
Голгофа
Первым Пряхин опомнился:
– Слушай, неудобно, а? Люди на фронте, а мы тут с тобой как два щенка!
– Я уже свое отпогибал, – захохотал Анатолий, – да и ты тоже! Хочу как щенок! – Он толкнул Пряхина снова, они легли, подставляя лица солнышку.
– «Так ты думаешь, я слепой, сволочь, – вспомнил Пряхин. – А я просто хитрый!»
Они захохотали.
– И палочку в сторону. Ну, думаю, сейчас очки снимет!
Анатолий ржал, как молодой жеребец.
– И трах-трах-трах! Взял ты их в оборот! Не ожидали!
– Эффект неожиданности – есть такой прием в армейской тактике.
– Слышь! – спросил Алексей. – А ты чего ордена никогда не надеваешь? Да если б у меня столько – ночью бы не снимал.
– Неудобно, братишка, – посерьезнел Анатолий, – с гармошкой, у карусели, с орденами. Подумают – слезу выжимает. А так – слепой мужичонка, поди разбери.
Он замолчал. И это молчание Пряхин навсегда запомнил. Бывает же такое – мгновение ли, слово ли, жест запоминаешь на всю жизнь неизвестно почему. Много и слов сказано, и событий всяческих немало, вот даже стрельба, но эту тишину в весеннем солнечном блаженстве Алексей запомнил отчетливо.
И слова запомнил, которые Анатолий потом сказал:
– Вот уж в День Победы все награды надену. И весь день играть стану эту – помнишь? – Он запел тихонько: – Встава-ай, страна огромная, встава-ай на смертный бой…
Опять помолчали.
– Ты же про шар любишь, – заметил Алексей.
– Люблю! – улыбнулся Анатолий. – Страсть как люблю! Слушай, давай в кино сходим, да я этот фильм, «Юность Максима», наизусть помню. Вот увидишь, тебе же еще рассказывать стану – где он с крыши спрыгнул, где вдоль путей бежит. – Гармонист улыбался и, так вот улыбаясь, добавил: – Ну а «Вставай, страна» в День Победы играть надо. Понимаешь: плакать и играть. Чтоб вспомнить всех, кто встал тогда и кто никогда уже не встанет…
Нет, не любил Анатолий высокими словами разговаривать, схватил Пряхина за руку, спросил:
– А какого ты черта? Чего не научишься на гармошке? Легко же! И пригодится.
С того дня учился Пряхин на гармошке.
Когда народу нет – сядет на стул Анатолия, тот рядом стоит, указывает, какую кнопочку когда нажать. Или в барабане притулятся на полатях, которые Алексей построил. Или вот тут – на лужайке, которая все больше становится, все зеленей.
Слух, конечно, у Алексея нулевой – на глаз учится кнопки нажимать. Анатолий успокаивает – можно и на глаз, ничего страшного, потом привыкнет и глядеть не надо – на ощупь жми. Получается как будто уже первая строчка: «Крутится-вертится шар голубой!»
Вроде бы по словам вторая строка такая же, а вот по музыке – нет, другая. Елозит Пряхин пальцами по кнопкам, не может выучиться. Вот поди ж ты, музыка – веселое вроде бы дело, а пот выжимает, будто вагон с углем разгружаешь.
Вот такого – потного, с гармошкой в руках – застала Пряхина Маша.
Возникла, точно тонкий цветочек из-под земли вырос.
– Машенька пришла! – засмеялся счастливый Алексей и сразу: – Кушать хочешь?
– Нет, – ответила Машенька и заплакала.
– Что случилось? – всполошился Пряхин.
– Катя тифом заболела. В больницу увезли.
Алексей вскочил, отдал гармошку Анатолию, ругнул себя последним словом.
Успокоился, видите ли! Обменял костюм на муку, полмешка картошки принес – и утешился. Надолго хватит.
