
Полная версия
Угрюм-река. Книга 1
– На, на, Мишка, – говорила Верочка. – Ужо я тебе нажую кашки из говядинки… Ужо, ужо.
– Ха-ха! Кашки из говядинки? – И Прохор, подхватив дочь на руки, целует ее.
Она вырывается, дрыгает ножками, поджимает шею, кричит:
– Ай, ай!.. Бороды боюсь! Папочка, милый… Зачем у няни нет бороды, а у тебя вырастила?..
Нянька тоже смеется, сажает Верочку на высокий плетеный стул.
– Папуня! – говорит Верочка. – А мы с няней были в гостях в деревне.
Отец молчит.
– Папуня! А мама долго сегодня плачила… Не вели ей плачить…
– Ешь, ешь, – хмурится Прохор.
Он не знает, что с Ниной, комната ее заперта, стучал – дверь не открылась. «Очередной каприз», – с неприязнью подумал он и отошел от двери. А все-таки интересно знать, что стряслось с его благочестивой половиной? Может быть, какая-нибудь странница обворовала, может быть, сон видела дурной?
– Папульчик! – не унималась Верочка, румяня себе и кукле щеки клюквенным киселем. – А приходила тунгуска… Класивая, класивая такая… Класивше няни вот этой моей.
Прохор насторожился.
– Верочка, брось болтать, – сказала Федосьюшка и покраснела.
– Я не болтаюсь, я говорюсь. Ты зачем, папочка, целовал тунгуску? Она, она…
Нянька подхватила ее на руки и, шлепая туфлями, побежала в спальню. Верочка, мотая головой, чтоб освободить зажатый нянькой рот, кричала:
– Она, она… денежку тебе… оста… вила!..
У Прохора остановился кусок в горле.
Скрипнула дверь. Показалась густо напудренная Нина. Ее глаза красны. Она подошла к столу, швырнула на тарелку десятирублевик. Золотой кружок поплясал немножко, всплакнул иль всхохотнул и умер. В голову Прохора ударила кровь. Он готовил самооправдание.
– Вот, Прохор Петрович, – начала Нина пресекающимся голосом, – заприходуйте эти десять рублей в свой актив. Еще заприходуйте две сохатины, две оленьи шкуры и двадцать белок. Все ваши доходы, конечно, приобретаются вами чистым, честным, не эксплуататорским путем. – Тут голос Нины принял явно издевательский оттенок. – Ну, а этот ваш заработок приобретен вами в условиях исключительной изобретательности и благородства. Вы облагодетельствованы сами, облагодетельствовали женщину, и на этой спекуляции вы сумели заработать золото. Впрочем… я в вашей честности никогда не сомневалась… Ну-с? Червонец на блюде, шкуры в вашем кабинете. И… оставьте меня в покое!.. – Выпалив все без передышки, Нина закрыла руками лицо и быстро пошла прочь к себе в комнату.
– Нина! – вскочил Прохор. – И ты этому веришь?!
Нина обернулась, вся затряслась и, комкая в руках платок, крикнула:
– Прошу вас оставить меня в покое!
Прохор прижал к груди ладони, шел к ней:
– Ниночка! Клянусь тебе: это все ложь…
Она смерила его холодным взглядом, с презреньем отвернулась от него и захлопнула за собою дверь.
Вбежала Верочка, она волокла за лапу плюшевого медвежонка и, выпучив удивленные глазенки, лепетала:
– Папочка, гляди, гляди!.. Мишка обкакался… У него под хвостиком животик лопнул…
Прохор не в силах улыбнуться. Он сказал: «Да, да… совершенно верно», – надел картуз и вышел на улицу.
Наденька с приставом устроилась недурно. Дом хоть невелик, но обилен достатком в обстановке, посуде, пуховых перинах, тряпочках. Да, наверно, и порядочные деньжата где-нибудь припрятаны в подполье.
Прохор вошел в дом пристава широким, тяжким шагом и бросил картуз на стол. Так некогда входил его отец к своей Анфисе. Но там были проблески любви, здесь – настороженность лукавой Наденьки и неприязнь к ней бывшего ее владыки.
