bannerbanner
В стране озёр
В стране озёрполная версия

Полная версия

В стране озёр

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Бесцеремонно осмотрев мои книги, сложенные на краю стола, она воскликнула:

– Всё – светские! А Евангелия или Библии у вас нет?

– Нет, – отвечал я.

– Как же это без таких книг?! И сочинений Толстого у вас нет?

– Нет. Но почему же у меня должны быть Евангелие, Библия и сочинения Толстого? – спросил я и дал ей понять, что её допрос не очень-то мне нравится.

Она не обратила внимания на моё замечание и спросила:

– Вы – христианин?..

– Да.

Не давая мне проронить ни слова, г‑жа Р. быстро протараторила отрывок из какой-то проповеди, в которой, по-видимому, говорилось о связи Евангелия и Библии с учением Толстого. Говорила она и о том, как нехорошо быть христианином и не иметь в числе настольных книг Евангелия или Библии.

– Лет семь или восемь тому назад ездила я в Ясную Поляну к Толстому, – вдруг неожиданно выпалила г‑жа Р.

– Вы ездили к Толстому? – почему-то с изумлением спросил я.

– Да… и знаете ли… книги Толстого следует читать…

Она каким-то глухим, вдохновенным голосом произнесла несколько фраз, быстро поднялась, крепко пожала мне руку и, пригласив на завтра на обед, ушла.

* * *

На другой день в два часа дня я пошёл к г‑же Р.

Интересная «дама-крестьянка», как впоследствии прозвали мои знакомые г‑жу Р., встретила меня с мягкой улыбкой на лице, долго извинялась за некоторую неряшливость комнаты, куда мы вошли, и провела меня на террасу.

Кто-то из путешествовавших по Финляндии заметил, что финские крестьяне любят жить «в нескольких комнатах». Это наблюдение подтверждается действительностью. Жилища финских крестьян в большинстве случаев состоят из двух-трёх и даже большего числа комнат. Исключение составляют безземельные, торпари и так называемые muonamies[6], – сельские рабочие, ютящиеся в хатках в одну комнату.

Г‑жа Р. – из зажиточных крестьян. Её муж – владелец дворового участка, isäntä[7]. В его уютном домике четыре комнаты и открытая терраса в сад с яблонями, рябинами, крыжовником и смородиной. Первая от входа комната – кухня, опрятная, с плитой и с половиками на полу. Вдоль стен длинные скамьи, шкафики с посудой и утварью и большие столы. Две следующие комнаты, целомудренно скрытые от взора посетителей – для семьи; четвёртая – приёмная, с мягкой мебелью и кисейными гардинами на окнах. Здесь шкафы с посудою, две этажерки с книгами и швейная машинка. На стенах – плакаты с духовными изречениями. Никаких изображений Божества в переднем углу я не заприметил: крылатые фразы и афоризмы из духовных писаний, Библии и Евангелия, очевидно, достаточно символизировали собою представление о Боге.

Хозяйка провела меня на террасу, где уже был накрыт стол, похвасталась садом с яблонями, ветви которых склонялись к земле от тяжести зреющих плодов, и начала подавать обед.

Одета она была в тёмное платье с крахмаленным воротничком и рукавчиками. Поверх платья был надет кокетливо сшитый передник, с вышивками и оборками. Я только в Финляндии видел такие передники – национальное украшение женщин страны озёр. Передник молодил г‑жу Р., но я не думаю, чтобы она заботилась об этом.

Первый пробный обед остановил внимание моего желудка, и я не скажу, чтобы это было на пользу хозяйки. На первое блюдо она подала суп из черники, обильно произрастающей в финляндских лесах. Тёмная жижица, приправленная сметаной, годилась скорее на третье, но памятуя о том, что г‑жа Р. – вегетарианка по убеждению, я самоотверженно съел этот суп. На второе моя новая кормилица подала двух небольших окуньков, зажаренных в сметане, и картофель «в мундире». Третье блюдо – пирог с черникою и молоко, и наконец в виде лакомства мне была предложена тарелка простокваши.

