
Полная версия
О войне и победе
– Да, – сказал мрачно второй раненый. – Думал, хоть на передовой накурюсь досыта да нажрусь. Хрена с два! По сухарю мерзлому в зубы воткнули – штурмуй немца.
– Ты из какой части? – вдруг строгим, не своим голосом спросил Анохин. – Откуда у тебя эти разговорчики?
– Да я что, товарищ командир… Я ведь это к примеру…
– Ладно, иди, – сказал Анохин. – Да когда до госпиталя доберешься, почитай нашу армейскую. Там все объяснено насчет положения.
А когда раненые остались позади, Анохин, все еще хмурясь, сказал:
– Политико-воспитательная работа у Андронова хромает. Надо будет подсказать.
Кустики – все-таки защита – кончились. На мгновенье Александр Дмитриевич увидел черную, распаханную войной равнину, белое пятно зимнего леса, опаленного красными вспышками. Разорвавшаяся вблизи мина засыпала его землей. Пригибаясь, тяжело дыша, он нырнул вслед за Анохиным в траншею.
Рядом с этой траншеей была еще траншея, потом траншеи соединились вместе, потом распались на бесконечное множество разных ходов сообщений. Но Анохин шел уверенно. Он тут был свой человек. И среди бойцов и командиров, которые попадались им навстречу, у него оказалось немало знакомых.
– А, товарищ младший политрук, опять к нам со своим бумажным войском!
– А центральных газеток нету?
– А правда это, нет, говорят, зоосад бомбой накрыло и все звери разбежались? Льва на Невском видели?
– А как насчет хлебной прибавки в городе? Всё сто двадцать пять?
В узком проходе, у землянки, где раненым оказывали первую помощь, они натолкнулись на фотографа армейской газеты – худющего небритого еврея в очках.
Фотографу не удавалось сделать нужный снимок. Он хотел, чтобы раненые улыбались, а те не улыбались.
– Товарищ Кац, да что вы ерундой занимаетесь! – сердито кричала ему маленькая санитарка.
– Надо, надо, Марусенька. Понимаете – надо.
– Да как же им улыбаться!
– Ну, это же очень просто. – И далее Кац показал, как надо улыбаться. Он медленно приподнял свою вздрагивающую голову и разлепил посинелые губы. Получился жуткий оскал живого мертвеца.
– Ну, это уже черт знает что, – сказал Александр Дмитриевич, когда они отошли от землянки. – Вы хоть бы ему сказали.
– Нет, товарищ Сойманов, – убежденно возразил Анохин, – правильно делает Кац. Нельзя давать пищу врагу.
– Да при чем тут враг?
– А как же. Гитлер да Геббельс колченогий и так на весь мир кричат: вот, мол, Ленинград при последнем издыхании. А мы, выходит, сами материальчик им в лапы. Нельзя.
Спорить с Анохиным было бесполезно. Анохин все соизмерял самыми высокими категориями.
Горюнова, командира батальона, они нашли на КП. И тут Александр Дмитриевич первый раз увидел, как руководят боем. Раньше он был убежден: война это сплошная неразбериха, сплошной хаос, которым невозможно управлять. А все эти умные писания насчет мудрых военачальников создаются потом, задним числом, когда отгремят пушки. По крайней мере, за все то время, что он был в народном ополчении, ему ни разу не довелось ни на себе, ни на своих товарищах ощутить направляющую руку сверху. Бег по болотам, по лесам, подрыв на собственных минах, вечный страх оказаться в окружении…
А вот тут было совсем другое. Вздрагивало перекрытие над головой, сыпался песок с потолка, бухали взрывы, а Горюнов кричал в трубку:
– Третий, третий! Где твои трактористы? Заснули? Что? Да, да, сейчас, сию минуту… Пятый? Трофимов, сукин сын? Я тебе что говорил? Лупи из всех зажигалок. Понял?
И еще и еще приказы в таком же духе.
Кончив разговаривать по телефону, Горюнов достал из кармана полушубка новехонький красного шелка кисет, видно, доставшийся ему из какой-нибудь посылки с Большой Земли, свернул цигарку, передал кисет им.
Анохин курить не стал, но цигарку свернул и положил в карман.
– Ну, хитрая душа, – рассмеялся Горюнов, – опять для своих писак калымишь?
– Приходится, товарищ Горюнов, – улыбнулся Анохин. – Худовато у нас с табачком.
– Ладно, – сказал Горюнов, – к вечеру обещали махру подбросить. Поделимся. Мертвые курить не просят.
