неудачи там, где дело коснется женского сердца.» «Cospetto! – вскричал доктор вслух, когда эти размышления готовы были принять форму речи. Подобные предостережения расстроили бы Корнелию, когда она была еще невинной девой.» Вследствие этого он решился не говорить Виоланте ни слова о намерениях графа, а вместо того быть постоянно настороже, и обратился вместе с Джакеймо в зрение и слух.

Дом, выбранный Рандалем, понравился Риккабокка с первого взгляда. Он стоял на небольшом возвышении и совершенно отдельно от других зданий; верхния окна его обращены были на большую дорогу. В нем помещалась некогда школа, а потому он обнесен был высокими стенами, внутри которых заключался сад и зеленый луг, имевший назначение для гимнастических упражнений. Двери сада были необыкновенно толстые, запирались железными болтами и имели небольшое окошечко, открываемое и закрываемое по произволу: сквозь это окно Джакеймо мог высматривать всех посетителей до пропуска их в двери.

Для домашней прислуги, нанята была, со всеми предосторожностями, скромная женщина. Риккабокка отказался от своей итальянской фамилии. Зная совершенно английский язык и свободно объясняясь на нем, он без всякого затруднения мог выдавать себя за англичанина. Он назвал себя мистером Ричмаут (вольный перевод фамилии Риккабокка), купил ружье, пару пистолетов и огромную дворовую собаку. Устроившись таким образом, он позволил Джакеймо написать к Рандалю несколько строчек и сообщить ему о благополучном прибытии.

Рандаль не замедлил явиться. С привычной способностью применяться к обстоятельствам и развитым в нем до высшей степени притворством, Рандаль успел понравиться мистрисс Риккабокка и еще более усилить прекрасное мнение, составленное о нем изгнанником. Он разговорился с Виолантой об Италии и её поэтах, обещал ей купить книг и наконец начал предварительные приступы к её сердцу, хотя и не так решительно, как бы хотелось ему, потому что очаровательное величие Виоланты отталкивало его, наводило на него невольный страх. В короткое время он сделался в доме Риккабокка своим человеком, приезжал каждый день с наступлением сумерек, после должностных занятий, и уезжал поздно ночью. После пяти-шести дней ему казалось, что уже он сделал во всем семействе громадный успех. Риккабокка внимательно наблюдал за ним и после каждого посещения предавался глубоким размышлениям. Наконец, однажды вечером, когда мистрисс Риккабокка оставалась в гостиной а Виоланта удалилась на покой, Риккабокка, набивая свою трубку, завел с женой следующий разговор:

– Счастлив тот, кто не имеет детей! Трижды счастлив тот, кто не имеет дочерей!

– Что с тобой, мой друг Альфонсо? сказала мистрисс Риккабокка, отрывая свои взоры от рукава, к которому пришивала перламутровую пуговку, и обращая их на мужа.

Она не сказала больше ни слова: это был самый сильный упрек, который она обыкновенно делала циническим и часто неприличным для женского слуха замечаниям мужа. Риккабокка закурил трубку, сделал три затяжки и снова начал:

– Одно ружье, четыре пистолета и дворовый пес, по кличке Помпей, растрепали бы на мелкие куски хоть самого Юлия Кесаря.

– Да, действительно, этот Помпей ест ужасно много, простосердечно сказала мистрисс Риккабокка. – Но скажи, Альфонсо, легче ли тебе на душе при всех этих предостережениях?

– Нет, они нисколько не облегчают меня, сказал Риккабокка, с глубоким вздохом. – Об этом-то я и хотел поговорить. Для меня подобная жизнь самая несносная, – жизнь, унижающая достоинства человека, – для меня, который просит у неба одного только сохранения своего достоинства и своего спокойствия. Выйди Виоланта замуж, и тогда не нужно бы мне было ни ружей, ни пистолетов, ни Помпея. Вот что облегчило бы мою душу! cara тиа, Помпей облегчает только мою кладовую.

В настоящее время Риккабокка был откровеннее с Джемимой, чем с Виолантой. Доверив ей одну тайну, он имел побудительные причины доверять ей и другие, и вследствие этого высказал все свои опасения касательно графа ди-Пешьера.