Не скажу, чтобы обед этот произвёл на меня надлежащее впечатление, но зато он в достаточной мере был сдобрен рассуждениями г‑жи Р., что доставило мне большое удовольствие.

Уставив всеми блюдами стол, г‑жа Р. поместилась против меня с каким-то вышиванием в руках и начала свою длинную речь. Как любезная хозяйка прежде всего она познакомила меня с подробностями собственной жизни.

Муж её, как оказалось, живёт в Петербурге, служа в каком-то складе сельскохозяйственных орудий, и появляется дома только по воскресеньям. При этом целые дни он проводит на озере, потому что большой охотник до рыбной ловли. Истреблённые мною окуньки – плод его увлечения.

Муж г‑жи Р. – владелец геммоны, т. е. дворового участка в 5½ десятин луга и пахотной земли. Всю эту землю, за исключением огорода, г‑жа Р. сдаёт в аренду торпарю, живущему у леса. Кроме денежной платы за аренду, торпарь обязан вырастить на огороде г‑жи Р. необходимые в хозяйстве овощи. Кроме того, на его же обязанности – обеспечить дом топливом на целую зиму из лесов участка, принадлежащего г‑ну Р.

Кроме торпаря с его семьёй, в распоряжении г‑жи Р. состоял ещё один человек, loinen[8]. Это – жалкое одинокое существо, седой, сгорбленный человек лет пятидесяти. Звали его Григорием Мекинен. За право пользования углом в кухне Мекинен обязан был выполнять некоторые работы при доме. Он колол дрова, мёл двор, носил с озера воду для поливки огородов, а иногда даже доил сытых коров. Жил Мекинен случайными заработками у соседних помещиков, на железной дороге и т. п.

Вместе с г‑жой Р. жили две её дочери: Айна, семнадцати лет, и Серафима – пятнадцати. Обе они обучились кройке и шитью под руководством матери и, как выразилась последняя:

– Теперь уже могут брать работу на дом… То есть зарабатывать деньги, – пояснила она.

Вводя меня в курс своей интимной жизни, г‑жа Р. прерывала свою речь замечаниями:

– Кушайте… кушайте, пожалуйста… пирожка-то с черникой… Молочка ещё не угодно ли?..

Я кушал, но чувствовал, что сколько ни старайся, сытым всё же не будешь. И я в душе проклинал всех вегетарианцев вместе взятых и их обеды.

Г‑жа Р., впрочем, не заслуживала этих проклятий.

Она показалась мне очень интересной женщиной. Всё больше и больше она разоблачала своё духовное содержание. Я узнал, что за десять лет своей деятельности в роли офицера «Армии спасения», в…ском приходе, она приобрела более двадцати прозелитов и, несмотря на мигрени, от которых страдала, не оставляла своей любимой работы.

– Только, скажу я вам, – жаловалась она, – трудно у нас заниматься всем этим!.. Раньше свободнее было, а теперь… Русскому правительству не нравится наша работа; то же и со стороны финских властей… Не скажу, чтобы было притеснение, а всё-таки… У нас ведь есть ещё другие религиозные общества… Вот, например, общество «Свободная церковь»… Члены его часто разные должности занимают… Ну и… теснят немного нас…

– Как же так? – изумился я. – Общество называется «Свободной церковью» и противоречит своим основам? Раз одни свободны, предполагается свобода и для других?..

Г‑жа Р. пристально посмотрела мне в глаза и ответила:

– Что же, что притесняют! Ведь и они хотят распространять своё учение!..

– Стало быть, вы оправдываете всякие средства пропаганды и агитации?

– Ну, а то как же!.. Мы на них не сердимся! Против их стеснений у нас есть свой ответ – наше учение…

Она выкрикнула последнюю фразу твёрдым голосом, и глаза её сверкнули. В эту минуту приятно было смотреть на её вдохновенное лицо, с выражением какой-то особой гордости и самоуверенности.