За окном чернел августовский вечер. Перед иконами горели три лампадки.
«Святоши, дьяволы», – с омерзением подумал про хозяев Прохор. Наденька спустила шторы. В движениях ее робкая суетливость. Она в догадках ломала голову: зачем пожаловал в неурочный час Прохор? Уж не положил ли он в мыслях опять приблизить ее к себе? Вот бы!.. Да провались он, этот гладкий боров Федор Степаныч, пристав, черт!.. Наденька украсила себя серьгами, золотое сердечко на груди повесила – Прохоров подарок, – напомадила губы, брови подвела.
Повиливая полными бедрами, сжатыми тугим корсетом, и выставляя вперед выпуклую грудь, она игривой кошкой подошла к столу, за которым сидел Прохор.
– По какому же дельцу изволили прийтить, вспомнить Наденьку свою?
На красивом лице ее маска хитрости, бабьих плутней и коварства.
Прохор молча глядел на нее. Да, да, конечно же она…
– Бородавка… – подумал он вслух.
– Бородавка? – переспросила Наденька. – Я ее выведу. Доктор даже мне намек делал: «Чик – и нету», говорит…
Болтая так, она внимательно разглядывала лицо Прохора, и вот – что-то дрогнуло в ее груди: Наденька попятилась, смиренно села в уголок, под образ.
– И ты и пристав у меня вот где, – очень тихо, но с внутренним упорцем проговорил гость и, сжав кулак, покачал им.
У Наденьки под стул подогнулись ноги. Она облизнула губы и спросила:
– Пошто же вы так запугиваете нас, верных слуг ваших?
Прохор закинул ногу на ногу и повернул к Наденьке голову.
– Я бы мог пристрелить тебя там, у кривой сосны. Ведь я не знал, что это ты, я тоже принял тебя за цыганку. Другой раз в маскарад играй, да по тайге не шляйся…
– Как не грех вам это… Какая цыганка? Что вы!..
– Ты взяла полпуда золота. Ты была не одна, я знаю. Я тоже стоял со свидетелем вблизи вас. Кроме того, Филька Шкворень отлично заприметил тебя по бородавке. – Прохор тряхнул головой и, одобрив себя за явное, но убедительное вранье свое, улыбнулся одними зубами. – В таких случаях, Наденька, надо действовать наверняка, чтоб концы в воду. Разве у тебя не поднялась бы рука убить бродягу? А теперь вот… влопалась.
Наденька сидела с видом обиженной невинности: она вся встопорщилась, как кошка пред собакой, вытянула губы, вытаращила с поддельным изумлением глаза. У нее не хватало характера устроить Прохору скандал с пощечиною, с визгом, с пустою клятвой сейчас же отравиться. Умишко ее тоже не блистал изобретательностью, чтоб бить по убийственным словам словами. Она вся растерялась, она не знала, что ей делать. Она была жалка в своем полном замешательстве.
– Только и всего, – почти весело сказал Прохор. – Я за этим и пришел. – Он встал, надел картуз и сказал Наденьке шепотом, по-страшному: – Ну, теперь прошу меня не трогать… Чуть-чуть поосторожнее. Так и Федору Степанычу скажи… не забудь, скажи. Поосторожнее, мол, с Громовым. А то, иным часом, я безжалостен бываю. Ну, до свиданьица пока…
Наденька тихо заплакала и, не отирая слез, проговорила:
– Все это вы придумали, чтоб обидеть нас… Врете вы.
– Вру? – И подошедший к двери Прохор остановился.
– Врете, врете, врете! – шипя и подступая к Прохору, плевалась, выпускала когти Наденька. Глаза ее стали хищными.
– Вру? – Прохор выхватил из кармана измятый розовый с голубым ободком конверт, достал из него исписанную бумажку. На конверте печатные инициалы пристава: «Ф. А.»
Наденька все сразу поняла, и спазмы страха сжали ее горло.