Да, мертвые курить не просят – и сотрудники газеты, и работники штаба, как вскоре убедился Александр Дмитриевич, курили в основном за счет мертвых.
– Ну, давай, Анохин, что у тебя сегодня? – сказал Горюнов и вдруг подмигнул Александру Дмитриевичу. – В части политикоморального можешь не говорить. Знаю.
Анохин то ли не понял шутки комбата, то ли пропустил мимо ушей, но заговорил на полном серьезе:
– А сигналы, товарищ Горюнов, у нас есть. Нехорошие сигналы.
– Ладно. Ты это комиссару Андронову скажешь, если, конечно, Андронов выберется из сегодняшней каши. Дальше?
– К сержанту Петруничеву пробраться надо.
Горюнов ответил не сразу – докурил цигарку, старательно раздавил окурок валенком.
С группой сержанта Петруничева уже второй день нет связи. Посылали людей трижды, и трижды никто не возвращался. Немец ни днем, ни ночью не спускает глаза с ложбинки, которую занял Петруничев. И вообще, по мнению Горюнова, это была зряшная затея с самого начала. Он возражал командиру полка. Правда, если бы удалось зацепиться за эту ложбинку, взять противотанковый ров было бы легче. Да разве немец глупый – не понимает, что к чему?
– Вот через часик стемнеет, – сказал Горюнов, – пошлем еще людей. Но вам я не советую. Жертв и без вас хватает.
Комбат, безусловно, был прав. За каким же дьяволом лезть на рожон, тем более, что, может быть, уже и Петруничева-то нет в живых?
Но Анохин свое: нет, у него задание, он не может. Он должен…
Горюнов махнул рукой, схватил трубку, которую протягивал ему телеграфист. Начался крикливый, с приправой, уже знакомый Александру Дмитриевичу разговор.
– А вам, товарищ Сойманов, пожалуй, лучше остаться, – великодушно предложил Анохин. – Вдвоем незачем. Побеседуйте с бойцами да с командирами.
Кретин! Сверхсознательный кретин! Нет, что бы его ни ждало, он тоже пойдет. Хорошенькая была бы у него репутация в газете, если бы там узнали, что он струсил!
5Задание было выполнено. Они пробрались к бугру сержанта Петруничева.
Когда Александр Дмитриевич под утро ввалился в блиндаж Горюнова, они с последним насчитали семь рваных дыр в его шинели. У Анохина в клочья разнесло противогаз, пробило пулей командирскую сумку. А два бойца, которые сопровождали их, не вернулись вовсе.
Да, это была жуткая вылазка. Ни куста, ни кочки. Поднимаешься, падаешь, летишь в кромешную темноту, потом вдруг вспышка ракеты – и ты, как голая мышь, на ладони у немца… Но еще страшнее было там, на этих буграх, когда они ползали от одного трупа к другому и снимали с них медальоны – крохотные пластмассовые трубочки с адресами родных.
Он ненавидел, ругал Анохина самой злой и отборной бранью. И, наверно, эта злость и ненависть помогли ему сохранить самообладание.
Но зато как он был благодарен тому же Анохину потом, после того, как они благополучно вылезли из этой каши! И он уже не казался теперь ему маленьким упрямым кретином, по вине которого он едва не погиб. Напротив, Анохин в его воображении разросся до размеров богатыря, потому что очень щедр на эпитеты победитель.
Вернувшись в редакцию, они первым делом стали «отписываться», как принято говорить у газетчиков, то есть оформлять материал, принесенный с передовой.
Удивительный был этот вечер! В землянке, как в далекие детские времена, шумела печка. Благоухающее малиновое тепло обволакивало их, а возле печки еще лежали дрова – подкладывай, не ленись. И они разделись до нижних рубашек, по-домашнему. И можно было вволю курить, и желудок не выл от голода – их неплохо подкормил комбат Горюнов.
– Самое главное, товарищ Сойманов, – сказал Анохин, когда они сели к столу, – это заголовок.
Без заголовка статья или очерк – что дзот без амбразуры. Не стреляет. – Он задумался и вдруг улыбнулся: – У нас писатель по этой части мастак. Ох, мастак! Все шапки в газете его. «Бей по фашистам и ночью и днем снайперским точным смертельным огнем!» Вот ведь как сказано!
Крупным ученическим почерком Анохин вывел на бумаге:
«Подвиг сержанта Петруничева».
– Как, товарищ Сойманов, пойдет? Может, у вас позабористее что есть?
