Полная версия
Двойная экспозиция
Вечером я выполняла «супружеский долг», нарочно соблазняя его ежедневно, чтобы ненавидеть ещё больше. Мне был омерзителен его запах, его кожа, его биологические сливы, после которых он неизменно напоминал мне, что если я «залечу», то непременно пойду на аборт. Он даже никогда не целовал меня, не ласкал так, как мне хотелось.
Он уходил в свою комнату, в свою постель, а я свободно, не боясь быть услышанной сквозь его храп, вволю ревела в подушку, выла под одеялом, звала тебя, кричала тебе о том, как мне плохо. И ещё старалась вспомнить твой запах, твой вкус. Воскрешая в памяти твой образ, я доходила до галлюцинаций, мистических переживаний, где я переставала различать реальность и вымысел. Ты был рядом. Ты был со мной. Я сходила с ума. Я вызывала из прошлого твои глаза, восторженно светящиеся при виде меня, твой тихий мягкий голос, твой лёгкий, всегда чуть сдержанный смех. Я звала твои руки, твои губы, твои слова, до отупения повторяя самые ласковые из них. Я улыбалась, припоминая, как ты радовался, если что-то похожее и родное находил во мне, в моём образе жизни. Была ли то скатерть на кухонном столе, печенье одного сорта, отчего-то купленное нами одновременно. Только я его несла в свой пустой дом, а ты – жене и детям. И ты радовался. Радовался, когда открывал, что нам нравятся одни фильмы, одна музыка, одно вино, одни люди, один, созданный нами для нас мир. И я никогда не понимала, почему же мы не вместе? Если всё так славно и радостно. Ты смеялся, ты грустил, ты сходил с ума от страсти, ты молчал, ты говорил, ты смотрел на меня, ты смотрел сквозь меня, ты не видел меня, ты храпел… Стоп! Ты никогда не храпел. Это храпел он в соседней комнате, и я, выброшенная этим отвратительным звуком из фантазий и грёз в мир настоящий, снова выла под одеялом. Если бы это храпел ты, я бы наслаждалась. Всё, что я любила в тебе, в нём я не терпела, да в нём и не было ничего от тебя.
Тогда – это был порыв полного, какого-то омутного отчаяния – я устала ждать твоего решения, меня задавила чудовищная депрессия, да ещё тот октябрь, он случился такой мрачный, такой промозглый. Мне хотелось умереть. Я почти решилась на это. В тот вечер я медленно брела домой по слякотной грязи, какими-то задворками, среди гаражей и гнилых заборов. И его машина просто остановилась около. И я села в неё. Первый раз в жизни я села в машину к незнакомцу! Мне было всё равно… А потом я уехала к нему, далеко на Север, в холостяцкую квартиру с тараканами. Унылые будни разбавлялись ревнивыми посещениями бывших подружек и частыми вечерними посиделками с приятелями-пропойцами. Зачем я уехала за тем, кого не любила? Мне было – всё равно… Мне хотелось верить, что я верю, будто он меня спасёт. А он меня добил. Я сама себя добила этим сожительством. Сознательно.
С ним я выдержала девять месяцев. И сбежала от него – читай – от себя, потому что снова бессмысленно.
Я уезжала от себя в трясущемся лязгающем вагоне, и все тридцать шесть часов пути клялась себе и тебе, что вернувшись, никогда, ни за что не приду к тебе, не позвоню.
Пять месяцев я держалась, но однажды вечером оделась и пошла к твоему дому. Сердце грохотало, протестовал разум, ныла душа, а вот ноги мои шагали себе и шагали, разве что, чуть ослабело сгибаясь в коленях. Я села на скамейку в твоём дворе и стала чего-то ждать. Горел свет в твоей квартире, я видела в окне движущийся силуэт, думала, что это ты. Я не рассчитывала на встречу, почти не хотела её, просто сидела в твоём дворе и мёрзла. Меня словно приморозило к скамейке, и я равнодушно околевала, лишь изредка разминая заледеневшие в тонких перчатках пальцы.
И у подъезда остановилась твоя машина. Ты вышел из неё, хлопнул дверцей, выведя меня этим из оцепенения. Я проговорила твоё имя. Оно рассыпалось стекляшками – застывший язык не повиновался. Тогда я крикнула твоё имя. Ты обернулся. Я снова перестала различать реальность и вымысел: твой взгляд, удивлённо и восхищённо вскинутый на меня, твой тихий смех, ласковый голос, твой запах. Всё это закружило меня, завьюжило, замело разум.
