bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 50

Тогда октябристы начинают «мстить» и Витте и кадетам сразу. В «Голосе Москвы» от 14-го октября (две недели разведок у октябристов, трусливого и подлого молчания у кадетов!) появляется «справка» под заглавием: «Союз графа Витте и П. Н. Дурново с кадетами». Новые разоблачения сводятся к следующему: 1) Е. Трубецкой в то время состоял членом к.-д. партии. 2) «Не желая вводить графа Витте в какое-либо заблуждение, кн. Трубецкой счел себя обязанным предупредить его, что о всех его переговорах с общественными деятелями» (понятно, что рабочих и крестьянских демократов к «общественным деятелям» ни октябристы ни кадеты не относят: в октябре 1905 года рабочие и крестьяне были, очевидно, «деятелями» внеобщественными!) «он, кн. Трубецкой, будет поставлять в известность бюро своей партии, ежедневно собиравшееся для обсуждения текущих дел в квартире проф. Петражицкого». 3) Против кандидатуры Столыпина особенно горячо восстал г. Петрункевич, находивший, «что в крайнем случае (sic![15]) надо посоветовать графу Витте назначить министром внутренних дел скорее Дурново, чем Столыпина. Прочие деятели к.-д. партии вполне согласились с мнением Петрункевича, и князю Трубецкому было поручено передать графу Витте заключение общественных деятелей, заседавших в квартире Петражицкого». Трубецкой на следующее утро поехал к гр. Витте и в точности передал отзыв бюро к.-д. партии об обоих кандидатах.

Подтвердил ли Е. Трубецкой ссылку на него? Вполне подтвердил, назвав сообщение «Голоса Москвы» «совершенно точным» – и корреспонденту «Нового Времени»{59} (№ от 15-го октября) и корреспонденту «Речи» (№ от 19-го октября). «Пожалуй, не годится слово «бюро», – говорил Трубецкой, – следовало бы сказать: руководители партии» (к.-д.), другая, столь же несущественная, «поправка» Трубецкого относится к тому, что он ездил к Витте «может быть, и не на другое утро, а через 2–3 дня». Наконец, корреспонденту «Речи» Трубецкой сказал:

«Следовало бы возразить на одно утверждение Гучкова. Он говорил, что общественные деятели не вступили в кабинет только из-за Дурново. Это не совсем так (не совсем так!) по отношению ко мне и, если не ошибаюсь, к Шилову. Я и Шипов выражали согласие вступить в состав кабинета при условии предварительной выработки программы, но Витте убеждал нас вступить в министерство, не ставя этого условия. В этом и заключается наше отличие от Гучкова, который, сколько помнится, такого условия не ставил». Осторожно выражается по этому пункту г. Трубецкой: «не совсем так», «сколько помнится»!

Г-н Петрункевич выступает в «Речи» 19-го октября – через три недели после начала разоблачений!! И посмотрите, как выступает.

Начинает он с длинного рассуждения (27 строк) о том, что на память полагаться нельзя, а мемуары вел один Шипов.

К чему это рассуждение? Хотите вы оглашения истины немедленно и полно? Тогда нет ничего легче, как назвать всех участников и опросить их. Если же вы не хотите оглашения истины о своей партии, то не к чему играть в прятки, ссылаясь на Шилова.

Далее, на 27 строках идет рассуждение о склонности октябристов к «уткам». – При чем это рассуждение, раз «Голос Москвы» назвал лицо, подтвердившее сообщение?? Γ-н Петрункевич явно стремится загромоздить простой и ясный вопрос кучей литераторского и дипломатического сора. Это – прием не честный.

Следует 20 строк колкостей по адресу г. Трубецкого: «личное воспоминание» – никаких других воспоминаний, кроме личных, не бывает! – князь об этом «никому ни слова не говорил» – курсив Петрункевича, явно упрекающего этим Трубецкого за нескромность. Вместо прямого ответа на вопрос кадеты начинают упрекать друг друга за нескромность! Какой смысл может иметь подобный прием, кроме того, что он выдает досаду кадетов за разоблачения? выдает их попытки замять дело (дескать, не будьте, князь, нескромным дальше!).