Александр Дмитриевич пожал плечами. Название, конечно, не из лучших. Попадались ему статейки с подобными названиями. А впрочем, Анохину виднее – у него опыт. И он знает, что нужно газете.
Через каких-нибудь полчаса-час статья была готова – Анохин накатал ее единым духом. И так же единым духом прочитал.
Александр Дмитриевич не знал, что и сказать. В общем это была стандартная безликая корреспонденция строк в сорок, сплошь начиненная штампами: «Несмотря на яростный шквал противника…», «Советские воины поклялись умереть, а не отдать на поругание врагу город Ленина – священную колыбель пролетарской революции…», «С криком “ура”, “За родину, за Сталина” поднялись в атаку…», «Советские бойцы делом отвечают на призыв великого вождя…», «Боевой счет продолжается…» – и ни единого живого слова о самом подвиге!
Черт побери, подумал Александр Дмитриевич, да ведь для того, чтобы написать такую корреспонденцию, совсем не нужно было лезть в пекло. И даже на передовую-то ходить незачем. А просто, не выходя из редакции, снять трубку и позвонить в батальон.
Анохин, видимо, заметив его замешательство, сказал:
– За художественность, товарищ Сойманов, не ручаюсь. У меня по этой части слабовато. Но все-таки словечки есть. Подходящие словечки. Пробирают. – И он снова с особым чувством перечитал словесные штампы.
Нет, для Анохина они не были штампами. Они сохраняли для него свое изначальное звучание – и не их ли жаром были опалены его толстые, сухие, запекшиеся, как у больного с температурой, губы?
В том же духе и в тех же выражениях были написаны еще три заметки: о Марусе-санитарке, которая за одну неделю вынесла 35 раненых из-под огня противника, о красноармейце Гришине, зачинателе снайперского движения в Н-ской части, и, наконец, о хранении боевого оружия.
– Это вопрос очень важный, товарищ Сойманов. Государственный, – внушительно заметил Анохин. – И по этому вопросу надо написать донесение в политотдел. Куда же это годится? Винтовки валяются.
Александр Дмитриевич согласно качал головой, но сам он ничего не соображал. Он почти двое суток не смыкал глаз, и ему смертельно хотелось спать. В конце концов он не выдержал, привалился на топчан и тотчас же заснул.
Проснулся он от сильного грохота – били зенитки. В землянке горел свет. Вздрагивало бревенчатое перекрытие над головой, и сухой песок по-тараканьи шуршал за плакатами.
А Анохин? Что делает Анохин, низко склонившись над столом? Все еще пишет донесение? Нет, Анохин читал.
Александр Дмитриевич тихонько привстал, заглянул через его плечо. «Краткий курс истории ВКП(б)».
– Свет мешает, товарищ Сойманов? – Анохин поднял к нему красные, опухшие глаза в белых ресницах и вдруг с простодушием улыбнулся: – А я вот решил с часик поработать над собой, так сказать, подзаправиться идейно. А вообще-то, – добавил он, широко зевнув, – надо бы каждый день заглядывать в эту книгу.
На нашей работе без этой книги нельзя – живо прогоришь.
Да, ухали зенитки над головой, смерть ходила рядом, а в землянке, в окружении блокадных плакатов с суровыми ликами воинов и рабочих, сидел маленький, уже не молодой, не спавший двое суток человек и читал «Краткий курс» с тем, чтобы во всеоружии встретить завтрашний день.
6Странное отношение было к Анохину в редакции. Нельзя сказать, чтобы его по-своему не ценили. А как же! У кого безотказно работают ноги? У Анохина. Кто наверняка проберется на самый опасный участок передовой? Анохин. А как обойтись без Анохина в самой редакции? Он ведь при надобности и за наборщика отощавшего встать может, и в типографской машине поковыряется – пойдет. А задымила печка, холод собачий? «Ну-ка, Анохин, поколдуй». А если, наконец, ты, не выдержав, смалодушничал и «съел» свои талончики за день вперед – к кому обратиться за помощью? Кто поделится с тобой своим обедом?
И тем не менее никто не принимал Анохина всерьез. Над ним подтрунивали, посмеивались, его называли «наш пешеход». И, надо сказать, называли не без оснований, ибо те короткие трафаретные заметки, которые писал Анохин, чаще всего печатались в газете за безымянной подписью «наш кор».