– По уставу мы не можем насильно навязывать своего учения… Мы только поучаем… Религия для нас тоже не препятствие. Если бы вы вздумали вступить в члены нашего союза, я не спросила бы вас, как вы веруете…

Теперь она говорила спокойно, но прежнее выражение всё ещё не исчезало с её лица.

– А ваш муж – тоже член союза?

– Нет… Мы с ним никогда не сойдёмся во взглядах…

– Ну, а ваши дочери?

– Я думаю… потом они примкнут… Я же говорю, мы не можем вовлекать насильно!..

Как мне показалось, в её голосе прозвучала даже нотка печали. Глядя на энергичное лицо г‑жи Р., видя её склонность к собеседованию и способность горячей защиты своего учения, можно думать, что она, действительно, сожалела о наличности пункта устава, запрещающего «несильное» привлечение сторонников.[9]

После обеда г‑жа Р. пригласила меня в свою гостиную.

Порывшись в библиотеке, она показала мне свои союзные издания – брошюры и листки на финском и шведском языках.

– А вот это книги нашего писателя Арвида Еренфельда… Он – последователь Толстого.

Я рассматривал книги толстовца страны озёр. Это были романы: «Isänmaa», «Ihmiskohtaloista» и «Puhtauden ihanne»[10].

Она с довольством в глазах смотрела на книги и говорила:

– Вот и у нас есть свой Толстой!..

После этого визита в продолжение двух недель я ежедневно виделся с г‑жой Р., и интерес к этой женщине во мне обострился. Стороной я узнал кое-что о её деятельности. Судя по рассказам, она весьма скромного о себе мнения. Как оказалось, она весьма много потратила энергии в борьбе с пьянством. Можно насчитать в округе сотни семейств, где она являлась в трудные минуты жизни нужным человеком. Предполагала она основать в своём приходе и «Трущобную станцию», но это осуществить ей не удалось.

Россию она называла страной христианской и сожалела, что русские плохо воспринимают учение «Армии спасения».

– У вас так много бедных и погибающих людей, – говорила она. – Вот бы и надо распространять наше учение!..

Кузьма из Чембара

Часто в белые ночи я выходил на дорогу и на гребне высокого каменистого холма любовался синею далью ровной лесной долины. На горизонте в лёгкой голубоватой дымке виднелось море. Издали оно казалось мне тихим, уснувшим, пустынным…

Может быть над его гладью в синеве воздуха купаются белые паруса, но я не мог рассмотреть этих красивых крыльев яхт и лодок финляндских рыбаков. Когда проходили большие военные и торговые пароходы, над морем темноватой густой кисеёй вытягивался дым. Я представлял себя на палубе этих пароходов и думал о тех неведомых мне людях, которые уплывают в чужие страны или возвращаются на родину… И странно, какая-то тихая грусть начинала точить сердце.

Кисея дыма рассеивалась и сливалась с окраской далёкого горизонта, пароходы уходили, а грусть, тихая и сладкая, оставалась со мною. Мысли неслись к родным берегам и тонули в далёкой синеватой дымке.

Я смотрел на лесную долину с ярко-зелёными кусками пахотных полей и лугов. Ближе серели тесовые кровли изб и сараев финляндской деревушки… И этот лес, и пашни, и луга, и серые кровли казались мне вырванными из живого пейзажа родной мне губернии и перенесёнными под облачное небо Финляндии. Кто забросил их сюда, в страну озёр? Кто утопил их в волнах седых туманов?