– Конечно, отвечала Джемима, оставляя свою работу и нежно взяв за руку мужа: – если ты, друг мой, до такой степени боишься (хотя, откровенно тебе сказать, я не вижу основательной причины к подобной боязни), – если ты боишься этого злого и опасного человека, то ничего бы не могло быть лучше, как видеть нашу милую Виоланту за хорошим человеком…. потому я говорю за хорошим, что, выйдя за одного, она уже не может выйти за другого…. и тогда всякая боязнь касательно этого графа, как ты сам говоришь, исчезнет. – Ты объясняешь дело превосходно. После этого как не сказать, что, открывая перед женой свою душу, мы испытываем беспредельно отрадное чувство, возразил Риккабокка.

– Но, сказала жена, наградив мужа признательным поцалуем: – но где и каким образом можем мы найти мужа, который бы соответствовал званию твоей дочери?

– Ну, так и есть, так и есть! вскричал Риккабокка, отодвигаясь с своим стулом в отдаленный конец комнаты: – вот и открывай свою душу! Это все равно, что открыть крышку ларчика Пандоры: открыл тайну – и тебе изменили, погубили тебя, уничтожили.

– Почему же так? ведь здесь нет ни души, кто бы мог подслушать нас! сказала мистрисс Риккабокка, утешающим тоном.

– Это случай, сударыня, что здесь нет ни души! Если вы сделаете привычку выбалтывать чью нибудь тайну, когда подле вас нет посторонних людей, то, скажите на милость, каким образом вы удержите себя от щекотливого желания разболтать ее целому свету? Тщеславие, тщеславие, – женское тщеславие! Женщина не может обойтись без звания, – никогда не может!

И доктор продолжал говорить в этом тоне более четверти часа, когда мистрисс Риккабокка успела наконец успокоить его неоднократными и слезными уверениями, что она не решится прошептать даже самой себе, что её муж имел какое нибудь другое звание, кроме звания доктора.

Риккабокка, сомнительно покачав головой, снова начал:

– Я давно уже все кончил с пышностью и претензиями на громкое имя. Кроме того, молодой человек – джентльмен по происхождению и, кажется, в хороших обстоятельствах; в нем много энергии и скрытного честолюбия; он родственник преданного друга лорда л'Эстренджа и, по видимому, всей душой предан Виоланте. Я не вижу никакой возможности устроить это дело лучше. Мало того: если Пешьера страшится моего возвращения в отечество, то чрез этого молодого человека я узнаю, каким образом и какие лучше принять меры для своего спокойствия…. Признательность, мой друг, есть самое главное достоинство благородного человека!

– Значит, ты говоришь о мистере Лесли?

– Конечно о ком же другом стану говорить я?

Мистрисс Риккабокка задумчиво склонила голову к ладони правой руки.

– Хорошо, что ты сказал мне об этом: я буду наблюдать за ним другими глазами.

– Anima тиа, я не вижу, каким образом перемена твоих глаз может изменить предмет, на который они смотрят! произнес Риккабокка, выколачивая пепел из трубки.

– Само собою разумеется, что предмет изменяется, когда мы смотрим на него с различных точек зрения, отвечала Джемима, весьма скромно. – Вот эта нитка, например, имеет прекрасный вид, когда я смотрю на нее и намереваюсь пришить пуговку, но она никуда не годится, еслиб вздумали привязать на ней Помпея в его кануре.

– Клянусь честью, воскликнул Риккабокка, с самодовольной улыбкой: – ваш разговор принимает форму рассуждения с пояснениями.

– А когда мне должно будет, продолжала Джемима смотреть на человека которому предстоит составить на всю жизнь счастье этого неоцененного ребенка, то могу ли я смотреть на него теми глазами, какими смотрела на него, как на нашего вечернего гостя? О, поверь мне, Альфонсо, я не выставляю себя умнее тебя; но когда женщина начнет разбирать человека, будет отыскивать в нем прекрасные качества, рассматривать его чистосердечие, его благородство, его душу, – о, поверь мне, что она бывает тогда умнее самого умного мужчины.