– Это письмо, которым ты обманула Фильку Шкворня, найдено нами на месте преступления. Напрасно ты так опрометчиво поступила. Оно, как вещественное доказательство, включено в протокол… – Говоря так холодным шепотом, Прохор из кармана достал другую бумажку, сложенную в восьмую листа, и потрепал ее в воздухе: – Вот этот самый протокол.
Протокола у Прохора, конечно, не имелось: на листке – похабные стишонки, принадлежавшие перу Ильи Сохатых.
– Кто же… кто составлял этот протокол? Ведь не Федор же Степаныч? – продрожала она голосом.
– Когда понадобится мне, – нажал Прохор на последнее слово, – тогда и ты и пристав узнаете в камере прокурора, кто составлял этот протокол. Но вы оба можете быть спокойны: Прохор Громов никогда не был предателем и не будет им.
Не расслышав заключительной фразы, Наденька схватилась за виски и, всхлипнув, присела на кушетку.
7С ночи шел крупный дождь. Он выбивал дробный топот по железной крыше отдельного домика, где жил мистер Кук с лакеем Иваном. И барин и лакей проспали. Видимой причиной тому – неприятная погода. Американец вскочил с кровати, закричал: «Ого-го-го-го!.. Продрых!» – быстро надел трусики и, вместо того чтоб, прижав к тощим бокам острия локтей, во весь дух бежать купаться, он стал бегать под дождем вокруг своего дома. За ним увязался его черный пудель, потом из любопытства пристали еще две посторонние собачонки. Мистер Кук, возглавляя собачий бег, подсчитывал, сколько раз он должен окружить дом, чтобы покрыть расстояние до реки, куда ежедневно он гонялся купаться. Вышло приблизительно восемьдесят раз. Прикинув в уме нужное для этого время, аккуратный иностранец сообразил, что он волей-неволей порядочно опоздает на службу. «Но это ж недопустимо!» Пятки его засверкали вдвое быстрей, дождь ударил гуще, взмокшие собаки, досадно полаяв на глупую затею Кука, отстали от него и поплелись отряхнуться под навес. На двадцать третьем кругу мистер Кук крикнул:
– Иван! Чаю! Бутерброд! Четыре экземпляр!
Длинный, рябой, немножко придурковатый Иван, отвечающий за кухарку, прачку и лакея, услыхав хозяйскую команду и не желая портить под дождем костюм, стал в кухне быстро раздеваться догола. Потом швырнул на поднос кучу бутербродов, налил в кружку подслащенный чай, со всем этим выскочил на улицу и стремительно кинулся, подобно голенастому страусу, догонять хозяина. При этом лакей делал сложные прыжки, как-то потешно выбрасывая в стороны свои длинные волосатые ноги. Спешившая в лавчонку молодая солдатка Фроська, не узнав мистера Кука, но сразу же признав в нагом Иване своего вздыхателя, истошно завопила, побежала звать на помощь:
– Люди добрые! Караул!! Ваньку моего обобрали догола. Какого-то жулика имает!
Меж тем мистер Кук, чуя за собой отчаянные скачки лакея, для веселости нажал; из-под его широких и плоских, как у обезьяны, ступней летели брызги. Нажал и лакей и вдруг, поскользнувшись, растянулся. Собаки вмиг с аппетитом пожрали сыр, булку, колбасу.
– Вот видите, васкородие, здесь неудобно, в дом пожалуйте, – сердито сказал лакей.
На пятьдесят девятом круге мистер Кук оборвал свой бег. Под скрипучий хохот проходящих старушонок оба они, слуга и барин, тяжело пыхтя, вошли в дом.
Через семь минут мистер Кук, красный, возбужденный, поехал на работу в ожидавшем его за воротами шарабане.