Как-то раз до слуха моего донёсся с полей зычный и тягучий окрик. Далёкое эхо повторило неясный и плохо понятный мне окрик призыва, но я не мог пойти на этот призыв. Кто-то звал кого-то… Но никто не призывал меня!.. Тихая, немая белая ночь смотрела мне в глаза, и опять отчего-то становилось невыносимо грустно…

На гребне холма – невысокая, но широкая стенка, выложенная из тяжёлых овальных гранитных камней. Стенка отгораживает пахотное поле от дороги. Я любил одиноко сидеть на этих камнях, смотрел в сторону моря и вспоминал тёплые, тихие вечера родины…

За последние дни я стал замечать, что на тот же кремнистый холм и к той же каменной стенке стал приходить и ещё один скучающий одинокий человек… Это был парень лет 17–18, белобрысый, длинноволосый, одетый в пиджак, грязно-серые штаны, запущенные в большие сапоги, и в картузе. Я наблюдал нового посетителя холма издали и задавался вопросом: кто он?

Он усаживался на крайних камнях стенки, подпирал руками голову и смотрел куда-то вдаль. И мне казалось, что и он смотрит в сторону моря, за которым незримо для меня утонули в синеве и пахотные поля, и лесные холмы родной мне губернии.

Нередко к одинокому юноше подходили «пойги»[11]. Шумной толпой они останавливались около одинокого юноши, говорили с ним, смеялись и, как мне казалось, звали его куда-то… Пойги уходили. Он оставался одиноким, снова подпирал голову руками и снова смотрел вдаль…

Одинокий юноша отличался от своих товарищей костюмом, одиночеством и длинными волосами, и я нередко думал: не безумный ли это юноша? Почему он в его годы склонен к одиночеству?..

Как-то раз я заметил, что одинокий юноша грыз семечки и при этом с каким-то особенным ожесточением отплёвывал скорлупу. Так умеют грызть подсолнухи только русские, и я сказал себе: «Он – русский»… И я не ошибся.

Как-то раз, когда небо белой ночи было замешано серыми густыми облаками, а море исчезло за сеткой ливня отдалённых синих туч, я снова увидел сидящим на камнях юношу в картузе. Как и всегда, он истреблял подсолнухи и с ожесточением отплёвывал скорлупу.

Резкий, хотя и тёплый ветер гнал синие тучи на нас. Долина потемнела. Потемнела узкая полоска зари заката. Вдали по временам грохотал гром. Было душно, как бывает перед грозой. Я любовался вспышками молний в стороне моря, смотрел на быстро идущие облака над головою, и снова знакомая мне тоска по родине щемила сердце.

До меня донеслись отрывки песни, в которых слышалась какая-то отчаянная грусть. Парень в картузе пел:

«Разлука, ты-ы, разлука –Чужа‑а‑я сто-о-рона…Никто нас не-е разлучит –Ни солнце, ни луна»…

После паузы юноша пел тот же куплет… Снова пауза, и снова те же слова. Очевидно, он только этот куплет и знал из всей длинной и тягучей песни родины.

И мне казалось – резкий ветер моря принёс ко мне эту грустную русскую песню с задумчивых долин родины, или из рабочих кварталов большого города, или с чёрных лестниц петербургских домов… Столичная прислуга любит петь эту песню и всегда поёт с каким-то особенным душевным надрывом. Большой туманный и холодный город кажется тогда чужим, а певцы печальной песни – заброшенными на чужбину.

Меня потянуло к одинокому юноше, певцу грустной песни, и я двинулся вдоль каменной стенки. Я остановился около него шагах в десяти. Он покосился на меня светло-голубыми глазами, оборвал недопетую песню и опять принялся грызть подсолнухи.

– А что, господин, мотри-ка, вон за этим морем русская земля?

И он указал вдоль моря, за кисеёй дождя.

– Как же, русская… Там – Финский залив, а за ним – Петербургская губерния…

– А Петербург там? – спросил он, указывая рукою ещё левее.

– Да… Только ещё левее… Вон там!..

Он что-то соображал и грыз подсолнухи.

Молодое, но бледное и худощавое лицо с втянутыми щеками, шея загорелая, руки тёмные от загара и работы. Юноша показался мне нездоровым. В глазах его отражалась какая-то муть, точно он только что вынес на собственном горбу тяжёлые камни изгороди и теперь присел, чтобы передохнуть.