Алексей мчался к знакомому дому, едва шаг сдерживая, чтоб Машу не оставить. Тиф! Страшней пули сыпной тиф, еще в мальчишестве, когда шла гражданская, усвоил это. Пуля, если зацепит, то ничего, не убьет, а уж тиф, коли прицепился, не отвяжется просто так, и мало кто выбирался живой из страшных тифозных больниц.
В комнате бабушки Ивановны тошнотворно пахло хлоркой, матрасы на кроватях свернуты кулем, да и сами кровати отчего-то на боку лежали.
Бабушка сидела на стуле, руки между коленок зажала, голова тряслась пуще прежнего – будто хочется ей заплакать, а не может – вот и заставляет себя. Сзади, обняв Ивановну за шею, положив ей голову на плечо, стояла Лиза, и Алексей устыдил себя, что давал себе слово Лизу спасти, всех их вывести из этой войны целыми и невредимыми, а вот поди ж ты – успокоился, не пришел всего несколько дней – и Катя уже в больнице. Да в какой больнице! Сыпняк – дело заразное, не ровен час и девочки с бабушкой заболеют. Горе тебе, Пряхин!
Бабушка поглядела на Алексея, погладила Лизины руки, спросила:
– Неужто конец нам? Где справедливость-то?
Тиф косил семьями, об этом знали все, и у Пряхина от бессилия выступили слезы. Вот увидел он бандитов, не раздумывая в драку ввязался – без всякой надежды для себя, потому что там тоже речь шла о бабушке и девчонках. А здесь? С кем здесь драться будешь? Где-то ползает эта вошь, которая укусила Катю. Может, убили ее санитары хлоркой. А может, и нет. Где увидишь ее, как узнаешь?..
– Вся надежда теперь на него! – проговорила бабушка, поднимая глаза кверху, и медленно перекрестилась.
Алексея будто кто-то толкнул.
– А ну-ка, – приказал он. – Собирайтесь!
Из памяти выплыл госпиталь, последние, перед выпиской, дни, когда слонялся он по коридору, выглядывая, тоскуя, в окошки, читал плакаты, развешанные по стенам. Забытое, ненужное вроде бы выплыло с яркостью и силой. При сыпняке обязательно проходят санпропускник, сдают в обработку, прожаривают в специальных шкафах всю одежду, все белье. И сжигают матрас, где лежал больной. Обязательно сжигают.
Придирчиво, внимательно, собрав в комок волю и те небольшие знания, которыми он располагал, Пряхин оглядывал фанерный шкаф, опустевший комод. Ох, как бедно жила бабушка! Все имущество семьи было на девочках и старухе да уместилось еще в небольшой узел – вместе с оконными шторами и тонкими одеяльцами.
Алексей нес его, отмеривая размашистыми шагами пространство до санпропускника, и бабушка с девочками едва поспевали за ним. Он слышал, за спиной Лиза спросила:
– А как это нас прожаривать станут?
– Больно? – хныкнула Маша.
В другой раз он, может, и улыбнулся, а теперь не посмел, чтоб не сглазить. Вовсе не смешные вопросы были у девочек.
Часа два, которые ушли у бабушки и девочек на санобработку, Алексей использовал с отчаянием тонувшего человека.
Сбегал в госпиталь, рассказал тете Груне о своей беде, но охать и утешать себя не дал – велел достать хлорки. Во дворе бабушкиного дома развел костер и швырнул в него сухие ватные матрасы. Вытащил в огонь щелястый фанерный шкаф. Комод он оставил, комод, судя по всему, был единственным воспоминанием бабушки о ее молодости, зато достал ящики и шуровал по дереву раствором хлорки с тщанием прилежнейшей домохозяйки.
Он промыл все стены, пол и даже потолок, не надеясь на старание казенных санитаров, продраил каждую щелочку, каждый уголок, и к возвращению бабушки и девочек комната их походила на голую казарму, нестерпимо разящую нежилым духом.
Алексей радостно улыбнулся, а бабушка села на стул возле дверей и расплакалась. Пряхин удрученно оглядел результаты своей работы. Ну верно, на первый взгляд Мамай по городу прошел. Кровати топорщатся голыми железными сетками, с потолка свисает на проводе тусклая лампочка, без шкафа комната опустела – сарай, да и только! Но это же нужно!