Александр Дмитриевич на первых порах не разделял высокомерно-снисходительного тона своих товарищей, а потом и он не удержался. Дела его в газете пошли хорошо. За каких-нибудь полтора-два месяца он стал одним из ведущих работников редакции. Из частей теперь звонили: «А нельзя ли к нам прислать товарища Сойманова? Очень важный материал». А ведь было время – и давно ли, – когда редактор, читая его корреспонденции, скептически пожимал плечами: «Не уверен, не уверен, товарищ Сойманов, что газета ваше призвание. Под Анохина работаете».
Но особенно приподнялся он над своими товарищами, когда в «Красной звезде» напечатали его фронтовой очерк. Его поздравляли, для него сразу нашлось место в общежитии, наверху редакции. Но никто, кажется, не радовался так его успеху, как Анохин.
Анохин раздобыл где-то спирту, зазвал его к себе в землянку.
– Да, товарищ Сойманов, – говорил он, глядя на него восхищенными глазами, – вот ведь как все обернулось. Разве думал я тогда, что писателя веду на передовую.
– Да с чего ты взял, Анохин, что из меня выйдет писатель?
– Ну как же, товарищ Сойманов. На такую вышку взобрался – всесоюзная газета. Дальше уж что. Дальше художественность.
И он опять заговорил об этой самой художественности, которая не давалась ему. А потом вспомнил свою жизнь.
– Я ведь с чего, товарищ Сойманов, начинал? С селькоровских заметок. А это уж потом, в Красной Армии, мне направление дали. Валяй, говорят, Анохин. Комсомолец. Бедняк. Наука большевизма в крови.
– Ладно, Анохин, – оборвал его Александр Дмитриевич, – ты в другой раз доскажешь свою героическую биографию. А теперь поставь другую пластинку.
– Можно, – без всякой обиды согласился Анохин.
Но о чем говорить с Анохиным, кроме газеты? И он, допив спирт в стакане, ушел. А дня через три после этого над Анохиным разразилась беда. И Александр Дмитриевич долго потом терзался из-за своего хамства.
Беда в принципе ходит по пятам каждого газетчика. Перепутал фамилии в корреспонденции – нагоняй, передоверил источнику, не уточнил факты – персональное дело. А перекос в освещении событий? Разве всегда ухватишься за главную нить в кипящем клубке событий? А газета не ждет. Подай материал в очередной номер. Но самое страшное – так называемые «волчьи ямы» в газете, то есть идеологические опечатки. Тогда «ЧП». Тогда песенка твоя спета.
И какие только заслоны не воздвигаются против этих опечаток! Три, четыре, пять человек внимательно шарят глазами по каждой строчке четырехполоски. Кроме того, для вычитки каждого номера выделяется еще специальное лицо – «свежая голова», сотрудник, которому перед этим дают возможность основательно отоспаться.
И все равно опечатки просачиваются. Причем нередко просачиваются уже в процессе самого печатания номера – и в этом-то все их коварство.
Скажем, подписал редактор вычитанный номер к печати – слава богу, все в порядке. И вдруг, этак с трехсотого экземпляра – брак. В чем дело? А оказывается, в отлитом стереотипе, с которого печатается номер, села литера.
И вот именно на такую-то «волчью яму» и напоролся Анохин, когда он был «свежей головой». В слове «главнокомандующий», начиная с двухсотого экземпляра, села буква «л». Ошибка ужасная, непоправимая! Правда, Анохин сам первый обнаружил ее, и порочные экземпляры не попали в части. Но «ЧП» есть «ЧП», и машина заработала.
Вечером на партийное собрание редакции в окружении свиты приехал сам начальник политотдела Каблуков. Смерив уничтожающим взглядом бледного, жалкого в своей замызганной, обвисшей на плечах гимнастерке Анохина, он сказал:
– Растяпа! Чучело гороховое! Тебе не в газете работать, а сортиры чистить. Посмотри, на кого ты похож.
Анохин не оправдывался. С видом обреченного он стоял у печки и ждал приговора.
Инструктор политотдела напомнил собранию, что в 1938 году Анохин подвергался репрессии.
– Почему скрывал этот факт своей биографии?
Анохин разомкнул свои железные зубы, и смутная догадка относительно их происхождения родилась у Александра Дмитриевича.
– Я, товарищи, не скрывал. В анкетах я указывал.
– За что сидел? – оборвал его инструктор. – По 58-й?
– Да, товарищи, за неразоблачение троцкистского руководства дивизионной газеты. Я тогда, товарищи, начинал работать инструктором информации.
– Подробности твоей биографии собрание не интересуют, – опять оборвал Анохина инструктор. – По существу.
