Полная версия
Испанский дневник
У Ангиеса кадровые части не приближаются к противнику и фактически не воюют с ним. Здесь, наоборот, все слишком вынесено в первую линию. Высокий бетонный акведук служит основным укрепленным рубежом. Акведук – в зоне обстрела противника. На нем и под ним тардиентовцы расставили пулеметы и минометы. Но этим и исчерпывается вся глубина обороны. В пятидесяти шагах – уже сама деревня, казармы, штаб, склады боеприпасов. Противовоздушной обороны и наблюдения никакого нет.
Все-таки здесь много смелости, отваги, инициативы и преданности борьбе. По утрам на площади обучают новичков строю, мелкой тактике, ружейным приемам. В кружках учат стрельбе и сборке пулемета. Каждый день ходят в разведку и с чем-нибудь возвращаются – с пленным, с винтовкой, с продовольствием. Среди бойцов большая политработа, каждый день митинги, каждый день газеты, есть радио, кино. У всех стремление учиться военному делу, жадность к военным знаниям и страшная досада на недостаток их. Хименес облазил пулеметные посты и артиллерийские позиции, затем сел у подоконника, попросил бумаги, вынул цветные карандаши, надел очки и сделал простенькие, но тщательные кроки – более целесообразное расположение орудий и пулеметных точек. Это привело все руководство в восторг. Хименеса обнимали, и даже кадровый офицер, единственный «текнико» в Тардиенте, довольно ревнивый, посмотрев, сказал, что вполне одобряет.
На кладбище заравнивают и забрасывают камешками свежую могилу. Оказывается, вчера случилась история. Трое товарищей повезли в Барселону деньги и ценности, собранные крестьянами на антифашистскую борьбу. В деревне Монсон какие-то местные болваны задержали их, не разобрались в документах, обыскали, нашли много денег, тут же расстреляли всех как фашистов, вывозящих ценности, и торжественно явились сюда же, в Тардиенту, со своей добычей. Их судили, но простили: полуграмотные крестьяне, думали сделать как лучше… Товарищей хоронят пока безыменно, могилу маскируют, – кто знает, в чьих руках может еще оказаться Тардиента.
В колонне – большинство рабочих, но большая прослойка интеллигенции: инженеры, юристы, студенты. Здесь и два тореадора – они быстро обучились метать ручные гранаты. Профсоюз тореадоров в Мадриде мобилизовал себя в распоряжение правительства, торреро храбро дерутся против фашистов. Впрочем, торреро города Севильи отдали себя в распоряжение мятежного генерала Кейпо де Льяно…
Под вечер начинают медленно перестреливаться пушки. В местном трактире начинается общее собрание крестьян. Вторичное собрание, потому что вчера уже было собрание по тому же вопросу. Несколько анархистов собрали крестьян и объявили Тардиенту коммуной.
Им не возражали, но наутро возникли споры и ропот, группа пошла к Труэве и попросила его, как военного комиссара, разобраться в этом деле.
Очень острые и сложные вопросы сейчас – это о распределении земли и урожая, о формах хозяйства. Почти повсюду земля, конфискованная у фашистских помещиков, распределяется между беднейшими крестьянами и батраками. Урожай с помещичьих полей убирают совместно крестьяне и батраки и делят соответственно труду каждого, участвовавшего в уборке. Иногда делят по семейному признаку, по числу едоков. Но в прифронтовой полосе появилось несколько групп анархистов и троцкистов. Они добиваются, во-первых, немедленной коллективизации всех крестьянских хозяйств, во-вторых, реквизиции урожая с помещичьих полей в распоряжение сельских комитетов и, в-третьих, конфискации земли у средних крестьян, имеющих по пять-шесть гектаров. Приказами и угрозами было создано несколько подобных коллективов.
Низкая зала с каменным полом и деревянными столбами набита до отказа. Тлеет керосиновая лампа – ток берегут для кино. Крепкий дух кожи и крутого Канарского табака. Если бы не триста черных беретов, не бумажные веера у мужчин, можно бы поверить, что мы в кубанской станице.
Труэва произносит небольшую вступительную речь. Он разъясняет, что борьба ведется против фашистских помещиков, за республику, за свободу крестьян, за их право устраивать свою жизнь и труд по своему усмотрению. Никто не может навязывать арагонским крестьянам свою волю. И в отношении коммуны – это дело могут решить только крестьяне, никто, кроме них, никто за них. Колонна, в лице военного комиссара, может только обещать, что оградит крестьян от чьих бы то ни было насильственных мероприятий.
