
Полная версия
Дикая дивизия
Без пяти минут поединок
У Лары вошло в привычку, и привычку желанную, видеть Тугарина. Видеть не только ежедневно, но и по несколько раз в день. Но оставаться с ним с глазу на глаз она подчеркнуто избегала. А это было совсем не трудно. Лара и Тугарин почти все время неотделимы от группы «туземных» офицеров.
Эта группа то уменьшалась, то увеличивалась. Одни возвращались в свои полки, другие ехали дальше, в Петербург и Москву, желая как можно полнее использовать отпуск свой. Но вместо них прибывали новые офицеры в папахах и черкесках.
Улучив однажды минуту, когда они остались вдвоем, Тугарин жадно, нетерпеливо, боясь, что вот-вот помешают, спросил:
– Лариса Павловна, почему вы меня избегаете?
– Я вас избегаю? Наоборот, мы проводим вместе все время.
– Нет, я не об этом, – с досадой вырвалось у него, – почему вы не хотите быть со мной, только со мной?
– Потому что… вспомните нашу беседу в Царском саду. Мы говорим на разных языках, но от вас зависит, чтобы наш язык сделался общим. Мне приятно видеть вас, чужие нисколько не мешают мне.
– А мне мешают, – подхватил он.
– Вот, вот! Вам мешают. Останься вы наедине со мной, вы тотчас же бросились бы меня целовать…
– А вы не хотите моих поцелуев?
Она смотрела на него неуловимым взглядом, где было и что-то притягивающее, и что-то нежное, и что-то насмешливое. Вслед за глазами должны были заговорить губы. И они уже шевельнулись, но – встреча была в холле гостиницы – к ним подходил великолепный усач Секира-Секирский. Сняв папаху, он галантно склонился к руке Лары.
Тугарин мысленно отправил его ко всем чертям. А Секира счел своим долгом занимать интересную петербургскую даму.
– Всадники моей сотни с восторгом вспоминают ваши подарки. То были дни затишья, то был пикник… А едва только вы, уехали, начался ад. Восемь дней и ночей в непрерывных боях. У меня было одиннадцать конных атак.
Тугарин кусал губы. Он даже пропустил без внимания бахвальство Секиры, никогда за всю войну не принимавшего участия ни в одной атаке.
А Лару забавляло это вранье. Она провоцировала колоссального ротмистра, и он потерял всякое чувство меры.
В этот же день они обедали втроем – Лара, Тугарин и Секира-Секирский. Секира говорил без умолку, а Тугарин был молчалив и мрачен. Будь на месте Секиры кто-нибудь другой, Тугарин давно бы, придравшись к чему-нибудь, наговорил бы ему дерзостей. Но, зная, что Секира беспомощен, труслив, а если на него прикрикнуть, то и жалок, Тугарин не хотел и не мог бить лежачего. А между тем так хотелось на ком-нибудь или на чем-нибудь сорвать строптивое сердце свое.
Взгляд его упал на вошедшего в ресторан подполковника генерального штаба. Лысый, бледный, выхоленный, с моноклем в глазу, одетый с иголочки: новенький френч, новенькие. темно-синие бриджи и мягкие шевровые сапоги.
Подполковник, прищурившись, осмотрелся с полубрезгливой, полупрезрительной гримасой. Когда он увидел в глубине великого князя Александра Михайловича, гримаса сбежала, сменившись почтительным выражением. Подполковник, вынув из глаза монокль, подошел к великому князю и спросил разрешения сесть и, уже вновь «надев» брезгливо-презрительную маску, занялся поисками места. И вот тут-то он увидал и узнал Лару. Эта встреча повергла его в неприятное удивление. Так вот где она очутилась, эта исчезнувшая из Петербурга беглянка и, вдобавок, в обществе офицеров Дикой дивизии; это уж совсем дурной тон…
И подполковник секунду колебался – подойти или не подойти? И решил подойти. Разумеется, никаких упреков. Это было бы мещанством. Упреки потом, а сейчас он будет светским человеком и только.
И с наигранной улыбкой он приблизился к ней.