Ты говорил, что мы оба сумасшедшие, иронично спрашивал, каково мне замужем. Я отмахивалась рукой, но ты, плохо скрывая ревность, говорил глупости о том, что там у меня любовь, не слушал моих возражений. Ты жаловался на усталость, на работу, ты говорил, что хочешь есть. Ты неожиданно поцеловал меня и велел зайти завтра на работу, чтобы всё, ВСЁ обговорить. Ты засмеялся, что замёрз, что на тебе тонкие брюки, а мороз, похоже, подваливает градусов под восемнадцать. И слегка поддёрнул брючину, чтобы показать, что под ними действительно ничего не поддето тёплого. Я успела увидеть сверкнувшую кожу голой ноги, чуть съехавший носок, а ещё я увидела твои новые ботинки. Ты ещё что-то говорил, шутил, а я застыла взглядом на этих ботинках – чёрных, на тонкой подошве – не дорогих, но довольно изящных. Эти ботинки в одно мгновенье откинули меня в пережитое, откуда я удрала.
Мы выбирали моему «мужу» обувь. Мне вообще нравится мужская обувь, она широкая, удобная. А одни туфли особенно приглянулись мне: изящные, на тонкой подошве, модные и не очень дорогие. Я предложила ему их купить, но его перекосило, словно он прожевал горсть клюквы. Он рявкнул, что я ничего не понимаю, и купил жуткие, грубые, под кроссовки слаженные ботинки, в которых после до крови натёр ноги. Я махнула рукой и ещё несколько раз подходила к выбранным мною туфлям, даже подержала их в руках – лёгкие, с удобной колодкой. От таких и походка-то особая становится.
И вот в таких-то, именно таких ботиночках стоял сейчас передо мной ты. Тоска скрутила мою душу, слезами набухли веки, и мне неодолимо захотелось опуститься на колени перед тобой, обнять усталые замёрзшие ноги и целовать эти несчастные ботинки.
«Господи! Даже его ботинки я люблю! – стонала моя душа, надрывалось сердце. – Господи! Почему я не с ним?!»
Ты убежал домой отогреваться, а я, сразу помрачнев, сложившись в плечах, побрела в свою пустую одинокую квартиру.
Завтра мы встретимся, но реанимация трупа нашей любви закончится для неё очередным летальным исходом. И я ещё не раз буду убегать от тебя-себя, уезжая в другие города, начиная, пытаясь начать жить без тебя, возвращаясь снова и снова. Только все видения, все фантазии, связанные с тобой, теперь перекрыли эти злосчастные ботинки, которые ты носишь. Я все представляю, как обнимаю твои усталые ноги и целую, целую запыленные ботинки: «Господи, почему я не с ним?!».
Бывая на рынке, я часто подхожу к рядам с мужской обувью и, стоя чуть в стороне, подолгу с тоской смотрю на эти ботинки. Ничего не выбираю, не покупаю. Продавцы раздражаются, видимо, подозревая во мне воровку. Но я не смогла увести даже тебя, где уж мне украсть ботинки, которые ты носишь.
2000 годОжидание
Однажды она меня позвала. Именно позвала. Сама. Я частенько проходила мимо неё, не замечала, увлечённая поиском грибов, а тут – словно прозрела, услышала зов и подняла от земли глаза.
Она росла в гордом одиночестве на едва заметном взгорке, а метрах в трёх вокруг, будто расступившиеся в почтении слуги, застыли тонкоствольные молодые сосны. Не раздумывая, я поняла, что это царица надменно высится над своей челядью. Была она стара, стояла наклонно, неожиданно и неуместно напоминая своей «позой» Пизанскую башню. До самой вершины ствол её был гол – отсохли и обломились с годами ветви. Отчего-то я долго не решалась подойти к ней.
День выдался жаркий, ослепительно-солнечный. Лесные пичужки резвились и играли, прыгая по ветвям деревьев, перелетая с одного на другое. Вдруг одна из них, крохотуля с зеленоватыми перышками на крыльях, уселась на ствол царицы-сосны и тюкнула клювом толстую, наверняка почти каменную кору. Мне представилось, как рассердится, разбушуется сейчас дерево, стряхнёт с себя дерзкую птичку, но птаха улетела, не найдя ничего съедобного, а всё осталось по-прежнему тихо.