– А по существу, действительно, товарищи, политическое лицо врага народа не разглядел.
– Ясно, – сказал Каблуков. – Линия налицо.
И Анохина второй раз исключили из партии и послали в штрафной батальон.
7Басюта уже второй раз спрашивал его:
– Ты чего? Тебе нехорошо?
– Грипп, наверно.
Его и в самом деле познабливало. Ладони у него противно мокрели. Но он-то знал, что это за грипп. Анохин…
Да, сказал себе Александр Дмитриевич, если бы ты тогда встретился с ним, может быть, ничего бы этого и не было.
На трибуну всходил очередной оратор.
Александр Дмитриевич вырвал из блокнота листок, написал:
«Пойду в поликлинику. Позвони вечером».
На улице кончался серый ленинградский денек. Густо шел снег. Он поднял воротник, вышел к Неве.
Какой-то человек вынырнул из снежной замяти и попросил у него прикурить. Александр Дмитриевич достал спички. Вспыхнул огонек, осветив красные короткопалые руки, сложенные ковшиком. Потом он увидел лицо, склонившееся над спичкой. Красное, белобрысое, с острыми скулами.
Он проводил взглядом человека, пока тот не скрылся из виду в снежной замяти, посмотрел вокруг, и ему стало не по себе.
Да, удивительно, как пересекались их дороги.
Была весна. Играло солнце. Ладожский лед шел по Неве. И на душе у него тоже была весна: его только что приняли в Союз писателей. И как раз в то самое время, когда он стоял, опершись руками о гранит набережной, и пьяными глазами смотрел на реку, его окликнули:
– Товарищ Сойманов?
Он оглянулся. Боже ты мой! Да нет, не может быть. Гимнастерка комом, до колен, на плечах обвисла, точно с чужого плеча. Кирзовые стоптанные сапоги. Но такое сияние в рыжих глазах!
И рот стальной до ушей.
– Читал, читал вашу книгу. Навылет бьет.
– Ну а ты как, Анохин? О, да ты, я вижу, нахватал… – На груди у Анохина два ордена Красной звезды, «Отечественная война», медали.
– Есть маленько. Кое в каких переделках побывал. – (Александр Дмитриевич не спрашивал: раз уж Анохин так говорит, то, значит, и в самом деле, жарковато было.) – Но главное-то, товарищ Сойманов, я красную книжечку себе вернул, – и Анохин, застенчиво улыбаясь, провел рыжей рукой по карману гимнастерки. – А я тогда уж думал, с эдакой политической ошибкой мне капут. Ведь вот что прохлопал. Страшно подумать. У нас до войны политрук запятую в речи вождя пропустил – строгача дали. А я-то что? Ужас.
– Ну а в газету не тянет? Не думаешь возвращаться?
– Да что вы, товарищ Сойманов? Я в газете.
– В газете?
– Ну а как же? Сразу после войны. – По лицу Анохина прошла тень неудовольствия. Что, мол, за вопрос? Как же он да вне газеты!
– И опять на информации?
– На информации. Трудно вот только, товарищ Сойманов. Раньше, бывало, в войну, все ясно: в бой идем. А теперь, брат, задачи другие. Воспитание. Подход надо. И солдат пошел – ого – грамотный. Ну, ладно, товарищ Сойманов, зарапортовался. Я ведь, это, в часть бегу. – И Анохин переступил с ноги на ногу.
– А Ленька как? Растет? Анохин так весь и просиял.
– Растет. Такой, брат, критикан – меня ни во что. А сочинения пишет! Ну, просто талант, товарищ Сойманов. Даже эта художественность намечается. Может, писатель еще выйдет. Вот только насчет жильишка у нас с ним худовато. Старую комнату разбомбило. Ну да ничего, – сразу взбодрился Анохин. – Кончим восстановительный период, тогда и мы с Леонидом устроимся.
Тут уж Анохин окончательно поставил точку – протянул руку и побежал, слегка наклонившись вперед и шаркая кирзовыми сапогами, все такой же неутомимый хлопотун и работяга. И та же кирзовая сумка болталась у него сбоку, и, наверно, тот же «Краткий курс» был в этой сумке.
И была еще одна встреча у них – в день смерти Сталина. Тот, кто пережил этот день, запомнил его, конечно, на всю жизнь. Тоска невыносимая. Казалось, все рушится. Сама жизнь лишилась всякого смысла. И именно в этот день хотелось быть в родной семье, почувствовать плечо тех, с которыми прошел всю войну.