Я предложил ему папиросу, и мы разговорились. Почему-то, в начале беседы, он сказал мне:

– Вы не подумайте господин, что я – чухна!.. Крещёный я, настоящий хрестьянин из Чембарского уезда Пензенской губернии… И зовут меня Кузьмой…

– Как же ты попал сюда из Чембара-то?..

И его неуклюжая, путанная речь запрыгала, как прыгают колёса экипажа по каменистой дороге, у которой мы познакомились.

История начала столичной жизни Кузьмы несложна. Весною он, гонимый нуждою и безработицей, покинул свой Чембарский уезд и добрался до Петербурга, отыскал дядю, который служил на какой-то лесной бирже. Дядя не оправдал его надежд: племянника пожалел, но не приложил стараний устроить его.

– Бился, бился я в Питере-то, искамши работу… Акромя как крестьянскую работу, ничего я не могу делать – не обучен!.. А дядя-то и говорит: «Чего, – говорит, – ты, Кузьма, слоняешься как курица перед вечером!? Ходи бодрей да и спрашивай у кажного двора, нет ли, мол, работы? Давайте работу – руки-ноги есть!» Пошёл я этак-то и повстречался с Петрухой Силиным в чайной. А тут и увёз он меня сюда, в Чухну в эту самую, и стал обучать по печной части. Ходим теперь по дачам да по крестьянам и печи выкладываем…

С блеском в глазах и с сознанием собственного достоинства говорил Кузьма о своей грамотности и при этом добавлял:

– Осенью на завод определюсь… А то что этак-то!.. Печи-то выкладывать! Финские ребята зовут меня на ихний завод… Да, видишь ты, господин, в Росею-то уже очень мне захотелось… Опять же…

Он не закончил какой-то для него важной фразы, искоса посмотрел на меня, как будто о чём-то соображая, и снова принялся за подсолнухи, держа между пальцами потухшую папиросу. Потом он зажёг спичку, но налетевший ветер потушил пламя. Он воспламенил вторую спичку, но и она потухла. Ветер чужой стороны, по-видимому, был враждебно настроен по отношению Кузьмы. Весь перегнувшись и уткнув лицо под полу пиджака, третьей спичкой он, наконец, зажёг окурок и сказал:

– Спички здесь хороши… и дёшевы…

Я был рад за Финляндию: хорошо, что страна озёр хоть своими спичками до некоторой степени примиряла с собою чужестранца.

– В Росее спички дорогие, – сообщил он мне и снова уставился пристальными глазами в ту сторону, где в сумраке ночи потонула его родина.

Над холмом и над дорогой вытянулись тёмные, тяжёлые облака. Блеснула молния, где-то близко загрохотал гром. Густой, тягучий удар как будто опустился на землю и замолк. Накрапывал крупный и редкий дождь. Мы с Кузьмой распрощались.

* * *

В течение следующей недели, по ночам, мы часто сходились с Кузьмою у каменной стенки, откуда были видны берега родины, и беседовали. Я снабжал Кузьму папиросами, он угощал меня российскими подсолнухами, и дружба наша укреплялась.

Вскоре я познакомился и с «хозяином» Кузьмы. Это был лохматый и бородатый мужичонко с обильными веснушками на лице. В открытых серых глазах его почти всегда играла какая-то лукавая усмешка. Ходил он скрючивая спину и как будто неуверенно ступая кривыми ногами, и при этом топал тяжёлыми и большими сапогами по земле как по полу. Зарабатывал российский печник в Финляндии очень хорошо, на своё будущее в чужой стороне смотрел с оптимизмом и говорил:

– Второй год вот собираюсь перевезти жену сюда, да всё на старине с делами не управлюсь… Пять человек нас, братьев-то, с разделом-то всё раздоры и идут…

Кузьма относился к своему «хозяину» двойственно: говоря с ним, льстил ему, а за глаза бранился:

– Аспид этот, Петруха, живодёр! Семьдесят пять копеек в день платит, а разве это подёнщина по тутошним местам!?. Опять же и кормит-то плохо. Кажный день селёдка с хлебом да чай…

– Скуп, что ли, Петруха-то?