Общее удовлетворение. Крики «муй бьен» (очень хорошо).
Из залы спрашивают Труэву, не коммунист ли он. Отвечает, что да, коммунист, вернее – член Объединений каталонской Социалистической партии, но что это сейчас не имеет значения, потому что он здесь представляет военную колонну и весь Народный фронт.
Он невысокого роста, коренаст, крепок, был горняком, затем поваром, сидел в тюрьме, молод, одет в полувоенную форму с ремнями и пистолетом.
Поступает предложение – разрешить присутствовать на собрании только крестьянам и батракам Тардиенты. И другое предложение – присутствовать всем желающим, но говорить только крестьянам. Принимается второе.
Говорит председатель тардиентского синдиката (союз батраков и малоземельных крестьян, нечто вроде комитета бедноты). Он считает, что вчерашнее решение о коллективизации принято без участия большинства крестьян. Во всяком случае, оно должно быть еще раз обсуждено.
Одобрение собрания.
Голос из задних рядов заявляет, что вчера в табачной очереди очень ругали комитет. Он призывает вчерашних критиков выступить здесь. Буря в зале, протесты и одобрения, свист, крики «муй бьен». Никто не объявляется.
Крестьянин средних лет говорит смущенно, предлагает работать пока индивидуально, а там, после войны, вопрос встанет опять. Одобрения. Еще два оратора выступают с тем же.
Спор о разделе урожая этого года на конфискованных землях. Одни требуют раздела поровну, по дворам, другие – чтобы синдикат распределил по степени нуждаемости, по едокам.
Есть еще урожай, не скошенный из-за военных действий. Молодой парень выступает с предложением: пусть каждый скосит себе пшеницы, сколько сможет, за свой страх, под огнем фашистов. Кто больше рискнет своей шкурой, тот больше и получит. Это встречает одобрение. Но вмешивается Труэва. Он считает предложение недостойным: «Мы все братья и не станем подвергать друг друга опасности из-за мешка зерна». Он предлагает собрать урожай в обстреливаемой зоне сообща, а военная колонна будет охранять крестьян. Зерно разделить по количеству затраченного труда и нуждаемости. Собрание склоняется на сторону Труэвы.
Уже восемь часов, и дело идет к концу. Но новый оратор нарушает равновесие. Взволнованными, страстными словами он убеждает жителей Тардиенты перестать быть эгоистами, начать делить все поровну, – не для этого ли ведется эта кровавая война? Надо подтвердить вчерашнее решение и сейчас установить свободный коммунизм. Надо конфисковать землю не только у помещиков, но и у богатых и у средних крестьян.
Крики, свист, ругань, хлопки, возгласы «муй бьен».
Вслед за первым еще пять анархистских ораторов идут в атаку. Собрание растерянно, часть хлопает, часть молчит. Все устали. Председатель синдиката предлагает голосовать. Первый анархист выступает против. Разве такие вещи решаются голосованием! Здесь нужен порыв, единое стремление, вихрь, вдохновение. При голосовании каждый думает о себе. Голосование – это эгоизм. Не надо голосования!
Крестьяне смущены, шумные фразы обжигают их, и хотя подавляющее большинство настроено против анархистского оратора, восстановить порядок и голосовать невозможно. Собрание пошло под откос.
Сейчас уже ничего нельзя сделать. Но Труэва вдруг находит выход. Он предлагает: так как сейчас трудно договориться, то все, кто хочет хозяйствовать индивидуально, пусть хозяйствуют. Кто же хочет создать коллектив, пусть придет сюда завтра в девять часов утра на новое собрание.
Это нравится всем. Только анархисты расходятся огорченные.
Ночью в маленьком театрике при раскаленном внимании идет кинофильм. У зрителей черные береты надвинуты низко на брови, глаза расширены. Василий Иванович Чапаев в широкой бурке мчится по холмам, и холмы похожи на здешние, арагонские. Черные береты жадно следят, как Василий Иванович объединяет приуральских крестьян против помещиков и генералов, как он бьет своих, русских фашистов, тоже похожих на здешних, испанских… Василий Иванович готовится по карте к завтрашнему бою, а Петьке не спится, он разглядывает с полатей своего командира.
«Гляжу я на тебя, Василий Иванович, и думаю: непостижимый ты для моего разума человек. Наполеон! Чистый Наполеон!»
Он спрашивает Чапаева, мог ли бы он командовать в международном масштабе. И Василий Иванович, смущаясь, отвечает:
«С языками у меня плоховато».