После 74-х строк предисловия следует, наконец, опровержение по существу: 1) бюро к.-д. партии было в Москве и не могло поэтому собираться у Петражицкого; 2) Петражицкий «в то время не входил в состав лиц, руководивших делами партии»; 3) «некоторые члены (бюро к.-д. партии), находившиеся в Петербурге, не были уполномочены входить в какие-либо переговоры, а тем более в союзы с графом Витте, Дурново или с кем-либо другим». 4) «Лично я (г. Петрункевич) был у Петражицкого один (курсив г. Петрункевича) раз, и в этот раз действительно происходила беседа о возможности кандидатуры кн. Е. Трубецкого в мин. нар. проев., причем все присутствующие выражали убеждение, что князь может занять предлагаемый пост лишь под условием ясной и определенной программы всего министерства, вполне соответствующей условиям политического момента, притом министерства, которому «общество» (припомните, что понимают под «обществом» все спорящие: рабочие и крестьяне – не «общество») могло доверять. Весьма может быть, что при этом оценивались личные и политические качества различных кандидатов, в том числе Дурново и Столыпина, но ни моя память не сохранила горячей речи, убедившей всех присутствовавших, ни память последних, к воспоминаниям которых я обратился».

Вот и все деловое «опровержение» г-на Петрункевича, добавляющего на 48-ми строках еще ряд колкостей по адресу Трубецкого, что-де память ему изменила, что партия к.-д. союза с Дурново не заключала «и не допустила члена своей партии кн. Трубецкого вступить в министерство, которое партия не могла поддерживать».

Ничего нового не прибавляют письма Трубецкого и Петрункевича в «Речи» от 27-го октября: первый настаивает, что именно Петрункевич «советовал предпочесть Дурново Столыпину», второй отрицает это.

Что же получается в итоге?

Г-н Петрункевич заявил, что некоторые члены бюро, находившиеся в Петербурге, не были уполномочены входить в какие-либо переговоры, но факт переговоров он подтверждает против своей воли! «На совещании у Петражицкого, – пишет сам г. Петрункевич («Речь» 27. X.), – мы обсуждали кандидатуру кн. Трубецкого».

Значит, переговоры были. Если «партия», как пишет тот же г. Петрункевич, «не допустила» Трубецкого, значит, переговоры велись от имени партии!

Г-н Петрункевич побивает сам себя с замечательным искусством. Не было переговоров, но… но было «совещание о кандидатуре». Не было заседаний бюро партии, но… но было решение партии. Подобные жалкие увертки характеризуют людей, тщетно пытающихся спрятаться. Чего бы проще, в самом деле, как назвать всех участников совещания? как привести точное решение «бюро» или партии, или руководящих лиц? как изложить будто бы ясную, будто бы определенную программу, которой требовали (будто бы) кадеты от министерства Витте? Но в том-то и беда наших либералов, что они не могут сказать правды, что они боятся ее, что она их губит.

Вот и являются мелкие, мизерные уловки, увертки, отговорки, затрудняющие (для невнимательного, по крайней мере, читателя) уяснение великой важности исторического вопроса об отношении либералов к правительству в октябре 1905 года.

Почему правда губит кадетов? Потому, что факт переговоров, обстановка и условия их опровергают басню о «демократизме» кадетов и доказывают контрреволюционность их либерализма.

Могла ли вообще демократическая на деле партия вступать в переговоры с таким человеком, как Витте, в такое время, как октябрь 1905 года? Нет, не могла; для подобных переговоров неизбежна была известная общая почва, именно общая почва контр-революционных стремлении, настроении, поползновении[16]. Не о чем было вести переговоры с Витте, кроме как о прекращении демократического, массового движения.