– Не скуп он, а так что-то… Всё говорит, что, мол, вот уродится молодая картошка – будем картошку есть. Уродилась картошка, а он всё селёдкой да хлебом кормит. Уж и опротивела же мне эта селёдка! Только пьёшь гораздо, а в брюхе пусто!

Он немного помолчал и добавил:

– Хорошо зарабатывает Петруха! С весны-то сотни три домой почтой послал. Из Новгородской губернии он… Домой деньги-то посылает, а мне семьдесят пять копеек платит! А придёт воскресенье – в Питер едет, гуляет там в трактирах и у девочек бывает… Хозяин наш, чухна, у которого на квартире, всё корит его. «Женатый, – мол, – ты, Петруха, человек, а по непристойным домам шляешься!» А Петруха – ему хошь бы что!.. «Надо, – говорит, – и мне поразгуляться!» Угостит Петруха чухну водкой – и давай они песни петь! Петруха по-своему, по-новгородски поёт, а чухна свою волынку затянет!.. Смех один!.. Казёнка-то здесь не продаётся, а чухна водку страсть как любит! Вот им и хорошо с водкой-то!..

Подсыпав мне в ладонь новую щепотку подсолнухов, Кузьма продолжал:

– И чудной народ здесь живёт! Водку любит, а водки нет. Продают тут тихонько водку, наши же русские, а разве укупишь её – дорого! Петруха бранится! «Зачем, – говорит, – я поехал бы в Питер, коли бы тут водка продавалась как в Росее?..» Купи-ка её, матушку! За бутылку-то рубль али девять гривен требуют! Да и то, мотри-ка, водой разбавлена! А без водки Петруха никак не может жить!..

– А тебя он угощает водкой-то?

– Стаканчик поднесёт, а остальное всё с чухной вылакают!

Он сказал это с сожалением в голосе. По-видимому, он и сам скучал по российской водке, и в этом отношении походил на Петруху.

Как-то раз, когда мы с Кузьмой мирно беседовали и грызли подсолнухи, с тёплым дыханием долины на холм принеслись крикливые и визгливые звуки гармоники. Играли где-то в лесу, или в узких улицах деревушки, или около группы дач, расположившихся у подножия холма. Назойливые и бесшабашные звуки гармоники с какой-то дерзкой настойчивостью врывались в идиллическую тишину вечера с догорающей зарёй, и мне было жаль задумчивой тишины лесной долины. Играли излюбленную русскими мастеровыми песню, и звонкие голоса гармоники то прыгали и точно неслись к нам с весёлым хохотом, то понижались и подползали к холму с каким-то затаённым весельем. Я не знал, как называлась эта песня, но что она была чисто-русская, народная – в этом я не сомневался. Не сомневался в этом и Кузьма. Насторожив слух и жадно всматриваясь в глубину долины повеселевшими глазами, он внимательно слушал песню и даже перестал грызть семечки.

– Что это за песня? – спросил я.

– Кто её знает. У нас в Чембаре не играют…

– А ведь русская песня-то?

– Ру-у-сская!.. – протянул он, и глаза его блеснули. – Где же чухнам такую песню сыграть! У них и гармоник-то нет!.. Чёрт их знает, что за народ! Ни на гармониях не играют! Ни песен не поют!.. Хозяин наш, чухна-то, выпьет и затянет какую-то песню, а что это за песня – Бог знает!..

Он говорил лениво, а сам всё вслушивался в мотив песни. Наконец, он слез с каменной стенки, стряхнул с пол пиджака табачный пепел и сказал:

– Пойду, посмотрю – не наши ли русские ребята играют?..

И он ушёл со счастливым выражением в лице. Точно он пошёл навстречу счастью, притаившемуся в голубоватых волнах тумана, выползавшего из леса на луга и на огороды финской деревушки.