Подрожав после дождя и согревшись чаем, Иван облекся в фланелевый халат хозяина и стал прибирать квартиру. На письменном столе много бумаг, рулонов клетчатки и ватмана. Надо бы стереть со стола пыль, но Иван боялся. Он подошел к трюмо, придав своему низколобому, с вдавленными висками лицу надменное выражение физиономии мистера Кука и погрозив сам себе пальцем, сказал хозяйском голосом:
– Ты, сукин сын, на столе ничего не сшевеливай! Понял? Адиет…
Времени много, барин вернется к семи. Иван развалился в кресле пред письменным столом, закурил хозяйскую трубку, надел на горбатый, перебитый в драке нос хозяйское пенсне и, скривив губы, крикнул:
– Иван! Штиблеты…
– Пшел к черту! – задирчиво ответил сам себе Иван. – Сам возьмешь, немецкая твоя харя, мериканец, черт!
– Иван! Я тебе по русской морде ударю…
– А вот попробуй-ка. На-ка, выкуси, черт немаканый… Да я тебе и во щи и в кашу наплюю достаточно… Жри!
– Иван! Я на тебя мистер Громофф пожалуюсь.
– Плевать я хотел на твой мистер Громофф. Для тебя, может, мистер, а для меня – тьфу! Да знаешь ли ты, немецкий мериканец, вот мы ужо твоему мистеру Громофф забастовочку загнем?.. Пролетарии всех стран, соединяйтесь, – ты читал? Ты взгляни-ка, какие грамотки у меня в подушке есть… Чихать смешаешься!..
Иван сбросил пенсне, открыл рот, прислушался: в кухне гремела посуда – забравшись на стол, пудель жрал накрученный для котлет фарш.
Прохор жалел, что выбрал такой дождливый день для поездки с Филькой Шкворнем. Но он не любил отменять своих распоряжений. Оба верхами, в кожаных архалуках. Путь труден, едут тайгою прямиком, без троп: бродяга вооружен чутьем, Прохор – ориентир-бусолью.
Сейчас полдень, но тайга в сумеречном свете, в мороке. Дождь стихает, в небе кой-где расчищаются голубые полянки, вот солнцев луч ненадолго осиял тайгу, свежую, омытую, густо унизанную каплями алмазов. Стало хорошо кругом.
За семь часов пройдено всего лишь сорок верст. Лошади измаялись. Тайга в этом участке малопроходима для коня, здесь медведь – хозяин. Ему нипочем все эти полуистлевшие, перевернутые вверх корнями пни, похожие в сумерках на лесных чудовищ, эти трухлявые колоды-трупы, из чрева которых победоносно прет новый молодняк, эти нагромождения тысяч поваленных бурею дерев, образующих огромные заломы; их трудно одолеть даже сказочному Сивке-Бурке. Все это поросло быльем, чертополохом, бояркой, крушиной, папоротником, и кой-где алеют кумачовые семейства мухоморов. Не место здесь человеку, даже птиц не видно, – разве что дятел пропорхнет, – здесь царствует медведь, на вершинах же дерев невозбранно владычествует белка.
В летний солнцепек, когда воздух застоится, над этим кладбищем девственных лесов густо висит какой-то особый аромат земного тлена, от него звенит в ушах и начинает кружиться голова. Подальше от такого места в летний жаркий день!
Но вот тайга оборвалась. Путники поехали тальвегом неширокой каменистой речки Камарухи. Заночевали, еще шли день.
– Скоро прибудем, – сказал бродяга. – До вершины речонки верст с десяток отсюдова. Там и столбы наставлены.
Увидели дымок.
– Вот это самое место и есть… Самое золотое, – сказал Филька Шкворень.
– А нас не пристрелят здесь из-за куста? – И Прохор взял в руки винтовку.
– Да нет, поди, – неуверенно ответил бродяга. – Конешно, поручиться за шпану нельзя… Она, кобылка востропятая, блудлива другой раз.
Прохор в мыслях пожалел, что не прихватил с собой двух-трех стражников. И заторопился.
– Поедем поскорей. К ночи хорошо бы домой.
– Я тебя отсель на твой прииск выведу. А там дорога живет, к ночи добежим домой.