– Лариса Павловна, вы ли это? Вы ли? Вот неожиданная, негаданная встреча! Я знал, что вы уехали в неизвестном направлении, хотя нет: Кто-то мне говорил, что вы куда-то повезли какие-то подарки…
Секира, увидев перед собой подполковника, да еще генерального штаба, выжидательно встал. Тугарин же остался сидеть как сидел.
– Вы разрешите пообедать в вашем милом обществе? – спросил подполковник Лару, как бы не замечая тех, кто был с нею.
– Пожалуйста. Господа, позвольте вас познакомить – капитан Шепетовский.
– Подполковник, Лариса Павловна, подполковник, – веско поправил Шепетовский, – вы меня можете поздравить с монаршей милостью, я на днях произведен. Видите, на погонах два просвета, два, а был один.
Шепетовский, не глядя, протянул руку обоим офицерам и сел.
Хотя Лара была спокойной, хотя Шепетовский держал себя с преувеличенной корректностью, но Тугарин чутьем самца угадал, что это именно и есть последний роман Лары.
Шепетовский, тщательно обдумав, заказал обед, откинулся на спинку стула, поблескивая моноклем.
– А вы, я вижу, Лариса Павловна, не скучаете. О женщины! Вы свободны как ветер, вы можете порхать без конца, тогда как мы, мужчины, полны дел и хлопот. Я, например, вы Думаете, я очутился в Киеве собственного удовольствия ради?
– Я этого совсем не думаю.
– И вы совершенно правы. Я получил серьезную, ответственную командировку на юго-за падный фронт.
Будь Лара одна, Шепетовский этим бы ограничился, но дальнейшее было уже сказано не для нее, а для этих «туземцев», пусть проникнутся уважением.
И громко, отчетливо он продолжал:
– Я еду на юго-западный фронт для организации кавалерийских набегов в неприятельском тылу.
Эффект получился, но совершенно обратный тому, коего ожидал сам Шепетовский, Тугарин спросил его:
– Позвольте узнать, господин подполковник сами-то вы кавалерист?
Шепетовский впервые удостоил взглядом Тугарина. Решительное лицо и, кроме этого, еще какой-то вызов… Не нарваться бы с этой армейщиной, да еще надевшей кавказскую форму.
И, растягивая слова и уже не глядя на Тугарина, Шепетовский ответил:
– Я начал службу в гвардейской пехоте, но Академия генерального штаба мановением волшебной палочки превращает пехотинца в…
– В табуретных Мюратов и Зейдлицев? перебил, подхватывая, Тугарин. – Имея кабинетное понятие о коннице, они думают нас, боевых кавалеристов, поучать набегам в тылу?
– Ротмистр, вы… вы… забываетесь, – про шипел подполковник.
– Ничуть. Я критикую не вас лично, а всю систему, весь ваш «гениальный» штаб, который все умеет и все знает.
Шепетовский обратился с каким-то вопросом к Ларе. Ему подали раковый суп, но аппетит был уже испорчен. Побледневший Секира сидел ни жив, ни мертв. Он даже отодвинулся от Тугарина, а в глазах Тугарина вспыхивали задорные, веселые огоньки. Он подозвал к себе лакея.
– Скажи там, чтобы кликнули сверху моего денщика.
Через минуту перед Тугариным вырос красивый всадник-грузин с Георгиевским крестом, коим удостоили за участие в бою со своим ротмистром, что в денщицкие его обязанности совсем не входило. Но, во-первых, он любил своего барина, а во-вторых, в жилах его, текла горячая грузинская кровь.
– Майсурадзе!
– Что прикажете, ваше высокоблагородие? – лихо вытянулся денщик.
– Кто был первый офицер генерального штаба?
– Моисей, ваше высокоблагородие.
– Почему?
– Потому что сорок лет бесцельно и бесполезно водил евреев по пустыне, – без запинки отрапортовал Майсурадзе.
– Спасибо, молодец. Можешь идти.
– Рад стараться, ваше высокоблагородие.