– Барахло, бабушка, дело наживное, – сказал Алексей бодрым голосом.
– А я не о барахле, – ответила Ивановна. – Катю жалко. Вроде как и след ее вымели.
Пряхин опешил, а девочки заплакали тоже. Он потупился, пристыдив себя: в суете этой мысль о Кате как-то отошла. Торопливо он принялся застегивать крючки на шинели. Мотнул сердито головой.
– Рано, рано! – сказал строго бабушке. – Рано плачете!
Выходя, потрепал по голове Машу, повернул к себе за подбородок Лизу. Взглянул в ее вишневые глаза и неожиданно улыбнулся, словно посмотрелся в чистое зеркало. Пообещал:
– Ждите меня! С хорошими вестями!
Но хороших вестей не получилось. В больнице, где лежали тифозные, сведений о больных не давали, а а маленькой проходной висел лист, куда заносили только умерших. Алексея такое правило ударило. Трясясь, моля всех святых о пощаде, он прочитал чужие фамилии, вышел из проходной, успокаивая прерывистое дыхание и дрожащие руки. Что ж получалось? Или человек жив, или умер? Никакой середины? Никаких сведений?
Что же? Выходило, вот тогда Алексей видел Катю в последний раз. Она идет с чубатым пареньком, ест ватрушку, улыбается, говорит о чем-то с ухажером, а тот косит глаза в сторону карусели…
Пряхин мотнул головой, отогнал дурную мысль, обернулся озадаченно в проходной – что же делать? Как помочь Кате? Как выцарапать ее из этого барака, страшного не только своим смыслом, но и чернотой его стен, клочком бумаги на стене?..
Из проходной вышел высокий мужчина с саквояжем в руке, похожий на врача или, может, санитара, и Пряхин бросился к нему, схватил за рукав.
– У вас девочка там! Школьница! Катей зовут!
– Отец? – спросил, не останавливаясь, мужчина, блеснул холодными стеклами очков.
– Отец! – не задумываясь, ответил Пряхин.
– Тяжкая у нас больница, – ответил мужчина.
Пряхин рванул его рукав, материя треснула.
– На кон же хрен ты! – крикнул он отчаянно, свирепея, теряя над собой контроль, и прибавил в неистовстве: – Саквояж!
Мужчина коротко рассмеялся, ничуть не смутившись. Пряхин отпустил его, они пошли рядом.
– Научи! – сказал глухо Алексей. – Что сделать?
– Масло, яйца, сметана, – ответил очкастый.
– Ты помнишь ее? Худенькая такая? Сегодня привезли, – добивался Алексей.
– У нас все худенькие, – хмыкнул доктор. – Помню. Пока плохо.
Пряхин остановился. Вот оно. Плохо. А обещал с хорошими новостями вернуться. И масло, яйца, сметану где взять?
– А насчет саквояжа это смешно, – сказал доктор, не улыбнувшись. Алексей поежился от неловкости и побрел к карусели.
На фанерной дверце висел замок. Сердце заныло: значит, опять Анатолий толкал бревно. Он отправился домой к гармонисту. Капитан возник на пороге, обрадовался, потащил к столу. Алексей от еды отказался.
– Зашел предупредить. Я с утра не буду. Пойду кровь сдавать.
Дома он бросил шинель на сундук, прошел к своей постели, вытащил из-под нее мешок, вытряхнул своя богатства на пол. Шарф и портянки – вот и все, что осталось там. Нет, продать или там поменять больше нечего, надеялся до весны дотянуть, да так оно и получалось, если бы не это несчастье, Катина неожиданная болезнь.
Тетя Груня внимательно разглядывала Алексея, сидела в обычной своей позе – одна рука поперек груди, поддерживает локоть другой и подбородок в ладони, а в глазах снова жалость.