Отделы редакции пустовали – все были на траурном митинге. И только один Анохин находился на своем посту – для него и в этот час нашлась работа.
Со стены из траурной рамы на Анохина глядел человек с жесткими усами, а он стоял за столом, клеил макет газеты и плакал.
Увидев Александра Дмитриевича, он поднял на него мутные красные глаза, заширкал распухшим носом.
– Как будем жить-то, товарищ Сойманов? Александр Дмитриевич сел к столу и тоже заплакал.
8Из редакции выходили служащие, гражданские, военные, – рабочий день кончился.
Александр Дмитриевич поднялся по лестнице на второй этаж и оказался в длинном глухом коридоре. На стенах – знакомые фотографии: видные газетчики, журналисты и писатели на войне. На одной фотографии была и его персона – «наш корреспондент на передовой среди бойцов». А вот Анохина – он это знал – тут не было.
Александр Дмитриевич прошел к замредактора.
– А, тебя-то нам и надо. Получил нашу депешу?
– Какую депешу?
– Ну получишь. Только чур – не отказываться. Дата крупная. Сам знаешь.
Александр Дмитриевич понял: речь идет о привлечении его к работе над праздничным номером, посвященном снятию блокады Ленинграда. Но сейчас ему было не до этого. И он, не зная, как заговорить о том, ради чего пришел сюда, начал издалека:
– Слушай, я все хочу тебя спросить… Вы, газета, не интересовались делом сына Анохина?
Нижняя губа у замредактора оттянулась. Он всегда, как говорили сотрудники, больше полагался на свою губу, чем на ухо.
Пришлось уточнить вопрос.
– А, ты вот о чем. Ну, там и дела-то никакого не было. Грязь.
А парень Анохина там и вовсе ни при чем.
– Ни при чем?
– Ну да. Парня, можно сказать, за компанию замели. Это его дружки-приятели с девочкой развлекались, а он-то, как теленок, в соседней комнате спал.
– А Анохин не знал этого?
– А откуда ему знать? Это уж после ареста, в ходе следствия выяснилось. А тогда бумага из милиции пришла. Реагировать надо. Ну, мы вызвали на партбюро. Поговорили. Правда, поговорили крепко. Что ж ты, говорим, солдат воспитываешь, а сына своего проглядел. Можешь ты, говорим, после этого в газете работать?
И понимаешь, что всего удивительнее. Он ведь все сам признал, со всем согласился. «Да, говорит, признаю. Не доглядел. Признаю, товарищи, что допустил серьезную политическую ошибку».
«Да, да, – говорил себе Александр Дмитриевич, – так оно и было». И он вспомнил 1942 год, партийное собрание в прифронтовой газете… И, наверно, так же вот и на этот раз Анохин стоял перед своими товарищами и искренно, со всей беспощадностью казнил себя. Но, боже, трудно даже представить, что творилось у него на душе! Погиб Ленька, рухнуло моральное право работать в газете… И если раньше Александр Дмитриевич мог еще допускать, что с Анохиным произошел несчастный случай, то теперь он знал твердо: Анохин сам своей рукой вычеркнул себя из жизни. Он поднял голову, сказал:
– Я напишу о нем, об Анохине.
– Об Анохине? Для праздничного номера? Ты шутишь?
– Нет, не шучу.
Замредактора подтянул нижнюю губу.
– А что же поучительного ты извлечешь из Анохина? Конечно, ежели по-человечески подойти, старика жалко. Да ты ведь знаешь, что он за газетчик был. Пустяковая информация, какойнибудь выход на стрельбище. А наворотит такого – треск один. Нас засыпали жалобами и офицеры, и солдаты.
– На Анохина?
– Да, на его информацию. И уж если откровенно говорить, то мы даже подумывали списывать его. А что делать? Нет, не вижу, что бы ты мог извлечь поучительного, – опять с той же профессиональной практичностью поставил вопрос замредактора.
Александр Дмитриевич и сам думал об этом. В самом деле, почему он вдруг предложил написать об Анохине? Каких-либо героических деяний за ним нет. Газетчик он никудышный. Так что же? Неужели им движет только одно желание – загладить как-то свою вину перед Анохиным?
И мысленно он попытался откуда-то со стороны посмотреть на Анохина. Маленький малограмотный работяга. Ограниченный. Беспрекословно исполнительный. Винтик, как сказали бы еще совсем недавно. И в то же время такой энтузиазм и бескорыстие, такая идейная одержимость и готовность к самопожертвованию…