Дрожа от злости и сделавшись из бледного зеленым, Шепетовский отодвинул тарелку с начатым раковым супом. И, глядя на Лару, как если бы она была виновницей всего, заговорил:
– Это… это… недопустимое безобразие… Я… лично я выше всяких оскорблений, но, – когда оскорбляют мундир, мундир, который я имею честь носить, и… мало этого, когда делают нижних чинов участниками этого… этой возмутительной травли, я этого так не оставлю… Неуравновешенный ротмистр понесет должное…
– Уравновешенный подполковник, – перебил Тугарин, – я готов дать вам удовлетворение… и не только вам, а всем тем офицерам генерального штаба, которые пожелали бы защищать белоснежную чистоту своих серебряных аксельбантов…
Секира-Секирский не выдержал: этот сумасшедший Тугарин натворит Бог знает что, подальше от греха. И громадный усач, откашлявшись, чтобы прогнать неловкость, буркнув что-то про себя, боком, нерешительно встал и, так же боком, нерешительно удалился. Уже миновав опасную зону, Секира-Секирский выкатил грудь колесом и стал, как всегда в мирной, не боевой обстановке, молодцеватый, бравый, одним видом внушающий кому страх, кому удивление, кому восхищение. Исчезновение его не было замечено ни Ларой, ни Шепетовским, ни Тугариным.
Шепетовский, опять-таки глядя на Лару, ответил своему противнику:
– Обер-офицер не имеет права вызывать на дуэль штаб-офицера.
– Ах вот как! Вам угодно прикрыться своими девственными подполковничьими погонами. А если бы ваше производство на несколько дней запоздало, и вы были бы еще капитаном? Вы приняли бы мой вызов? И, наконец, если при всех, сейчас, я вас оскорблю действием? – сам себя взвинчивал Тугарин, и насмешливые огоньки его глаз уже сменились гневными искрами.
Шепетовский молчал. Это самое лучшее. Одно, самое невинное, слово может погубить все; под этим «все» Шепетовский разумел свою карьеру. Пощечина, да еще в ресторане, на глазах великого князя – это конец всему. С пощечиной уже не доедешь до юго-западного фронта для организации кавалерийских набегов в неприятельском тылу.
Единственный выход – предупредить оскорбление действием и за оскорбление словами застрелить безумного ротмистра. Но опять-таки неизбежен скандал, а самое главное, он, Шепетовский, ни за что не отважился бы прибегнуть к оружию, хотя был при отточенной шашке, а в заднем кармане бриджей у него лежал браунинг.
Встать и уйти? Заметят. И так уже замечают. Их стол делается центром внимания, по крайней мере, для ближайших соседей.
К великой радости Шепетовского положение спас не кто иной, как сам Тугарин.
Он спросил Лару:
– Лариса Павловна, вам желательно общество этого господина?
– Ради Бога, уведите меня отсюда!
– Вот именно это я и хотел вам предложить. Вашу руку.
И он увел ее, а Шепетовский, расплатившись, довольный, что все кончилось благополучно, поехал обедать в отдельный кабинет гостиницы «Европейская».
Насытившись в единственном числе, застрахованный от всяких сюрпризов, Шепетовский, прихлебывая кофе и дымя папироской, начал обдумывать суровый и беспощадный рапорт начальству. Этим он разом убьет двух зайцев, даже трех: восстановит свою собственную честь, честь оскорбленного мундира офицера генерального штаба и разделается с любовником Лары.
Часть вторая
Два разных мира, две разные совести
События замелькали с такой стремительностью – воображение едва поспевало за ними, а мозг никак не мог ни объять, ни вместить. Это была не жизнь, а кинематограф. Но какой страшный кинематограф. Какая трагическая смена впечатлений.
Бунт в столице. Бунт запасных батальонов, давно распропагандированных, не желающих воевать, а желающих – это выгоднее и легче – бездельничать и грабить.
Петербург, такой строгий и стильный, очутился во власти взбесившейся черни.
Слабая, бездарная власть потеряла голову. Не будь она бездарной и слабой, она легко подавила бы мятеж, подавила бы только с помощью полиции и юнкеров. Новая революционная власть – в руках пигмеев. Эти пигмеи, в один день ставшие знаменитыми, убеждены, что это они вертят колесо истории. А на самом деле это колесо бешено мчит уцепившихся за него жалких, дрожащих пигмеев.