Алексей повесил голову над пустым мешком. Тетя Груня будто спохватилась. Торопливым шагом подошла к сундуку и открыла его. Подбежала к комоду, выдвинула ящики. Обернулась к Алексею.
Он улыбнулся, подошел к благодетельнице своей, обнял ее: ох, дорогая душа! Но нет, ничего не возьмет он из этих ящиков. Грешно брать. В сундуке, знает Алексей, лежат костюмы да пальто с шапками мужа и сына тети Груни. В комоде – ее собственный скарб: платьишки да белье.
– Думаешь, ничего у меня не осталось? – засмеялся он. – Ошибаешься, тетя Груня! Кое-что еще есть!
Он поднялся спозаранку, побрызгался под рукомойником, съел горбушку хлеба, основательно заправился кипятком: это, говорили, в таких делах помогает.
По странному стечению обстоятельств, донорский пункт и магазин для доноров, в котором по особым талонам выдавали продукты сдавшим кровь, находились в одном доме. В другое время это, может быть, кого-нибудь задело: что ж, выходит, только сдав собственную кровь, можно хорошо отовариваться? Но тех, кто стоял в очереди, ничуть не смущало. Да, в донорский пункт стояла очередь – многие надеялись тут же получить продукты, близость магазина оказывалась как раз порядочным удобством, – и Пряхин пристроился за высоким мужчиной.
Тот стоял, подняв воротник, потом обернулся, и Алексей узнал вчерашнего доктора.
Пряхин поздоровался. Доктор кивнул, пару раз повернулся, разглядывая Алексея, наконец сказал:
– А! Это вы!
– Ничего нового? – хмуро осведомился Пряхин.
– Еще не был в больнице, – ответил врач. И добавил, приглушив голос: – Значит, Саквояж?
Алексей снова поежился.
– Извините, сгоряча.
Но врач точно и не слушал. Пристально разглядывал Алексея сквозь отпотевшие очки.
– Единственная дочка? – спросил он.
– Да не дочка она, – ответил Пряхин и тут же испугался. – Единственная, ага.
– Понятно, понятно, – кивал доктор головой, а взгляд Алексея снова остановился на его саквояже. Чего ему понятно?
Вдруг Пряхина кольнуло: а почему он спросил, единственная или нет? Что-то случилось?
– Вы правда не были в больнице? – проговорил он сдавленно.
– Я же сказал.
Сказал… Мало ли что сказал. Врачи, они разве спросят что просто так.
Алексей подозрительно оглядывал доктора.
– Я сейчас, – проговорил он, – я за вами, скажите, я сейчас.
Пряхин круто повернулся и кинулся к больнице. Он бежал по улицам городка, задевая прохожих, подстегивая и проклиная себя. Ему ли не знать этого! Сколько провалялся в госпитале! Сколько смертей видел рядом с собой! И знал, точно знал, не только по госпитальным разговорам – своими глазами видел, – что люди умирают под утро.
Как глупо! Забрезжил новый день, а новый день – всегда надежда, и в это время человек умирает, ослабев от ночной борьбы.
Пряхин ворвался в проходную, когда медсестра, почему-то в черном халате – такого Алексей не знал – вывешивала новый список. Он пробежал по недлинному столбцу фамилий, не нашел Катю и подумал, что ошибся. Сдерживая дыхание, успокаивая себя, он перечитал список снова. Вздохнул. Тьфу! Понемногу откатывало, отлегало. И чего ему взбрендила такая чушь?
Уже не бегом, а короткими пробежками Алексей вернулся к донорскому пункту. За Саквояжем построился длинный хвост, а он заметно продвинулся к входу.
Окончательно успокаиваясь, откашливаясь, улыбаясь, Пряхин встал на свое место.
– Слушайте, – сказал испуганно врач, – я, кажется, что-то не то спросил? Не так?
– Все так! – Алексей глупо улыбался. – Все так. Будет сегодня масло. А через денек яйца. Как вы велели, доктор.
Да он все с себя снимет, всю кровь отдаст, если только за этим стало – за маслом, за яйцами, за сметаной. Только бы Катя поправилась, только бы Катя!