У речонки копошились двое бородатых оборванцев. У них примитивное, сколоченное из самодельных досок приспособление для промывки золотоносных песков, нечто вроде вашгерда. В дощатый лоток сваливалась песчаная порода; ее привозил на тачке третий бродяга, а двое других большими ковшами лили на песок воду. Вода увлекала породу по наклонному, выложенному грубым сукном дну лотка. Золотые песчинки осаждались на сукне, маленькие самородки задерживались возле деревянных планок, набитых поперек лотка, поверх сукна, в расстоянии около аршина друг от друга. Промытый же песок скользил дальше, вниз.
Прохор поздоровался. Старатели бросили работу, еще трое подошли с песков. В их руках железные лопаты с очень коротким древком.
– Кто вы такие? Зачем путаетесь по этакой гиблой трущобе? – спросил кривой старатель.
– Мы громовские приказчики, – ответил Прохор. – Слыхали про Громова? – хвастливо спросил он.
– Как не слыхать! Слыхали… Зверь добрый, – двусмысленно сказали старатели и переглянулись.
Прохор смутился. Хотел в спор вступить, да побоялся. Чтоб застращать, спросил:
– А вы, ребята, не видали – наши стражники должны сюда выехать, пять человек?
Старатели опять переглянулись, сказали: нет.
– Ежели есть у вас золото, я бы купил, – предложил Прохор.
– Есть-то есть… А какой толк в твоих деньгах? Деньги в тайге – тьфу! Нам одежда да харч надобен. Вот ежели б ты спирту привез али девок парочку… Слышь, торговый, снимай кожаный шебур, меняй на золото. Нам надобен…
Прохор отказался.
– Тогда ружье сменяй.
Филька Шкворень шепнул:
– Поедем, барин…
Когда кони на рысях пошли в тайгу, старатели прошили воздух пугающим резким свистом, кто-то крикнул:
– Пульку жди!.. Гостинчик…
По спине Прохора пошел мороз: он знал много рассказов о том, как старатели охотятся за двуногим зверем.
Филька Шкворень успокоил его:
– Не бойсь… У них, у варнаков, окромя лопаты, нет ни хрена, – и поехал сзади, загородив собою Прохора.
Вскоре отыскали полусгнивший столб с государственным гербом. Прохор понял, что золотоносная местность эта действительно кому-то принадлежит. Он решил приехать сюда с землемером и рабочими, чтоб наметить новые границы и сделать заявку от себя.
Филька Шкворень теперь ехал впереди. Рельеф местности резко изменился. Стали попадаться каменистые, окатные сопки, остряки ребристых скал. Ни кедров, ни елей – шел сплошной сосняк. Ехать было легко. Однако часа через два стало темнеть. В этих краях Прохор впервые.
– Сколько ж ты считаешь отсюда до моего прииска «Достань»?
– Да верст тридцать с гаком, поди.
Остановились на небольшой полянке, покормили лошадей.
– Мимо «Чертовой хаты» будем пробегать, – сказал бродяга.
– Не слыхал такой.
– А вот увидишь… И стоит эта хата на самой вершине скалы, об одном окошечке… Иной раз огонек в ней светится, дымок из трубы крутит. Так, сказывают, живет в ней какой-то цыган-бородач, а с ним карла безъязыкий, его цыган на цепи держит. И чеканят они там червонцы фальшивые. Цыган-то этот – то ли разбойник, то ли колдун… А другие болтают: огненный змей живет в избушке, черт. Ежели одни, да без креста, – лучше не ходи: либо до смерти нарахает, либо с пути собьет. Другие, которые из нашей шпаны, прутся мимо избушки, не знавши… Ну и крышка… Пойдут, да так и до сей поры ходят. Вот, друг, Прохор Петрович, вот. – Бродяга осмотрелся, подумал и сказал: – Скоро увидим… Крест-то на тебе?
– Да. А ты тоже с крестом?
– А то как? Со святого крещения ношу… Со младенчества.
Прохор улыбнулся, потом захохотал:
– А когда людей убивал, крест снимал с себя, что ли?