Далее. Если даже допустить на минуту, что кадеты вступали в переговоры не без демократических целей, то могла ли бы демократическая партия умолчать перед народом об этих переговорах, когда они были прерваны? Никоим образом не могла. Тут-то и проявляется различие между контрреволюционным либерализмом и не заслуживающим подобной характеристики демократизмом. Либерал хочет расширения свободы, но так, чтобы демократия от этого не усилилась, чтобы переговоры и сближение с старой властью продолжались, укреплялись, упрочивались; поэтому либерал не может после разрыва переговоров публиковать об них, ибо этим он затруднит возобновление переговоров, «выдаст себя» демократии, порвет с властью, а именно с ней-то либерал рвать и не в состоянии. Напротив, демократ, если бы он попал в положение переговаривающегося с Витте и увидел бы тщету переговоров, тотчас опубликовал бы их, осрамив этим господ Витте, разоблачив их игру, вызвав дальнейшее движение демократии вперед.

Обратите также внимание на вопрос о программе министерства и о составе его. О втором говорят все участники и говорят точно, ясно: портфели такие-то предлагались такому-то. О первом же, т. е. о программе, ни единого ясного и точного слова! Каковы были претенденты на портфели, это и Трубецкой и Петрункевич хорошо помнят и говорят. Какова была «программа», ни один из них не говорит!! Что же это, случайность? Конечно, нет. Это – результат того (и несомненное доказательство того), что «программы» стояли у господ либералов на девятом месте, были пустой вывеской, «словесностью» – на деле никакой иной программы, кроме укрепления власти и ослабления демократии, Витте иметь не мог, и при любых обещаниях, посулах и заявлениях он вел бы только такую политику, – «живым» же делом было для них распределение портфелей. Только поэтому мог, например, Витте совсем забыть о программе (по словам Витте, было даже полное принципиальное согласие!), а вот о том, кто лучше (или кто хуже?), Дурново или Столыпин, об этом споре все помнят, все говорят, все приводят ссылки то на речи, то на аргументы того или иного лица.

Шила в мешке не утаишь. Историческая правда даже из умышленно подкрашиваемых рассказов трех-четырех лиц выступает с достаточной определенностью.

Вся либеральная буржуазия России, от Гучкова до Милюкова, – который, несомненно, политически ответственен за Трубецкого, – повернула сейчас же после 17-го октября от демократии к Витте. И это не случайность, не измена отдельных лиц, а переход класса на соответствующую его экономическим интересам контрреволюционную позицию. Только стоя на этой позиции, могли кадеты переговариваться с Витте через Трубецкого в 1905 году, с Треповым через Муромцева в 1906 и т. д. Не поняв отличия контрреволюционного либерализма от демократии, нельзя ничего понять ни в истории этой последней, ни в ее задачах.

«Просвещение» № 1, декабрь 1911 г. Подпись: Π.

Печатается по тексту журнала «Просвещение»

Три запроса

Стенографические отчеты Государственной думы – даже III Думы – представляют из себя замечательно интересный и поучительный политический материал. Не будет преувеличением сказать, что приложение к бутербродной газете «Россия»{60} ценнее всех либеральных газет. Ибо либеральные газеты прикрашивают либералов, притупляют острые углы в постановке вопросов «правыми», с одной стороны, и представителями действительных масс населения, с другой, вносят всегда и неизменно фальшь в оценку сути нашей «внутренней политики». А именно в постановке соответствующих вопросов, именно в оценке сути дела и заключается центр тяжести всех социально-экономических и политических задач современности.

Попытаемся пояснить сказанное, насколько возможно, на прениях к трем запросам: об охране, о голоде, о «временном» положении 1881 года{61}.

Первое заседание текущей сессии Думы открылось речью председателя-октябриста о Столыпине. Интересно было тут то, что, по словам вождя октябристов, «неусыпной заботой его (Столыпина) было неуклонное, хотя и осторожное, осмотрительное движение вперед по пути развития политической и общественной жизни России». Не правда ли, хорошо? Столыпин в качестве «прогрессиста»! Почему иного «прогресса», кроме настоящего, данного – не удовлетворяющего даже октябристов – не может быть при всей той системе управления, при том государственном устройстве, при сохранении того класса, политику которого проводил Столыпин, на этом, вероятно, останавливалась мысль не одного демократического читателя родзянковской речи. К сожалению, никто из тех думских депутатов, присутствовавших при произнесении этой речи[17] и причислявших себя к демократии, не пожелал остановиться на разъяснении классовых корней столыпинской формы «прогресса».