На другой день я спросил Кузьму:

– Ну, что – узнал, кто играл на гармошке?

– Видал, – ответил он, но по выражению его лица я понял, что это открытие не очень-то его обрадовало. – Кучер это играл. Наш русский человек у каких-то господ кучером служит… Подошёл я к нему, а он у ворот дачи сидит да играет. Встал я этак шагах в пяти от него, а он со злом так говорит: «Ну, проходи, чухна, что буркулы-то вылупил!? Не велит барин останавливаться у ворот-то!» – Я говорю: «Какой я чухна? Из Чембара я, из Пензенской губернии, и человек крещёный»… А он играет себе да играет… Постоял я так немного, да и пошёл спать…

Последние слова Кузьма произнёс с нескрываемой грустью в голосе.

В следующие два дня Кузьма изменял мне, к каменной стенке не выходил. Наконец, на третий день, – это было в субботу, часу в двенадцатом ночи, – я увидел его в обществе пойг. Они поднимались на холм, дымили папиросами и о чём-то серьёзно рассуждали. Проходя мимо меня, Кузьма снял картуз, улыбнулся и махнул рукой куда-то вперёд: «мол, идём туда!..» Провожая молодёжь глазами, я задавался вопросом: на каком, собственно, языке изъясняется с ними Кузьма? А потом я пришёл к выводу, что все трудящиеся всех стран говорят на одном, им понятном языке. Как они объясняются – я не знаю, но они понимают друг друга.

На другой день я спросил Кузьму:

– С кем это ты гулял в субботу?

– А это пойги, парни чухонские! Они тоже по печной части… Всё смеялись надо мною!..

– Почему же смеялись?

– А над тем и смеялись, что вот я по семидесяти пяти копеек зарабатываю, а они по четыре марки в день закатывают![12] Почти что вдвое!.. Петруха-то тут третий год работает, и эти пойги-то его знают, да только работать-то они не хотят к нему идти, потому уж очень дёшево!.. Говорил я и Петрухе, мол, очень дёшево ты платишь, и не раз говорил! И нечего тут смеяться!.. А Петруха-то и говорит: «А ты, – г‑рит, – Кузьма, не фордыбачь и не слухай чухну! Ты, – говорит, – у меня вроде как ученик!..» Что с ним сделаешь, а пойги смеются и в свою артель зовут…

Кузьма подсел ко мне поближе. Лицо его вдруг сделалось серьёзным и с каким-то таинственным запросом в глазах.

– Видишь ли, господин, штука-то какая! Печников-то у них здесь мало, они и подговаривают меня к себе! «Больше, – говорят, – будешь зарабатывать, марки по три в день!..» А потом и ещё есть штука! Есть у них тут союз рабочих печников, они к этому союзу приписаны… Вот они и подговаривают меня, чтобы и я записался. А я боюсь!.. Запишешься к ним, поедешь в Росею, а потом тебя в Белоострове и сцапают!..

Мне пришлось прочесть Кузьме краткую лекцию о значении профессиональных союзов. Слушал он с большим вниманием, но, как я убедился, далеко не всё понял из моей лекции. Какая-то странная боязнь рабочих союзов точно сковывала его мысли, порабощала волю. Сколько я ни убеждал его скорее вступить членом в союз печников, он всё же таращил глаза и бормотал:

– Кто её знает – выйдет ли из этого хорошо-то?.. Поедешь в Росею, а тебя в Белоострове и сцапают!

По его расспросам о профессиональных союзах можно было судить, что ему соблазнительным представляется будущее, когда он вступит в союз и начнёт жизнь в дружбе и единении со своим братом-рабочим по печной части. Но он никак не мог свыкнуться с мыслью, что как же это так – русский он человек и вдруг «отрешится» от Петрухи, своего же российского товарища. Эту мысль он высказал с большой искренностью:

На страницу:
2 из 5