Риккабокка продолжал глядеть на Джемиму с непритворным восторгом и изумлением. И, действительно, с тех пор, как он открыл душу свою прекрасной половине, с тех пор, как он начал доверять ей свои тайны, советоваться с ней, её ум, по видимому, оживился, её душа развернулась.

– Друг мой, сказал мудрец: – клянусь, Макиавелли был глупец в срависнии с тобой. А я был нечувствителен как стул, на котором сижу, чтобы отказывать себе в течение многих лет в утешении и в советах такой… одно только – corpo de Вассо! – забудь навсегда о высоком звании…. за тем пора на покой!

– Не аукай, пока в лес не войдешь! произнес неблагодарный, недоверчивый итальянец, зажигая свечу в своей спальне.

Глава LXXXIII

Риккабокка не имел терпения оставаться долго внутри стен, в которых заключил Виоланту. Прибегнув снова к очкам и накинув свой плащ, он от времени до времени предпринимал экспедиции, в роде рекогносцировки, не выходя, впрочем, из пределов своего квартала, или, вернее сказать, не теряя из виду своего дома. Его любимая прогулка ограничивалась вершиною пригорка, покрытого захиревшим кустарником. Здесь обыкновенно он садился отдыхать и предавался размышлениям, до тех пор, пока на извилистой дороге не раздавался звук подков лошади Рандаля, когда солнце начинало склоняться к горизонту в массу осенних облаков, над зеленью, увядшей, красноватой и подернутой вечерним туманом. Сейчас же под пригорком, и не более, как в двух-стах шагах от его дома, находилось другое одинокое жилище – очаровательный, совершенно в английском вкусе коттэдж, хотя в некоторых частях его сделано было подражание швейцарской архитектуре. Кровля коттэджа была покрыта соломою, края её украшались резбою; окна имели разноцветные ставни, и весь лицевой фасад прикрывался ползучими растениями. С вершины пригорка Риккабокка мог видеть весь сад этого коттэджа, и его взор, как взор художника, приятно поражался красотою, которая, с помощию изящного вкуса, сообщена была пустынному клочку земли. Даже в это нисколько не радующее время года сад коттэджа носил на себе улыбку лета: зелень все еще была так ярка и разнообразна, и некоторые цветы все еще были крепки и здоровы. На стороне, обращенной к полдню, устроена была род колоннады, или крытой галлереи, простой сельской архитектуры, и ползучия растения, еще не так давно посаженные, начинали уже виться вокруг маленьких колонн. Напротив этой колоннады находился фонтан, который напоминал Риккабокка его собственный фонтан, покинутый им в казино. И действительно, он имел замечательное сходство с покинутым фонтаном: он имел туже круглую форму, та же самая куртинка цветов окружала его. Только водомет его изменялся с каждым днем: это был фантастический и разнообразный водомет, как игры Наяды; иногда он вылетал, образуя собою серебристое дерево, иногда форма его разделялась на множество вьющихся ленточек, иногда образовывал он из пены своей румяный цветок или плод ярко-золотистых оттенков… короче сказать, этот фонтан похож был на счастливого ребенка, беспечно играющего своей любимой игрушкой. Вблизи фонтана находился птичник, достаточно большой, чтоб вмещать в себе дерево. Итальянец мог различать яркий цвет перьев, украшавших крылья пернатых, в то время, как они перепархивали под растянутой сетью, – мог слышать их песни, которые представляли собою контраст безмолвию окрестностей, наполненных простым рабочим народом, шумная веселость которого с наступлением зимы начинало затихать.

Взгляд Риккабокка, столь восприимчивый ко всему прекрасному, утопал в восторге при зрелище этого сада. Приятный, навевающий отраду на душу вид его имел какие-то особенные чары, которые отвлекали его от тревожных опасений и грустных воспоминаний.

В пределах домашних владений он видел два существа, но не мог рассмотреть их лиц. Одно из них была женщина, которая на взгляд Риккабокка имела степенную и простую наружность: она показывалась редко. Другое – мужчина: он часто прохаживался по галлерее, часто останавливался перед игривым фонтаном или перед птицами, которые при его приближении начинали петь громче. После прогулки он, обыкновенно, уходил в комнату, стекольчатая дверь которой находилась в отдаленном конце галлереи; и, если дверь оставалась открытою, Риккабокка видел внутри комнаты неясный очерк человека, сидевшего за столом, покрытом книгами.