Алексей ободрился, стал озираться и увидел еще одну знакомую спину: Анатолий!
Ну и утро выдалось сегодня! Сперва этот длинный Саквояж. Теперь Анатолий. Стоит в очереди сдавать кровь. Это надо же!
Он подошел к приятелю, спросил, изменив голос:
– Закурить не найдется?
– Некурящий, – ответил бодро Анатолий.
– И непьющий? – в тон ему справился Алексей.
Гармонист узнал его, громогласно захохотал, ткнул кулаком в живот.
– Что это значит? – поинтересовался Пряхин.
– Понимаешь, – серьезно заговорил Анатолий, – ночью я прочитал, что кровь сдавать очень полезно, вырабатываются новые кровяные тельца, и организм молодеет. – Не выдержал, раскатился: – Хочу помолодеть!
– Каким местом читал? – проворчал Алексей, но подошла очередь Анатолия, медсестра крикнула: «Следующий!» – как в парикмахерской, и гармонист подтолкнул Пряхина:
– Я на тебя занимал!
Из донорского пункта Алексей вышел, поддерживая капитана, ощущая слабость в коленях. В голове позвякивали маленькие колокольчики, зато думалось как-то легко, словно глотнул из баллона чистого кислорода.
Магазин для доноров был чист, даже стерилен, как сам донорский пункт, народ по нему прохаживался неторопливо, чинно, не то что в обычном продуктовом, где всегда очередь и воздух согрет и несвеж от человеческой толпы.
Алексей получил топленое масло. Анатолий – свежие яйца. Конечно, неплохо бы попробовать эти забытые лакомства, отведать на зубок, вспомнить, какого все это хотя бы вкуса. Пряхин сглотнул слюну, одернул себя, обложив крепким словцом, аккуратно уложил покупку в авоську. Анатолий попросил:
– Кинь и мое.
Пряхин сложил пакет Анатолия.
– Ты в больницу? – спросил мирно гармонист, и Пряхин подтвердил. – Пойдем вместе, – кивнул Анатолий.
В эту минуту с ними поравнялся длинноногий врач, и Алексею пришло в голову послать передачу с ним.
– Доктор! – окликнул он. – Вы в больницу?
Долговязый охотно остановился, кивнул.
– Охо-хо-о, – протяжно вздохнул доктор, опять внимательно поглядел на Пряхина, – у меня ведь тоже одна дочка. И тоже там.
Вот ведь что… И вот почему он так спросил про Катю. Докторов, значит, тоже не жалует этот проклятый тиф.
Алексей понурился, ему и в голову не пришло спросить, чего это доктор кровь сдавать решил, ведь и доктора – люди, мало ли что, карточки потерял или еще какая нужда, – а выходит-то вот как!
Доктор вздохнул еще раз, спросил:
– Чем отоварились?
– Маслице! – улыбнулся Пряхин. – Вот Кате передайте, а?
Доктор согласился, раскрыл свой саквояж, Алексей сунул туда свое масло, Анатолий протянул пакет с яйцами.
– Ты чего? – удивился Пряхин.
– Ничего, – спокойно ответил Анатолий.
– Какого черта! – зарычал Алексей.
– Передайте Кате привет, доктор! – кивал головой Анатолий. – Да и дочке своей.
– Ждать надо, – вздохнул врач и двинулся своей дорогой, а Алексей костерил гармониста на чем свет стоит.
– Это мое дело, понимаешь! – крикнул он. – И больше ничье!
Анатолий постукивал палочкой землю, усмехался, слушая брань и крики Пряхина, но когда Алексей сказал это, повернул к нему усталое лицо.
– Замолчи, а? – попросил капитан.
Они замолчали оба.