Бродяга засопел, нахмурился, нехотя ответил:
– А ты, слышь, брось вспоминать об этом. Было дело, а теперь – аминь.
Прохор тоже нахмурился:
– Напрасно…
– Что напрасно?.. – повернул к нему бродяга хмурое свое лицо.
– В царство небесное все равно не попадешь. Да, надо полагать, его нет. А я, признаться, на тебя виды имел…
Филька Шкворень сразу понял намек хозяина, приподнялся на стременах и на ходу снял с себя кожаный архалук, чтоб было свободней вести любопытный разговор. Он был прилично одет, подстрижен, вымыт, ничего бродячего в его внешности не осталось.
– Эх, милый!.. – вздохнул он. – Понимаю, понимаю. Только вот что тебе скажет Филька Шкворень: убивец Филька в вере Христовой тверд. Одно дело по приказу убить, другое дело – по разбойной волюшке своей. Филька Шкворень по приказу убьет кого хочешь и не крякнет… Этот грех так себе, пустяшный, отмолить его – раз плюнуть, а царь небесный до человеков милостив… А вот ежели своевольно человека укокошить по великой ли, по малой ли корысти, тогда держись… Тогда, ежели не приведет Господь спокаяться, гореть убивцу в неугасаемом аду… Вот как, сударик, вот как… – Бродяга нахлобучил картуз, нервно позевнул и торопливым движеньем руки закрестил свой рот.
Такая идея оправдания наемного убийства, с переложением ответственности на плечи нанимателя, заинтересовала Прохора. Холодный смысл слов бродяги: «Найми, и я убью», – резко отпечатался в его сердце, как на камне гравировка. С какой-то боязливой удивленностью он скользнул взглядом по бродяге, затих душой и крепко призадумался над своими делами, над путями дел своих.
Проехали в молчании еще верст пять. Бродяга вдруг заорал:
– Гляди! – и взбросил руку. – Эвот она, «Чертова-то хата»; глянь, огонек горит.
Справа серела в полумраке каменная громада. Дикая скала почти отвесно выпирала из земли торчком. Прохор посмотрел в бинокль: на самой вершине скалы изба, в окошке слабый огонек. Путники стегнули лошадей, объехали скалу кругом. Грани ее совершенно неприступны: они голы, гладки, отшлифованы тысячелетними ветрами.
– Как же туда забираются? Хоть бы лестница или веревка, – удивился Прохор. – Кто же все-таки там живет?
– Я ж сказывал тебе… Цыган-разбойник с карлой. А верней всего – сатана там, змей. Прямо через трубу летает… – И Филька Шкворень размашисто осенил себя крестом. – Крестись и ты! – сердито крикнул он на Прохора.
Тот сказал:
– Сейчас перекрещусь, – отъехал от скалы и выстрелил из штуцера в окно. Огонек погас.
Путники подъезжали к прииску «Достань». Ехали тихо, ощупью. Если б не Филька Шкворень с глазами хищной рыси, пришлось бы ночевать в тайге. И вдруг совсем близко, почти нос к носу, – всадник.
– Кто?! – крикнул Прохор.
Всадник вытянул крупного коня и нырнул вбок, в гущу охваченного тьмою леса.
– Эй, кто?! – снова крикнул Прохор и взвел у штуцера курок.
Тишина. Лишь похрустывал вдали валежник.
– Ну и добер коняга! – прищелкнул Филька языком. – Что твой сохатый… Только белой масти. Кто же это, а?
Прохор не ответил, но лукаво ухмыльнулся в свою бороду.
Ночевали на прииске «Достань». Поднялись до солнца. Прохор очень торопился. Гнали коней взмах. Вернулись домой к полудню. Прохор, не раздеваясь, сразу к телефону:
– Алло! Наденька, ты? Здравствуй… А что, Федор Степаныч не вернулся еще?
– Дома, дома. На этот раз вы, Прохор Петрович, ошибку дали, – рассыпалась Наденька кругленьким, как бусины, смешком. – Федор Степаныч еще вчера под вечерок приехали. Позвать?