Каждый день, перед закатом солнца, незнакомый соседе выходил в сад и занимался им, ухаживая за цветами с необыкновенным усердием, как будто занятие это приносило ему величайшее удовольствие; в то же время выходила и женщина, останавливалась подле садовника и вступала с ним в продолжительный разговор. Все это в сильной степени возбуждало любопытство Риккабокка. они приказал Джемиме осведолиться, через старуху служанку, кто жил в этом коттэдже, и узнал, что владетель его был мистер Оран, тихий джентльмен, который с удовольствием проводит за книгами большую часть своего времени.

Между тем как Риккабокка подобным образом развлекал себя, Рандалю ничго не мешало – ни его должностные занятия, ни умыслы на сердце и богатство Виоланты – развивать план, в котором предполагалось соединить Франка брачными узами с Беатриче ди-Негра. И действительно, что касается Франка, достаточно было одного слабого луча надежды, чтоб раздуть пламя в его пылкой и легковерной душе. Весьма искусно перетолкованный Рандалем в другую сторону разговор мистера Гэзельдена устранял все опасения родительского гнева из души молодого человека, который постоянно расположен был предаваться минутным увлечениям. Беатриче, хотя в чувствах её в отношении к Франку не было и искры любви, более и более покорялась влиянию убеждений и доводов Рандаля, особливо, когда брат её становился суровее и прибегал даже к угрозам вместе с течением времени, в продолжение которого Беатриче не могла указать на убежище тех, кого он так ревностно искал. К тому же и долги её с каждым днем делали положение её затруднительнее. Глубокое знание Рандалем человеческих слабостей давало ему возможность догадываться, что колеблющееся состояние чести и гордости, принудившие Беатриче признаться в том, что она не хотела бы поставить мужа своего в затруднительное положение, начинало покоряться требованиям необходимости. Почти без всяких возражений она слушала Рандаля, когда он убеждал ее не ждать неверного открытия, упрочивавшего надежду на её приданое, но посредством брака с Франком воспользоваться немедленно свободой и безопасностью. Хотя Рандаль с самого начала и доказывал молодому Гэзельдену, что приданое Беатриче послужит ему прекрасным оправданием в глазах сквайра, но между тем ему не хотелось поддерживать этого доказательства, которое скорее утушало, но не раздувало пламени в благородной душе бедного воина. И, кроме того, Рандаль мог по чистой совести сказать, что, спросив сквайра, желает ли он, чтоб жена Франка принесла с собой богатство, сквайр отвечал ему: «Я и не думаю об этом.» Таким образом, ободряемый советами своего друга, голосом своего сердца и пленительным обращением женщины, которая умела бы очаровать более хладнокровного, умела бы свести с ума более умного человека, Франк быстро опутывался сетями, расставленными на его погибель, и, все еще побуждаемый благородными чувствами, не хотел решиться на приложение Беатриче руки своей, не смел решиться вступить в этот брак без согласия или даже без ведома своих родителей. – Но, несмотря на то, Рандаль был очень доволен, предоставляя натуру, прекрасную во всех отношениях, но в то же время пылкую и необузданную, влиянию первой сильной страсти, какую она когда либо знавала. Весьма нетрудно было отсоветовать Франку не только написать домой об этом намерении, но даже намекнуть о нем. «Потому не должно делать этого – говорил хитрый и искусный предатель – что хотя мы и можем быть уверены в согласии мистрисс Гэзельден, – можем, когда сделан будет первый приступ, рассчитывать на её власть над мужем, – но можем ли мы надеяться на согласие сквайра? ведь ты знаешь, какой у него вспыльчивый характер! Чего доброго, он вдруг приедет в Лондон, встретится с маркизой, наговорит ей тьму обидных выражений, которые невольным образом пробудят в ней чувство оскорбленного самолюбия, и тем немедленно принудит ее отказаться от твоего предложения. Хотя сквайр впоследствии станет раскаяваться – в этом смело можно ручаться – но ужь будет поздно.»

На страницу:
51 из 82