Но он недооценивает себя. Язык Василия Ивановича стал понятен всему миру. Большевиками-командирами – Ворошиловым, Чапаевым – гордятся рабочие и крестьяне во всех странах – как символ рабочей боевитости и непобедимости. Теперь каждый народ воспитывает своих Ворошиловых, своих Чапаевых. Пусть они пока никому не известны – первая же схватка обнаруживает их. Наполеон? Здесь был Наполеон. Именно здесь сто двадцать восемь лет назад Наполеон осадил с несколькими тысячами солдат Сарагосу. Арагонские крестьяне и мастеровые заперлись в городе и отказались сдаться иностранным завоевателям. Восемь месяцев генерал Лефевр лез на крепостные стены, рыл подземные ходы, взрывал порохом отдельные дома – и через восемь месяцев, по приказу Наполеона, позорно снял осаду. Сейчас в Сарагосе заперся с семью тысячами солдат, с артиллерией и танками, старый генерал Кабанельяс, член фашистского правительства. Арагонские крестьяне, каталонские рабочие учатся у Чапаева защищать свои права. Смертельно раненный русский большевик тонет в реке Урал, похожей на реку Эбро. И как бы в ответ в зале гремит яростный клич:
– На Сарагосу!
В домике на площади заседает военный комитет. Под окнами молодежь поет песни. «Красный Веддинг» сменяет «Карманьолу», затем звенят незнакомые кастильские слова «Приамурских партизан». Сюда собрались люди со всего света, даже шведы, австралийцы, македонцы. Есть даже абиссинский негус, не настоящий, конечно. Это один итальянец-рабочий отпустил себе бороду, подстригает себя, как негус. Он очень храбрый человек, не пропускает ни одной атаки, идет в бой обнаженный до пояса, с винтовкой и с навахой. Его все фотографируют на память, и он все повторяет: «Надо, чтобы Муссолини это видел: пусть он видит, что я опять сражаюсь против него, не в Абиссинии, а здесь».
Вдруг суматоха, слышен рокот мотора. Тушат свет. Появляется самолет, очень маленький, просто авиетка. Она шныряет над Тардисентой, пока в нее не начинают наугад стрелять.
С ночлегом здесь туго, все переполнено. Меня послали на паровую мельницу. Хозяин был видным здешним фашистом, его расстреляли. В спальне его, уже порядком замусоренной, меня встретил пожилой, с совершенно черным от небритости лицом человечек. Это репортер барселонской газеты «Публиситад». Он вынул из заскорузлого бумажника визитную карточку и подал мне. Я сделал то же. Мы церемонно поклонились друг другу и, не сказав ни слова, тотчас же улеглись вместе в единственную грязную кровать.
14 августа
Проснулся в кровати мукомола, одетым, обнявшись с заросшим человечком. Коллега-журналист тотчас же засуетился, поправил на шее ветхий воротничок, ушел и вернулся с солдатским котелком кофе, с большим куском хлеба. Труэва, Альбер и Марина пришли разделить завтрак. Я сказал, что хочу поехать в Бухаралос, к Дурутти. Труэва предложил сопровождать, он хочет посмотреть анархистскую колонну.
За два часа езды по проселкам мы опять покрылись толстым слоем мучнистой известковой пыли. Опять останавливались и проверяли дорогу – она идет в трех-четырех километрах параллельно фронту. Противник тоже путается в здешних дорожках. Этой ночью крестьянский патруль окликнул машину: «Кто едет?» Бойкий ответ: «Фалаиха эспаньоль!» Крестьяне открыли огонь, перебили всех пассажиров, среди них фашистского полковника.
Бухаралос весь увешан красно-черными флагами, заклеен декретами за подписью Дурутти или просто плакатами: «Дурутти приказал то-то и то-то». Городская площадь называется «Площадь Дурутти». Сам он со штабом расположился на шоссе, в домике дорожного смотрителя, в двух километрах от противника. Это не очень-то осторожно, но здесь все подчинено демонстративной храбрости. «Умрем или победим», «Умрем, но возьмем Сарагосу», «Умрем, покрыв себя мировой славой» – это на знаменах, на плакатах и листовках.
Знаменитый анархист встретил сначала невнимательно, но, прочтя в письме Оливера слова: «Москва, «Правда», сразу оживился. Тут же, на шоссе, среди своих солдат, явно привлекая их внимание, он начал бурный полемический разговор. Его речь полна мрачной фанатической страстности.