А повод для этого был удобный при прениях об охране.

Столыпин «верил достопочтенному А. И. Гучкову, – гремел Марков 2-й, – и его не менее достопочтенным друзьям из середины Думы. Он был наказан смертью за свою доверчивость. Успокоение, которое нам пришлось пережить, это есть успокоение могилы. Другого успокоения нет (голоса слева: правильно). Есть подъем революции… Нет успокоения, а грядет революция. С революцией надо биться, биться грудью, лоб о лоб (смех слева), нужно вешать этих негодяев, изуверов и мерзавцев. Вот что я имею сказать против спешности этого запроса».

Такова была постановка вопроса у представителя помещиков.

После Маркова 2-го говорил – уже по существу запроса – Родичев. Он говорил, как всегда, красно. Но постановка вопроса у этого красноречивого либерала до невероятия убогая. Либеральные фразы, фразы и больше ничего. «Когда центральный комитет (октябристов), – восклицал г. Родичев, – заявляет по отношению к оппозиции, что она стремится к убийству своих политических противников, это есть постыдная ложь. И эту ложь я вам готов простить, если вы поклянетесь покончить с той змеей, которая овладела русской властью, покончить с шпионократией» (см. 23 стр. стенографического отчета «России», и на стр. 24 еще раз, тоже с «клятвой»).

Эффектно, «ужас» как эффектно! Родичев готов простить октябристов, если они «поклянутся» покончить! Полноте врать, г. говорун: не только октябристы, но и вы, кадеты, сколько бы ни «клялись», – покончить ни с каким серьезным злом не можете. Фразами о «клятвах» по такому серьезному вопросу вы затемняете политическое сознание масс вместо того, чтобы просветлять его, вы засоряете головы шумихой слов вместо того, чтобы объяснять спокойно, просто, ясно излагать, почему эта «змея» овладела, могла овладеть, должна была овладеть данной властью.

Не объясняя этого, боясь просто и прямо взглянуть на корень и на суть вопроса, г. Родичев отличается от октябристов именно не постановкой вопроса, отличается от них не принципиально, а только размахом красноречия. Он стоит, если посмотреть чуточку повнимательнее на его речь, если подумать над ней хоть слегка, – он стоит, в сущности, на точке зрения октябристов: только поэтому он и может обещать им «прощение», если они «поклянутся». Все эти прощения, все эти клятвы – одна сплошная комедия, которую играют боящиеся сколько-нибудь последовательной демократии либералы. Отсюда та постановка вопроса, которую мы видим у Родичева в словах о «пропорции», в защите Лопухина и т. д. Отличия по существу в позициях октябристов и либералов нет.

Напротив, вдумайтесь в речь Покровского 2-го. Он начинает с указания на то, что запрос его и его коллег «по существу совершенно отличен» от запроса октябристов. И хотя в запросе Покровского 2-го и его коллег есть не совсем удачные места, но это отличие по существу было отмечено правильно. «Нас беспокоит не то, – говорил Покровский 2-ой, – что охрана гибельна для правительства, что беспокоит вас; нас беспокоит то, что охрана, которая культивируется правительством при вашем содействии, что эта охрана несет гибель стране…».

И Покровский 2-ой старается объяснить – не декламировать, а объяснить, – почему нужна власти охрана, каковы классовые корни подобного учреждения (классовые корни «клятвами» и «прощениями» не затрагиваются). «Правительство, – говорил Покровский 2-ой, – ставшее совершенно чуждым обществу, оно, не имевшее в обществе никакой опоры, так как оно стало врагом демократии, оно имело в самом себе только жалкие остатки из вымершего класса дворянства, оно должно было (курсив наш) окопаться, отделиться и изолироваться от общества – и вот оно создало охрану… И вот, по мере роста широкого общественного движения, по мере того, как все широкие слои демократии захватываются этим движением, растет значение и влияние охраны».

Покровский 2-ой видимо сам чувствовал, что слово «общество» тут не точно, и потому стал заменять его верным словом: демократия. Во всяком случае он дал – ив этом его громадная заслуга – попытку объяснения сущности охраны, к уяснению ее классовых корней, ее связи со всем государственным устройством.