Мчит. Куда? К геростратовой славе или в бездну. Пожалуй, и туда, и туда.
Рухнула тысячелетняя Россия, сначала княжеская, потом царская, потом императорская.
Два депутата Государственной думы, небритые, в пиджаках и в заношенном белье, уговорили царя отречься. И он покорно сдал не только верховную власть, но и верховное командование.
Подписав наспех составленное на пишущей машинке отречение, самодержец величайшего в мире государства превратился в частное лицо, а через два-три дня – в пленника.
Низложенный император, теперь уже только семьянин, спешит в Царское Село к больным детям, но какой-то инженер Бубликов, человек со смешной, плебейской фамилией, отдает приказ не пускать поезд к революционной столице, и поезд, как затравленный, судорожно мечется между Могилевым и станцией Дно, никому неведомой, вдруг попавшей в историю, как попали в нее маленький Бубликов и маленький адвокат Керенский.
При этом первом демократическом министре юстиции медленно догорело великолепное старинное здание окружного суда, и были выпущены из тюрем все уголовные преступники.
Революция началась, как и все революции – под знаком отрицания права и под знаком насилия.
Тысячи недоучившихся студентов, фармацевтов, безработных адвокатов, людей ничему никогда не учившихся, надев солдатские шинели, нацепив красные банты, хлынули на фронт убеждать солдат, что генералы и офицеры – враги их, что генералам и офицерам не надо повиноваться и отдавать честь, ибо это унижает человеческое достоинство. Этих гастролеров обезумевшие солдаты носили на руках и верили им гораздо больше нежели тем, кто около трех лет водил их в бой и вместе с ними сидел в окопах под неприятельским огнем.
Темные разнородные силы, сделавшие революцию, выбрали удобный момент. Еще два-три месяца и, оставайся русская армия стойкой, дисциплинированной, Россия победила бы, победила бы даже без наступлений. Держаться было легко, имея под конец такую же мощную артиллерию, какая была у противника. Целые горы снарядов громоздились под открытым не бом на всем пространстве необъятного фронта. Этих запасов смертоносного металла с избыт – ком хватило бы, чтобы под осколками его по легла истощенная, измученная германская армия.
Но теперь, Когда русские дивизии и корпуса превратились в митингующие дикие орды, если и опасные кому-нибудь, то только своим же собственным офицерам, – теперь немцы могли вздохнуть свободно. Теперь для них восточный фронт был вычеркнут, остался один только лишь западный.
Успехи фаланг Макензена с их артиллерийским пеклом побледнели перед этой неслыханной бескровной победой.
Революционная власть демагогически, с маниакальным упорством вдалбливала в головы людей в серых шинелях:
– Солдату – все права и никаких обязанностей!
И армия – не могло быть иначе – разлагалась. Особенно удачно протекало разложение в пехоте. Кавалерия, более дисциплинированная и в силу меньших, нежели у пехоты, потерь, имевшая в рядах своих кадровых солдат и офицеров, не так поддавалась преступной пораженческой агитации.
Но все же частями, в коих совсем не чувствовалась буйная и безумная, сменившая империю анархия, были мусульманские части: Дикая дивизия, Текинский полк и крымский конный Татарский.
Дикую дивизию революция застала в Румынии.
Тщетно пытались полковые и сотенные командиры втолковать своим «туземцам», что такое случилось и как повернулся ход событий. «Туземцы» многого не понимали и, прежде всего, не понимали, как это можно быть «без царя». Слова «Временное правительство» ничего не говорили этим лихим наездникам с Кавказа и решительно никаких образов не будили в их восточном воображении. Они постановили так:
– Царю не следовало отрекаться, но если он отрекся – это его державная воля. Они же, «туземцы», будут считать, как если бы ничего не изменилось. Революция их не касается и если русские армейские солдаты безобразничают и оскорбляют своих офицеров, то для них, «туземцев», свое начальство есть и останется на такой же высоте, как это было до сих пор. У армейских солдат – своя совесть, у горцев Кавказа – своя. И в силу этой самой совести, повинуясь офицерам и своим муллам, они без царя будут воевать с такой же доблестью, как воевали при царе.