– Может быть, только сотня из нас останется в живых, но эта сотня войдет в Сарагосу, уничтожит фашизм, подымет знамя анархо-синдикалистов, провозгласит свободный коммунизм… Я войду в Сарагосу первым, провозглашу там свободную коммуну. Мы не будем подчиняться ни Мадриду, ни Барселоне, ни Асанье, ни Хиралю, ни Компанису, ни Касановасу. Хотят – пусть живут с нами в мире, не хотят – мы пойдем на Мадрид… Мы покажем вам, большевикам, русским и испанским, как надо делать революцию, как доводить ее до конца. У вас там диктатура, в Красной Армия заведены полковники и генералы, а у меня в колонне нет ни командиров, ни подчиненных, мы все равны в правах, все солдаты, я тоже здесь только солдат.
Он одет в синее холщовое моно (комбинезон); шапка сшита из красного и черного сатина; высок, атлетического сложения, красивая, чуть седеющая голова, властен, подавляет окружающих, но в глазах что-то чересчур эмоциональное, почти женское, взгляд иногда раненого животного. Мне кажется, у него недостаток воли.
– У меня никто не служит из-за долга, из-за дисциплины, все пришли сюда только из-за желания бороться, из-за готовности умереть за свободу. Вчера двое попросились в Барселону повидать родных – я у них отнял винтовки и отпустил совсем, мне не надо таких. Один сказал, что передумал, что согласен остаться, – я его не принял. Так я буду поступать со всеми, хотя бы нас осталась дюжина! Только так может строиться революционная армия. Население обязано помогать нам – ведь мы боремся против всякой диктатуры, за свободу для всех! Кто нам не поможет, того мы сотрем с лица земли. Мы сотрем всех, кто преграждает путь к свободе! Вчера я распустил сельский совет Бухаралоса – он не помогал войне, он преграждал путь к свободе.
– Это все-таки пахнет диктатурой, – сказал я. – Когда большевики во время гражданской войны иногда распускали засоренные врагами парода организации, их обвиняли в диктаторстве. Но мы не прятались за разговоры о всеобщей свободе. Мы никогда не прятали диктатуры пролетариата, а всегда открыто укрепляли ее. И затем – что это может получиться у вас за армия без командиров, без дисциплины, без послушания? Или вы не думаете воевать всерьез, или вы притворяетесь, у вас есть какая-то дисциплина и какая-то субординация, только под другим названием.
– У нас организованная недисциплинированность. Каждый отвечает перед самим собой и перед коллективом. Трусов и мародеров мы расстреливаем, их судит комитет.
– Это еще ни о чем не говорит. Чья это машина? – Все головы повернулись, куда я указал рукой. На площадке у шоссе стояло около пятнадцати автомобилей, большей частью изломанных, потертых «Фордов» и «Адлеров», среди них роскошная открытая «Испано-Суиса», вся блистающая серебром, щегольской кожей подушек.
– Это моя, – сказал Дурутти. – Мне пришлось взять более быстроходную, чтобы скорее поспевать на все участки фронта.
– Вот и правильно, – сказал я. – Командир должен иметь хорошую машину, если можно ее иметь. Было бы смешно, если бы рядовые бойцы катались на этой «Испано», а вы в это время ходили бы пешком или тащились бы в разбитом «Фордике». Я видел ваши приказы, они расклеены по Бухаралосу. Они начинаются словами «Дурутти приказал…»
– Кто-нибудь да должен же приказывать, – усмехнулся Дурутти. – Это проявление инициативы. Это использование авторитета, который у меня есть в массах. Конечно, коммунистам это не могло понравиться… – Он покосился на Труэву, который все время держался в стороне.
– Коммунисты тогда не отрицали ценности отдельной личности и личного авторитета. Личный авторитет не мешает массовому движению, он часто сплачивает и укрепляет массы. Вы командир, не притворяйтесь же рядовым бойцом – это ничего не дает и не усиливает боеспособности колонны.
– Своей смертью, – сказал Дурутти, – своей смертью мы покажем России и всему миру, что значит анархизм в действии, что значат анархисты Иберии.
– Смертью ничего не докажешь, – сказал я, – надо доказать победой. Советский народ горячо желает победы испанскому народу, он желает победы анархистским рабочим и их руководителям так же горячо, как коммунистам, социалистам и всем прочим борцам с фашизмом.
Он повернулся к окружавшей нас толпе и, перейдя с французского на испанский язык, воскликнул:
– Этот товарищ приехал, чтобы передать нам, бойцам НКТ-ФАИ, пламенный привет от российского пролетариата и пожелание победы над капиталистами. Да здравствует НКТ-ФАИ! Да здравствует свободный коммунизм!