Если даже оставить в стороне необузданное и безвкусное фразерство г. Родичева, неужели не очевидно, что постановка вопроса у Покровского 2-го и у Гегечкори, как небо от земли, отличается от постановки вопроса у Родичевых? А между тем в постановке вопроса рабочими депутатами существенным было последовательное применение демократизма, только демократизма. Выяснение глубокой разницы между демократизмом настоящим и кадетским либерализмом (либерализмом «общества»), всуе приемлющим имя демократии, есть одна из важнейших задач в III Думе вообще, после периода 1906–1911 гг. в частности, перед выборами в IV Думу в особенности.

* * *

Перейдем к второму запросу, о голоде. Первым говорил г. Дзюбинский и говорил из рук вон плохо. Не то, чтобы у него не было верных фактов, – нет, он подобрал факты, безусловно верные, и просто, ясно, правдиво изложил их. Не то, чтобы у него не было сочувствия к голодающим, – нет, такое сочувствие у него несомненно есть. Не то, чтобы он упустил из виду критику правительства, – он критиковал его все время. Но он говорил не как демократ, а как либеральный чиновник, и в этом коренной грех его речи, в этом коренной грех всей позиции «интеллигентов» трудовой группы, еще яснее выступающий, например, из протоколов первой и второй Думы. Дзюбинский отличался от кадетов только тем, что у него не было контрреволюционных ноток, которые всякий внимательный человек всегда заметит у кадетов; по своей постановке вопроса дальше точки зрения либерального чиновника Дзюбинский не пошел. Поэтому его речь так бесконечно слаба, так убийственно скучна, так убога – особенно по сравнению с речью его коллеги по партии, крестьянина Петрова 3-го, в котором чувствуется (как и во всех почти крестьянах-трудовиках и первой и второй Думы) настоящий, нутряной, «почвенный» демократ.

Посмотрите, как начинает г. Дзюбинский. Говоря о голоде, он во главу угла ставит… что бы выдумали?., продовольственный устав «временных правил 12 июня 1900 года»!! Вы чувствуете сразу, что этот человек, этот политический деятель самые живые впечатления о голоде почерпнул не из личного опыта, не из наблюдения над жизнью масс, не из ясного представления об этой жизни, а из учебника полицейского права, причем, разумеется, он взял новейший и лучший учебник самого либерального, самого, что ни на есть, либерального профессора.

Г-н Дзюбинский критикует правила 12 июня 1900 года. Посмотрите, как он критикует: «почти со времени издания правил 12 июня 1900 года они были признаны и самим правительством и самим обществом неудовлетворительными…». Самим правительством признаны неудовлетворительными – значит, задача демократии исправлять правила 12-го июня 1900 года, чтобы их могло само правительство «признать удовлетворительными»! Так и переносишься мысленно в обстановку российского провинциального присутственного места. Воздух затхлый. Пахнет канцелярией. Присутствуют губернатор, прокурор, жандармский полковник, непременный член, два либеральных земца. Либеральный земец доказывает, что надо возбудить ходатайство об исправлении правил 12 июня 1900 года, ибо они «признаны самим правительством неудовлетворительными»… Помилосердствуйте, г. Дзюбинский! К чему же нам, демократии, нужна Дума, если мы и в нее будем переносить язык и манеру, образ «политического» мышления и постановку вопросов, которые были извинительны (если были извинительны) 30 лет тому назад в провинциальной канцелярии, в уютном мещанском «гнездышке» – кабинете либерального инженера, адвоката, профессора, земца? Для этого не нужно никакой Думы!

Пословица говорит: «скажи мне, с кем ты знаком, и я тебе скажу, кто ты такой». Когда читаешь стенографические отчеты Думы, то хочется переделать эту поговорку по адресу того или иного депутата следующим образом: «покажи мне, с кем ты говоришь, когда ты выходишь на трибуну Гос. думы, и я тебе скажу, кто ты такой».