Тогда я скинула с себя оцепенение, поставила на мох, в листья брусничника, полупустую корзину, подошла к сосне и обняла её. Рук моих хватило лишь на половину обхвата ствола. Он был тёплый, нагретый за день солнечными лучами. Светло-коричневые, размером с ладонь шашки коры лепились отдельно друг от друга и напоминали рисунок на теле жирафа; кое-где кора была проточена вредителями, издолблена неглубокими дуплами, затянувшимися слезящейся смолой. Деловито устремляясь к вершине, ползли по стволу крупные чёрные муравьи. Своими объятиями я нарушила им проторённую дорожку. Насекомые смешались было, но через мгновение осмелели, заползали по моей руке, пытаясь прыснуть едким спиртом в неожиданного врага, хорошо, что рукав куртки защищал меня. Я примирительно убрала руку с пути муравьёв, и чёрный ручеек выровнялся, вновь побежал размеренно.
Мне слышалось, что в сердцевине дерева таким же ровным потоком текут соки, несут живицу от корней к вершине, к искривленным, изломанным ветрами ветвям.
Крона сосны была так далеко, так высоко, что легко представлялось, как цепляются за неё белые облака, да и само небо держится на ветвях сосны, как на плечах древнего Титана. Ей и тяжело, и торжественно это, она знает, что хрупкие тонкие тела молодых сосен, столпившихся вокруг, никогда не выдержали бы такой ноши, потому и полна царица снисходительной заботливости к ним, как мудрая старуха с превосходством знания жизни, но и со слезами умиления взирает на неразумных ребятишек.
Холодные дожди, секущую порошу, ураганы, ласковые весенние ветры, жару, палящее солнце; острую боль от точащего её древесное тело жука-короеда, спасительный, но и жестокий клюв дятла; смятение и тоску от разносящегося по бору треска упавшего дерева, ужас и панику от далёкого визга бензопилы; усталость и успокоенность – всё знала древняя сосна. И мечта была у неё – ей хотелось умереть своей смертью. Не рухнуть подпиленной. Не завалиться истерзанной, с вывороченными корнями, во время урагана. А золотым осенним днём, когда откричат прощально улетающие на зимовку птицы, в бору зазвенит тишина, и в дрёму погрузятся все деревья – с тихим стоном усталой надломленной души, не круша своей многовековой тяжестью молодняк, медленно опуститься на землю, в объятии раскинув по ней истомившиеся ветви, и замереть, всё ещё слыша, как последний протяжный вздох её передается от сосны к сосне, улетая далеко и затихая навсегда…
Пройдут многие зимы и вёсны, пока затянет ствол царицы мхом, покроет брусничником, осыплет перезревшими семенами, и сокроется, срастётся с землёй то, что было когда-то могучим гордым деревом. А на его месте взрастут юные ершисто-колкие сосенки. У них и мечты будут совсем иные: скорее подрасти, вытянуться, подняться к солнцу.
С замершим сердцем слушала я исповедь дерева и едва слышно отвечала ему: живи, не поддавайся смятению и бурям. Настанет день, и я приведу к тебе самого дорогого человека, чтобы мудростью своей примирила и обвенчала нас, даровав столь же долгий счастливый век нашей любви.
Она понимала меня, кивала согласно ветвями, и мы долго ещё стояли, обнявшись, думая каждая о своём.
Миновали годы и годы с того дня, когда сосна впервые позвала меня. Я всегда прихожу к ней, если оказываюсь поблизости. Как и тогда, прижимаюсь к ней, и она сдержанно вздыхает, видя, что я снова и снова прихожу одна. Она ждёт, как мать ждёт часа благословения детей своих, после которого успокоено станет доживать свой век.
Так и сосна моя будет ждать, зная моё одиночество, и это даст ей силы жить ещё и ещё.
Только бы не набрёл на неё жестокий лесоруб, а меня миновало несчастье обманутых ожиданий. Так мы и думаем друг о друге долгими зимами: сосна-царица в далёком, занесённом снегами бору, а я – в слякотном городе. Ждём. Обе ждём весны…
2000 годТанец маленьких утят
Третьи сутки Татьяна ехала в поезде. В плацкартном вагоне было холодно и грязно. Из близкого нерабочего тамбура наносило табачным дымом. Пузатый сосед, неприлично развалившийся на боковушке, безбожно храпел. Татьяна лежала на серой простыне, под серым же байковым одеялом. Не поднимая головы с подушки, она со своей нижней полки видела лишь верхушки мелькающих за окном деревьев да небо, то ясное, то затянутое облаками. Тогда по стеклу царапали капли дождя, в вагоне становилось ещё и сыро, влажнели одежда и постельное бельё.