– Вива! – воскликнула толпа. Лица стали веселее и гораздо дружелюбнее.
– Каковы же дела? – спросил я.
Он вынул карту и показал расположение отрядов.
– Нас держит железнодорожная станция Пина. Поселок Пина в наших руках, а станцию держат они. Завтра-послезавтра мы перейдем Эбро, двинемся к станции, очистим ее, – тогда правый фланг у нас будет свободен, мы займем Кипто, Фуэнтес де Эбро и подойдем к стенам Сарагосы, Бельчите сдастся само – оно окажется окруженным у нас в тылу. А они, – он кивнул на Труэву, – они все еще возятся с Уэской?
– Мы готовы подождать с Уэской, поддержать ваш удар с правого фланга, – скромно сказал Труэва. – Конечно, если ваш удар серьезный.
Дурутти молчал. Потом нехотя откликнулся:
– Если у вас есть желание – помогайте, нет желания – не помогайте. Сарагосская операция – моя, и в военном, и в политическом, и в военно-политическом отношении. Я за нее отвечаю. Дав нам тысячу человек, думаете ли вы, что мы станем делить с вами Сарагосу? В Сарагосе будет или свободный коммунизм, или фашизм. Берите себе всю Испанию – оставьте меня с Сарагосой в покое!
Потом он смягчился и стал беседовать без колкостей. Он увидел, что к нему приехали без злых намерений, но на резкости будут отвечать не менее резко. (Здесь, несмотря на всеобщее равенство, с ним никто не смеет спорить.) Он много и жадно расспрашивал о международном положении, о возможностях помощи Испании по военным, по тактическим вопросам, расспрашивал, как велась политработа в гражданской войне. Он сказал, что колонна хорошо вооружена и имеет много боеприпасов, но очень трудно с управлением. «Текнико» имеют только совещательные функции. Все решает он сам. По его словам, он произносит в день около двадцати речей, – это изнуряет его. Строевых занятий ведется очень мало, бойцы не любят их, а ведь они неопытны, дрались только на улицах Барселоны. Довольно сильное дезертирство. Сейчас в колонне осталось тысяча двести человек.
Он вдруг спросил, обедали ли мы, предложил дождаться, пока привезут котел. Мы отказались, не желая отнимать порции бойцов. Тогда он дал Марине записку.
Прощаясь, я искренне сказал:
– До свидания, Дурутти. Я приеду к вам в Сарагосу. Если вас не убьют здесь, если вас не убьют в драке с коммунистами на улицах Барселоны, вы, может быть, лет через шесть станете большевиком.
Он усмехнулся и тотчас же повернулся широкой спиной, заговорив с кем-то, случайно стоявшим.
В Бухаралосе в амбаре нам по записке выдали роскошный паек – коробку сардин, три большие головки сладкого валенсийского лука, помидоров, хлеба, копченого мяса и живую курицу. В первом же крестьянском доме устроились на обед. Курицу подарили хозяйке, она же сделала нам салат и принесла воды. «Да здесь горькая, в нее подсыпают чуть-чуть сахару». Хозяйкина дочь разгуливает в анархистском колпаке, отец, батрак, ушел воевать.
Мы простились с Труавой и остаток дня ехали. Ночью – опять кипящая, бессонная, в огнях, Барселона. Ловили фашистский автомобиль. Он уже третью ночь носится (или их несколько?) по городу, обстреливает и убивает прохожих, вчера обстрелял булочников, шедших с работы.
15 августа
Сегодня пропащий день, – первый пропащий со дня отлета из Москвы, но, наверно, не последний. В восемь утра послал Марину на телеграф – узнать, проходила ли ночью моя большая телеграмма из Лериды. Через полчаса она звонит: телеграмма дошла до Барселоны и дальше не идет, есть какой-то новый декрет правительства о цензуре заграничных телеграмм. Поехал на телеграф – огромное здание; начались хождение и митингование по всем коридорам, разговоры по-каталонски, по-испански, по-французски, по-английски, – эти кошмарные нескончаемые разговоры с испанскими чиновниками – пытка, равной которой нет ни в какой другой стране. Каждый новый вступающий в беседу необычайно любезен, активен и прост; объясняет, что вопрос пустяковый, уладить его можно мигом, он уладит сам. Начинается обмен благодарностями, похлопывание по плечу. Затем он вас куда-то ведет, входит в чей-то кабинет, выходит слегка потускневший и в сопровождении следующего. Они яростно галдят, спорят, потом вдруг сговариваются и любезно предлагают прийти завтра. Вы настаиваете, они раздумывают и ведут к третьему. Третий опять бурно любезен, – опять хлопанье по плечу, и опять все сначала. В общем, все зависит от начальника телеграфа. Но старый начальник третьего дня уже сменен, а новый еще не приступил к работе и, говорят, очень строгий.