Г-н Родичев, например, говорит всегда, как и все кадеты, с правительством и с октябристами. Г. Родичев, как и все кадеты, приглашает их «поклясться» и под этим условием соглашается их «простить». В сущности, эта гениальная родичевская фраза – (нечаянно до правды договорился!) – великолепно передает весь дух кадетской политической позиции вообще, во всех Думах, во всех важнейших выступлениях к.-д. партии и в парламенте, и в печати, и в передней у министра. «Ложь я вам готов простить, если вы поклянетесь покончить с той змеей, которая овладела русской властью», – эти слова следует выгравировать на памятнике, который пора уже поставить г. Родичеву.

Но г. Дзюбинский не кадет; он не принадлежит к числу тех политически безграмотных людей, которые считают кадетов демократической партией; он называет себя трудовиком, народником. И у него настолько нет демократического чутья, что он, входя на трибуну Гос. думы, продолжает говорить с чиновниками. У него настолько нет чутья, что он адресуется – а это возможно в России именно из Думы и пока что едва ли не только из Думы – не к миллионам крестьян, которые голодают, а к сотням чиновников, знающих про правила 12 июня 1900 года.

«Правила 12 июня, – говорит г. Дзюбинский, – имели чисто политическое значение; они имели в виду устранить земские общественные организации и передать это дело продовольственной помощи населению, передать его всецело в руки правительства».

«Правила 12 июня имели чисто политическое значение»… Что это за язык? Какой ветхой стариной отдает от него! Лет 25–30 тому назад, в проклятой памяти 80-ые годы прошлого века, «Русские Ведомости» писали именно таким языком, критикуя с земской точки зрения правительство. Проснитесь, г. Дзюбинский! Вы проспали первое десятилетие XX века. За то время, что вы изволили почивать, старая Россия умерла, народилась новая Россия. Нельзя говорить с этой новой Россией таким языком, что в упрек правительству ставится «чисто политическое» значение его правил. Это – язык гораздо более реакционный, при всей его благонамеренности, чинности и аккуратной благожелательности, чем язык реакционеров III Думы. Это – язык такого народа – или такого отпуганного от всякой политики провинциального чиновника, – который считает «политику» чем-то вроде наваждения и мечтает о продовольственной кампании «без политики». С современной Россией можно говорить, только апеллируя от одной политики к другой политике, от политики одного класса к политике другого класса или других классов, от одного политического устройства к другому: это азбука не только демократизма, но даже самого узкого либерализма, если брать серьезное значение этих политических терминов.

Вся речь Дзюбинского проникнута тем же духом, что ее начало. Он говорит о циркулярах насчет взимания податей, о податном винте, о льготных тарифах для косарей и ходоков, о том, что семена получаются позже посевов, о выдаче ссуд под корову – ибо правительству нужнее прокормление скота, чем прокормление людей, – о том, что крестьяне предпочитают занять 75 000 руб. из 12 % в частном банке, чем волокиту беспроцентного займа 70 000 руб. у казны, он приводит в заключение поучительнейшие письма с мест, рисующие нужду ужасных размеров. Но во всей этой благонамереннейшей речи нет ни искорки демократического чувства, ни капли понимания задач демократической «политики». Из речи вытекает несомненно, – и это хотел доказать благонамеренный г. Дзюбинский, – что наши порядки гнилы, но горестно то, что оратор даже не замечает, как из его речи «следует» в то же время гнилая мораль гнилого либерального чиновника.

Через оратора после Дзюбинского говорил граф Толстой, депутат от Уфимской губернии, очень далекий от трудовичества, но говорил он точь-в-точь подобно Дзюбинскому: «из-за каких-то политических соображений, которыми руководствуется правительство, систематически устраняя земство от участия в продовольственном деле, от этого страдает громадная часть простого народа…». Речи Дзюбинского и гр. Толстого могли быть сказаны и двадцать и пятьдесят лет тому назад. В этих речах еще живет старая, к счастью уже умершая, Россия, в которой не было классов, сознавших или начавших сознавать различие «политики» различных элементов населения, научившихся или начавших учиться бороться открыто и прямо за свои противоположные интересы, Россия «простого народа» внизу и либерального земца при нелиберальном в большинстве случаев чиновнике вверху. И «простой народ» и либеральный земец пуще огня боялись тогда «каких-то политических соображений».

На страницу:
9 из 50