Иногда, когда поезд останавливался, Татьяна садилась на своей полке, всматривалась в постройки очередной станции, в лица местных жителей. На полустанках часто продавали бруснику, кое-где воровато предлагали и едва зарозовевшую клюкву. От скуки Татьяна любопытствовала о стоимости, но ничего не покупала. Другие пассажиры, ссылаясь на дороговизну, тоже брали редко.
Татьяна снова возвращалась на своё место, с тяжёлым вздохом доставала зеркальце, критически осматривала себя в нём – который день не мытые волосы утратили привычный блеск и медный отлив, от постоянного лежания и долгого сна лицо припухло. Она вздыхала ещё громче – эх, если бы сейчас хорошую ванну, чуть-чуть косметики, завивку на волосы – вот так, крупными волнами, – она была бы хороша! Хотя, зачем?.. Для кого?..
Поезд уносил Татьяну дальше и дальше от её северного города на восток, глубже и глубже в cибирские леса и селения, и всё это время она силилась объяснить самой себе происходящее, осмыслить его.
* * *
Виноват, конечно, был Круглов, её Круглов, с которым она встречалась семь лет, с которым все эти годы они перебивались квартирами подруг, дачами друзей, поездками в лес «за грибами», а то и глупыми детскими стояниями в подъезде под лестницей. Последнее просто стало анекдотом в устах Татьяниных приятельниц. По-человечески привести любовника домой она не могла: там были папа с мамой и её восьмиметровая комнатёнка, попадать в которую можно было только через родительскую. А Круглов… Ну, Круглов, разумеется, был женат давно и основательно, ещё до их семилетней «дружбы». Периодически Татьяна закатывала ему истерики по поводу уходящей молодости, просила, а то и требовала развестись. Они расходились на какое-то время, порой, на месяцы, но затем ещё более страстно целовались в подъезде, и шептались, и хихикали, словно школьники.
И вдруг – эта ужасная операция. Всего-то задержка, всего-то побаливал живот, всего-то в один прекрасный вечер потемнело в глазах, и дальше Татьяна уже помнила свет реанимационной палаты, запах лекарств, днём и ночью стоящую рядом капельницу… Но, ещё она помнила его глаза и руки. Да! Среди всего пережитого кошмара вдруг возник он, Круглов, он не смотрел, а пожирал её тревожно и влюблённо сияющими глазами, он целовал её тонкие музыкальные пальчики, каждый – раз по сто, по тысяче! Что он шептал ей тогда, в чём клялся, Боже! Какие невероятные букеты приносил, какие фрукты доставал среди зимы! И вдруг эта ужасная операция превратилась в счастье их любви. Когда разрешили вставать, а потом гулять по коридору, Круглов носил Татьяну на руках, при всех, не стесняясь, нарываясь на ругань врачей, потому что швы могли разойтись от любого неловкого движения. А она плыла на его сильных руках и, улыбаясь, думала, как это странно и просто одновременно – счастье. И ей не страшно было умереть теперь, когда смерть была позади…
Были ещё недели, месяцы их встреч, но Круглов не уходил от жены, как обещал ей, пока она лежала под капельницей. Они так же скитались по чужим квартирам, так же ссорились, и в последнее время – всё чаще.
А десять дней назад ей донесли, что он давно развёлся и благополучно женился второй раз. И всё это у неё за спиной.
Татьяна отменила все занятия на неделю вперёд и лежала пластом на диване в своей комнатёнке, отрешённо глядя на чёрное притихшее фортепиано. Ей казалось, что инструмент застыл в обиженном недоумении: каждый день по его пожелтевшим клавишам долбили гаммы и пьесы разновозрастные ребятишки, а то и сама хозяйка вдруг пробегалась трепетными пальцами, пела что-то нежное и грустное. Сейчас ей ни петь, ни жить не хотелось.
В таком минорном состоянии её и застала Зоя:
– Я тебе говорила: бросай своего Круглова? Говорила! Так что, не реви теперь…
– Я и не реву, – сдавленно произнесла Татьяна, глаза которой действительно были сухи, слёзы просто закончились.