Отправился искать протекцию. Сначала к Коморере, затем к Эспанье, члену правительства по внутренним делам. Во дворе и в доме куча народу, жандармы, полиция, но Эспаньи нет, уехал завтракать.
Поехал к Касановасу. Он здесь, во дворце, но у него заседание. Я согласен ждать до конца заседания. Секретарь очень любезен, ему, кстати, нечего делать. Он показывает дворец, потом картины, потом гобелены, потом библиотеку Заседание идет. Слышен рев тигров и львов из зоологического сада. Идут часы. Хочется рычать вместе со львами.
Наконец правительство выходит. Касановас жмет руку, показывает на Эспанью: «Он вам все устроит». Исчезает Эспанья «Да, да, не беспокойтесь, все будет улажено. Знакомьтесь, это наш комиссар прессы, он все сделает». Исчез. Комиссар прессы: «Подождите меня здесь, я через минуту вернусь». Исчез. Все исчезли. Десять, двадцать минут. Никого. Слуги убирают… Комиссар прессы все-таки вернулся «Приезжайте через два часа в управление внутренних дел – правительство к этому времени договорится с телеграфом». Оставил визитную карточку. Его зовут Хоаким Вила-и-Виса. Исчез.
Ровно через два часа, как из пушки, приехал в управление внутренних дел. Где комиссар прессы, сеньор Хоаким Вила-и-Биса? Его нет. Когда будет? Неизвестно! Но все-таки?! Он работал всю ночь и, вероятно, будет спать до трех. Но ведь я уже его видел! Все равно, сейчас, наверно, отсыпается. Где он живет? Вот адрес. Еду по адресу. Хоаким раздет, бреется, бодро настроен. Дал мне еще раз карточку с рекомендацией к начальнику аппаратного отделения на главном телеграфе. «Он вам протолкнет. И знаете, почему? Он коммунист. Для «Правды» он сделает все».
Снова на телеграф. Начальник аппаратной готов протолкнуть, тем более что корреспонденция была сдана в Лериде и накануне запрета. Но нужна виза начальника телеграфа. А начальник новый, он еще не принял дел, очень осторожен, с ним ничего не выйдет. Разве что прямое распоряжение из Мадрида.
Опять у разбитого корыта, – все провалилось. Вчера начальника не было, сегодня у его дверей сидят два седых цербера в галунах. Видимо, очень большой бюрократ. Ладно, терять нечего, пойдем… В огромном кабинете оказался парень лет двадцати двух, рабочего вида, веселый и простой. Пропустить телеграмму? Пожалуйста. Он мгновенно накладывает визу. Он сожалеет, что вчера не приступил к работе, – телеграмма ушла бы вчера.
Остаток дня Марина показывала места боев, пункты главных схваток. Немногословно, вежливо она рассказывает: их было трое – она, брат Альбер и друг. Вместе росли, вместе играли, вместе вступали в комсомол. Девятнадцатого июля вместе взяли по винтовке и пошли на баррикады у Пласа дель Колон. Друга убило четырьмя пулями в живот. Он упал между братом и сестрой. Альбер достал учебник тактики, пехотный устав и ушел под Сарагосу, Марина стала машинисткой в военном комитете. Иногда она отворачивается, забивается в угол и долго сидит лицом к стене. Когда я ее окликаю, она объясняет:
– Вам, как русскому товарищу, я могу сказать открыто: мы все здесь слишком сентиментальны. Это огромный недостаток! Мы ужасно сентиментальны!
Хулио Хименес Орге-Глиноедский не едет в Мадрид. Сегодня приехал Альбер, специально по поручению Труэвы и всей тардиентской колонны, – просить Хименеса вернуться к ним как военного советника и начальника артиллерии. Он решил принять это предложение – ребята хорошие, способные, храбрые. К тому же Хименес робеет перед большими штабами. Военные знания его несколько устарели, они относятся к девятьсот шестнадцатому году. Для поднятия авторитета он хотел купить себе стек; я отговорил и подарил ему желтые лайковые перчатки. Он сказал, что это тоже как-то придает авторитет.