Алексей думал про доктора, про его вопрос, единственная ли дочка у Пряхина, и про докторову дочку, которую не пожалел тиф, не захотел считаться, что у нее отец врач. Про Анатолия. Вон что выходит. Вчера с Нюрой все обрешили. Разве бы Нюра оставила мужа в очереди, не знай наверняка, что Алексей придет сюда и вернутся они вместе. И разве бы пустила Нюра Анатолия сдавать кровь, если бы не Катин тиф? Впрочем, кто мог остановить этого неистового капитана, если он на что-то решился? Скаженный какой-то.
Молча подошли к карусели.
– Гармонь-то у меня сегодня дома, – сказал Анатолий. – Сбегай, братишка!
– Может, и так сойдет? – поленился Пряхин.
– Нет, без музыки нельзя, – грустно произнес Анатолий и задумался. – Я вот думаю иногда, пустяками мы занимаемся, может, лучше к штампу, все-таки железки там для войны делают. А потом думаю – нет. Почитай, во всем городе музыка и веселье только у нас, на карусели.
Алексей хлопнул его по плечу, получил ключ, отправился к Анатолию домой.
Чтобы сократить путь, пошел через рынок. И нос к носу столкнулся с тетей Груней.
Снова занялось болью сердце: тетя Груня плакала в три ручья. Это какая же сволочь, какой мерзавец посмел обидеть ее? Алексея аж заколотило от злости.
– Кто? Кто? – выдавил он из себя, а тетя Груня все плакала, слова связать не могла. Потом рукой махнула и засмеялась. И снова заплакала.
Черт возьми, да что же такое? Ничего не поймешь: то плачет, то смеется. Не успокаиваясь, тетя Груня протянула Пряхину сумку – в ней баночка сметаны, а другой рукой за пазуху полезла и достала свиток денег – все сотенные, целый рулон.
– Ой, Алешенька, соколик, продала я пальто мужнее и сыновнее пальто, и шапки продала, и костюмы оба, никогда столько сразу не продавала, а денег-то, гляди, куча, кабы не потерять, и чего же я наде-елала, – снова слезами залилась. – Я ведь загадала, как продам, так уж тому и конец, не вернутся.
Пряхин схватил ее за руки.
– Чего наделала! – крикнул он. – Давай обратно. Покупателей найдем, вернем все назад!
– Не воротишь, – причитала тетя Груня, словно на могиле слезы свои проливала, – не найдешь, да и то ведь уж, наверное, нет соколиков моих дорогих, писем не шлют, значит, пропали без вести, лежат где-то в земле сырой, а тут девочка помирает, грех это, нельзя так, нелюдь я, что ли…
– Так и ты для Кати? – спросил ошарашенно Пряхин. И закричал отчаянно, толкая от себя тетю Груню: – Ну зачем же! Зачем! Я кровь сдал, купил ей, чего надо!
– Всю кровь не отдашь, – сказала тетя Груня, успокаиваясь сама, руку Алексея поглаживая. Как тогда, в госпитале. – Всю кровь не отдашь, а Катю мы спасем.
Глава четвертая
Пой, гармошка!
Пой, гармошка, играй, заливайся. Людям радость неси, отогревай душу.
Крутись, карусель, весели детишек: пусть слышится в городке ребячий смех.
Неизвестно, сколько там до победы еще, так пусть смех детский каждый день раздается. Пусть этот смех победу скорей принесет.
Крутится-вертится шар голубой,Крутится-вертится над головой…Слышит Пряхин бодрый, озорной голос Анатолия, сам бревно свое толкает, крутит карусель и, закрытый от всех фанерной обшивкой, плачет, не стесняется.
Господи! Ведь счастлив же он! Как счастлив! И не оттого, что живой остался, нет. Счастлив, что не один. Что тетя Груня с ним, Анатолий. И бабушка Ивановна с тремя девчонками тоже при нем.
Одинокий он был, страдал, когда Зинаида ушла, и чего, казалось ему, от войны ждать, одинокому человеку. Смерти?
Он ее не хотел, смерти, не жаждал, но готов к ней был, потому что смерть – это доля солдат, а война ему – на-ка! – счастье поднесла. Через горе и беду – счастье. Да с чем сравнится, с каким златом-серебром, с каким несметным богатством то, что тетя Груня и Анатолий сделали?