– Нет, Танька, пора тебе замуж, – категорично заявила Зоя и присела на краешек дивана. Подруга только глухо простонала в ответ на её слова. – Тридцать два года, а ты всё при папке с мамкой. Семь лет тебя твой Круглов мурыжил! Зажимал раз в квартал у батареи под лестницей! Семь ле-е-ет!.. Это же подумать страшно! Молодость бабе сгубил!
– Зоя-а-а, – снова простонала Татьяна, – если ты пришла, чтобы поливать его грязью, то уволь меня от этого… пожалей просто.
Зоя погладила подругу по волосам и сама вдруг всхлипнула:
– Витька мой, тоже… любовь, тоже… жизнь такая-сякая… – но она была женщина волевая, собралась, слёзы утёрла и, достав из сумочки конверт, протянула его Татьяне. – Вот, читай.
– Да оставь ты меня…
– Ну, не хочешь, я сама прочитаю тогда, слушай. Это письмо от Александра, ты его должна помнить. У нас на свадьбе, два года назад, вы ли-и-хо отплясывали…
Татьяна от возмущения даже села:
– Что ты плетёшь?
– Не плету! Вот сейчас сама вспомнишь! После того, как невесту украли, то есть, меня, а потом вернули и стали загадки отгадывать, а потом ещё фанты, и в эту, «в бутылочку», играли… тогда вам и выпало танцевать. Танец маленьких утят…
– Может, маленьких лебедей? – съязвила Татьяна.
– Да, танцевали вы, не спорь. И вообще речь не об этом. Он письмо прислал, пишет, что очень понравилась ему «та девушка», и нельзя ли с ней как-то встретиться. Вот тебе доказательство, – Зоя снова протянула Татьяне конверт. – Там и фотография есть, симпатичный, между прочим.
Татьяна осторожно вынула содержимое конверта, читать ничего не стала, мельком взглянула на фотографию: простецкое лицо сельского работяги, наверняка, ещё и выпивоха, наверняка, ещё и дерётся…
– Витька с ним вместе в армии служил, говорит – толковый парень. Чем не жених! – пропагандировала Зоя. – Такой семь лет мурыжить не станет! Этот – сразу под венец! Такие, они все деньги в дом! Всё для семьи! – Зою несло…
Дальнейшее Татьяна помнила плохо: как отстукивали телеграмму Александру, как добывали денег на не ближний, очень не ближний путь, как скидывали в сумку побольше свитеров, тёплых носков и штанов, потому что – Сибирь, морозы даже в августе, как обнимались и ревели с Зоей на вокзале, как пролетели сутки, затем вторые, и ей всё хотелось сойти на следующей же станции и оборвать этот бред, но потом вдруг пришло успокоение, странная лень, даже апатия.
* * *
Вечером четвёртого дня Татьяна вышла на станции, указанной в билете. Она знала эту станцию только по названию, написанному на проездном документе. Больше она не знала ничего.
Поезд умчался дальше. Станция была пустынна, лишь два мужика пили пиво на лавочке около деревянного одноэтажного здания, то и дело они дружно выкрикивали что-то и глухо чокались бутылками.
Ещё на перроне стояла тётенька в железнодорожном кителе и с жезлом в руке.
Придав лицу загадочность, с блуждающей приветливой полуулыбкой на губах, Татьяна устремилась к дежурной по станции:
– Женщина, милая, где тут у вас автобус до Афанасьевки?
– Утром, – мрачно сказала «милая женщина».
– Как утром?
– В пять утра, – отрезала дежурная. – И не до Афанасьевки, а до аэропорта.
– А как же… – начала, было, Татьяна.
– А для «как же» есть зал ожидания, вон там, – женщина в железнодорожном кителе указала жезлом на здание станции.
Татьяна с тоской посмотрела туда, потом взгляд её скользнул по желтеющим августовским деревьям, над деревьями, по меркам нечерноземной зоны России должно было виднеться синее глубокое небо, но там она увидела тупые склоны сопок и низкие, словно лежащие на их вершинах, облака. От этих ли облаков, от почти осенней прохлады, от полного непонимания ли происходящего, но Татьяна вдруг осознала, что, кроме этой женщины, ей никто не поможет.
– Женщина, милая, – остановила она порыв дежурной уйти в тепло сторожевой будки. – Помогите мне, пожалуйста, я никого здесь не знаю, я первый раз в вашем славном городке, он такой красивый, особенно в этих узорах осенних деревьев, в этом обрамлении синих гор…
Дежурная странно смотрела на пассажирку, но лицо её смягчалось.