Озадаченный Прохор с треском повесил трубку.
8Главный инженер предприятия Прохора Громова Андрей Андреич Протасов имел квартиру в хозяйском деревянном двухэтажном доме, вверху. Ему отведено три комнаты с кухней, ванной и людской. Хозяин отвел бы Протасову и весь этаж и целый дом, так он ценил и уважал его, но Андрей Андреич, будучи холостым и очень скромным в жизни, выбрал себе квартиру сам.
Для кухни у него кухарка, а по-сибирски – стряпка, Секлетинья, для комнатных же услуг – нечто вроде горничной, молодая белотелая полька Анжелика.
Комнаты светлы, обширны, все на юг. Они поражают своей чистотой, белизной, опрятностью. Штукатуренные стены блещут белой масляной краской, крашеные полы сверкают. На больших окнах, на дверях – ни занавесок, ни портьер. Мебели не много и не мало. Она приготовлена из кедрача по рисункам Протасова в собственных громовских мастерских. Основа ее стиля – прямолинейность. Она отражает характер ее автора. Стены голы – ну, хоть бы какую финтифлюшечку пригвоздил Андрей Андреич, вроде расписной тарелки, что ли, – нет, стены девственны, целомудренно обнажены. Лишь в кабинете сделанный пастелью портрет матери в старинной, павловских времен, золоченой раме, большая, аршина в два длиной, фотографическая панорама Уральских заводов, где служил десять лет тому назад инженер Протасов, еще портрет – гелиогравюра Карла Маркса лейпцигской работы. Вот и все.
Книжный шкаф объемист. Библиотека невелика, но в ней все, что необходимо для культурного человека, попавшего в глушь. На Урале у Протасова, когда он был помоложе, имелось собрание редких, строгановского письма, икон. Он их пожертвовал в местный уральский музей, одну же икону, поморской работы, привез сюда в дар Нине Яковлевне Громовой. В кабинете – пианино Шредера, Андрей Андреич неплохо исполняет «Марсельезу», «Интернационал». Вообще он любит побренчать. Так, при наступлении весны, когда под солнцем звенит капель и лес начинает пробуждаться, в душе инженера Протасова тоже встают какие-то хмельные зовы: он целыми часами играет тогда «Снегурочку». Петь любит, но слуха нет; Нина Яковлевна над ним смеется: «Вам медведь на ухо наступил».
На просторном письменном столе, чистом, не загроможденном чертежами и делами, как у мистера Кука, несколько фотографических карточек, среди них – Нины Яковлевны Громовой в бальном, сильно декольтированном платье. Эту фотографию в бронзовой рамке инженер Протасов старается держать в центре остальных карточек, Анжелика же, убирая стол, всякий раз норовит поставить ее с краешку. Он придвигает – она отодвигает.
В такой же бронзовой модернизованной рамке портрет молодой учительницы Катерины Львовны. Он стоит рядом с портретом Нины. Но всякий раз, когда сюда приходит Нина Яковлевна – что случается очень редко, – она всегда отодвигает портрет Кэтти куда-нибудь к сторонке. Учитывая этот маневр по-своему, инженер Протасов по уходе Нины все-таки восстанавливает среди портретов статус-кво. И снова оба портрета рядом. Мы пока не знаем, какой из этих женщин отведено место в сердце инженера Протасова, но, наверное, обе они имеют в этом сердце свой приют. За это-то мы поручиться можем.
Нам придется выдать еще один секрет, но надо думать, что это инженеру Протасову не повредит. Если присесть в кабинете на пол, в уголок между большой печью и стеной, можно заметить по бокам одного из печных изразцов чуть видимые две дырки. В них можно вложить особые железные буравчики с загнутыми концами и аккуратно вынуть изразец. Тогда открывается, правда, небольшая, но достаточная для хранения так называемой нелегальщины камера. В этой тайной камере много кой-чего: брошюрки, гектографированные оттиски воззваний, прокламаций, листки по сбору партийных денег, письма.