С какими такими кладами?
Верно говорил Анатолий – хорошо все-таки жить. Просто жить, не ожидая от судьбы никаких подарков. Просто крутить карусель эту, слышать ребячий смех. Знать, что ты не один, что ты нужен и что есть на земле люди, которые нужны тебе.
Вот говорят: любовь, любовь. Конечно, любовь все держит. Но не та, не любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине, а любовь человека к человеку. Это – высшее.
И он, Пряхин, любил женщину, Зинаиду, только обманула она его, и удавил Алексей эту любовь, сжал ее в кулак, растер в прах и на прах дунул. Что и говорить, непросто было ему, несладко, но перетерпел, перемог, сердце свое выжег.
Выжег, но жив остался. А без этой самой главной любви, без высшей любви человека к человеку, разве б выжить ему?
Да каждый шаг его проверь – все тому подтверждение.
Тетя Груня, утешительница, спасла его. Анатолий, гармонист веселый, силы прибавил и бодрость внушил. Девочка Маша руку ему дала, в ладонь его свою ладошку хрупкую положила. Лиза, средняя, картофельных лепешек принесла. Бабушка Ивановна, которой он такое горе принес, – и та простила… Да разве ж это не любовь людская?
Высшая любовь. Тут не близкий близкого любит – тут-то бы все понятно, – а чужой чужого. Мог бы и спрятаться от вины, возможности открывались, никто и слова худого не сказал, коли уехал бы он в Москву: мало ли чего не бывает, каких несчастий, а все выжить хотят. Но чтобы выжить, надо другому помочь, вот какое дело. Не себе кусок урвать, а другому протянуть. Тогда и выживешь. Вот какой закон. Странный вроде, непонятный тому, у кого души нет, но зато кто душу сохранил – тому очень даже понятный.
Отдай другому и сам получишь, вот что выходило у Пряхина. И, свои мысли проверяя, словно жизнь перетряхивая, переспрашивая себя – а верно ли, а так ли? – убеждался он, что путь этот единственный, что любовью человеческой жива душа любого и всякого, что жил он в эти трудные дни благодаря другим – их теплу и сердцу, а на сердце и тепло отвечать обязан тем же.
Так совесть велела.
Утром и вечером заскакивал Алексей в комнатку бабушки Ивановны, недоверчиво щупал лбы у девочек, справлялся, не поднялась ли температура, не появилась ли у кого сыпь, потом мчался к больнице, в роковое, тягостное место – проходную, читал списки, сдерживая дыхание.
Каждое утро и вечер перед глазами Пряхина возникал реестр незнакомых фамилий, черед горя и тоски, и дни его – с гармошкой и веселым ребячьим смехом – как бы окаймлялись трауром больничных бед.
О Кате не было ничего известно. И все-таки было. Ведь передачи, еду для нее брали, значит, она ела, а раз ела, то, выходит, поправлялась.
Однажды Алексей увидел чубатого паренька. Тот стоял у карусели, глубоко сунув руки в карманы брюк, нахохлившийся, грустный, похожий на воробья. Пряхин подошел к нему, и парнишка спросил, не меняя позы, не выражая никаких чувств:
– Как Катя?
Алексей пожал плечами, но все-таки улыбнулся. Надежда, пожалуй, была, хотя ничегошеньки не знал он о Кате.
– Тиф, сам понимаешь. Заходи, – ответил Пряхин.
И паренек заходил. Возникал то на пригорке возле карусели, то у входа, то заглядывал прямо к Алексею, отворив фанерную дверь.
Алексей мотал головой. Или вздыхал. Или просто глядел уставшим от ожидания взглядом, и парнишка опускал голову. Всякий раз, правда, он просил прокатиться. Конечно, разве жалко? Алексей кивал Катиному ухажеру на лошадок, тот выбирал синюю или красную, чаще всего усаживался напротив фанерной дверцы, и Алексей, не закрыв ее, глядел на паренька.