Через пару минут они сидели в дежурке, пили чай с баранками, грелись у железной, страшно гудящей печки и рассматривали карту района. Татьяна узнала, что утренний автобус довезёт её лишь до аэродрома, с которого две «Аннушки» переносят местных жителей в нужные им дальние селения. Дежурная предложила ей своё спальное место на продавленном диванчике, поясняя, что сама, всё равно, не ложится – уснёт, а дел хватает, поэтому, сидя, ей даже ловчее, вот так, всю ночь и будет кроссворд разгадывать. Едва устроившись на торчащем всеми пружинами диванчике, подобрав чуть не к подбородку коленки, Татьяна решила смириться с обстоятельствами. Хотя бы до утра…
Когда «Аннушка» тягостно оторвалась от взлётной дорожки и понесла своё неказистое алюминиевое тело над землей, Татьяна с радостным удивлением первооткрывателя смотрела в иллюминатор на расплывшееся под брюхом урчащего самолётика пространство. Всё те же синие волны сопок прорезали зеркально отсвечивающие ленты рек. Они то тянулись совсем прямо, словно были отчерчены кем-то по линейке, то, наоборот, загибались таким невообразимыми узорами, что казалось, сами путались в направлении своего течения. С низко летящего самолёта были хорошо видны редкие посёлки, их сбившиеся в тесные стайки домишки и сарайчики. «Аннушка» иногда снижалась на подлёте к ним; подпрыгивая, как перепуганная курица, садилась на плохо заасфальтированную дорожку. Часть пассажиров шумно выгружалась, другая, не менее шумная часть, загружалась. Самолёт снова подпрыгивал, взлетал так же натужно, но Татьяна, всегда боязливая, сейчас совсем не думала, что старая развалина может рухнуть в любой момент. Она снова смотрела в иллюминатор и поражалась сама себе – ей не было тревожно или беспокойно, только любопытно – что же ожидало впереди. Несмотря на отбитую телеграмму, Татьяну никто не встречал. Пассажиры быстренько разбежались, и она осталась одна посреди чистого поля. Постояв немного в раздумье, закинула на плечо сумку и побрела следом за ушедшими людьми, к домам, в которые упиралась посадочная полоса.
Сибирский посёлок Афанасьевка, пожалуй, ничем не отличался от северных деревень, где бывала Татьяна: те же дома – добротные и нет, те же барачные застройки, те же магазины «тыр-пыр-сбыта», те же, местами поломанные, заборы, а где-то, наоборот, возведённые бронебойным прикрытием – «от чужого глазу». Так же у сельсовета пасся чёрный телёнок со сливовыми глазами, пацанва носилась на велосипедах, а тётки с сумками или вёдрами неприветливо осматривали нового человека. Отличие было лишь в сопках, нависших над посёлком тёмными тяжёлыми тушами. Они были непривычны «равнинному» Татьяниному глазу, словно бы давили со всех сторон, и от них становилось как-то тесно.
На вопрос, где проживает Александр, народ туманно отзывался: «Это там, на хуторе», – и махал рукой на сопки. После таких ответов Татьяну пробивал нервный озноб, и она брела в неизвестном, но указанном людьми направлении.
– Ат, ты, блин! – крикнул кто-то над самым её ухом так громко, что она вздрогнула. Обернулась. Это был он. – Ат, ты, блин! – повторил Александр и выхватил у Татьяны сумку. – А я тебя проворонил, с мужиками то да сё! Приехала! Ух, ты! – Он попытался, вроде бы, обнять женщину, но встретив испуганно-строгий взгляд, отпрянул. – Ну, да, да! Устала ты, верно ведь. Поездом поехала зря. Сама себя вымучила. Ла-адно, – благодушно протянул он, – матушка баньку уже сообразила, пироги с ночи затворила. Давай, вот наш коняка!
Они действительно подошли к устланной соломой телеге, в которую была впряжена серая лошадь.
Вся дальнейшая дорога не вызывала в Татьяне уже никаких эмоций, от дикой усталости, от бесконечной тряски и пустой болтовни «жениха» мутило.
Хутор оказался вовсе не хутором, просто постройки Александра отстояли от основного посёлка в зарослях ельника и чуть на взгорке, откуда Афанасьевка виделась вся, как на ладони. Молоденькие ёлочки вокруг дома постепенно перемежались более взрослыми елями, перемешивались с соснами и взбирались на сопку, растекаясь зелёно-синими волнами под самые небеса.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.