И еще не могли они понять, как это военный министр может быть из штатских людей. Как это можно отдавать воинские почести человеку в пиджаке и в шляпе. Вначале хлынувшие на фронт агитаторы из адвокатов и фармацевтов, загримированных солдатами, пробовали начать разрушительное дело свое среди «туземцев», но каждая такая проба неизменно завершалась весьма плачевно для этих растлителей душ.
В лучшем случае «туземцы» избивали их нагайками, в худшем – выхватывали кинжалы, и тогда уже офицеры вмешательством своим спасали жизнь агентам Керенского.
Агенты, у коих при неуспехе наглость сменялась трусостью, униженно благодарили офицеров, получая от них весьма назидательную отповедь:
– Пусть ваши революционные головы хоть слегка призадумаются над этим: вы зачем шли к нам в дивизию? Чтобы расшатать авторитет наш среди всадников, как это вы сделали в армии? Но именно потому, что авторитет наш остался в полной мере и не вам поколебать его, потому-то вы и целы и не превращены в котлеты кинжалами горцев. Да будет это вам уроком. Не суйтесь больше к нам! Лозунги ваши здесь не ко двору, не могут иметь успеха. Чем вы берете в армии? Тем, что говорите: «Вы теперь свободные граждане, бросайте фронт и с винтовками ступайте в тыл делить помещичью землю». И армейцы, с их отвращением к войне, с шкурническим страхом быть убитыми, с их жадностью к чужой земле, слушаются вас. Для наших же горцев война – желанная стихия, а смерть в бою – почетный удел джигита, вот почему вас встречают не аплодисментами, а нагайками и кинжалами. Кроме того, наши горцы не собираются делить чужую землю – им достаточно своих аулов и своих пастбищ; уносите же подобру-поздорову ваши ноги да и товарищам вашим передайте, чтобы обходили «туземцев». Больше мы никого из вас выручать не будем. Пусть они режут вас, как баранов! Да вы и не стоите лучшей участи. Все вы мерзавцы, предатели и ведете Россию к гибели!
С тех пор закаялись агитаторы смущать горцев, избегая даже показываться по соседству с Дикой дивизией. На что Керенский, и тот, несмотря на все свое желание посетить Дикую дивизию, так и не решился приехать. Ему дано было понять, что его дешевое красноречие не только не будет иметь успеха, а, фигурально выражаясь, он будет встречен «мордой об стол».
Мечты о диктатуре
Это уже не был нежно разметавшийся на холмах и долинах весь в зелени Киев. Это не были апартаменты «Континенталя». Это был маленький номер маленького загрязненного отеля в провинциальном городе Яссы, временной столице Румынии. Немцами занят был Бухарест. Королевская семья и весь двор переехали в Яссы.
Но офицеры Дикой дивизии, собравшиеся в маленьком номере гостиницы «Траян», были все те же! Революция почти никого из них не сломала, не поколебала, не принизила, и этим в значительной степени обязаны они были своим всадникам, тоже не сломленным и не поколебленным.
Когда армейские солдаты избивали своих офицеров, оскорбляли, плевали в лицо не только в переносном, а в самом подлинном значении слова, – среди этого безумия и полного развала «дикие» горцы казались еще дисциплинированнее, чем до революции.
Яссы были таким же тылом для румынского фронта, каким был Киев для юго-западного. И в Яссы, как и в Киев, укрывались офицеры «туземной» дивизии отдохнуть и развлечься.
В табачном дыму, за стаканом местного вина обсуждались события. Обсуждались в сотый, а может быть, в тысячный раз. Наболевшее всегда и остро, и жгуче, и ново являет собой незаживающую рану.
Адъютант Чеченского полка Чермоев, с заметным кавказским акцентом, приятным и мягким, поблескивая умными живыми глазами, убеждал:
– Если бы конвой государя состоял не из казаков, а из наших горцев-мусульман, как это было при Александре II, конвой не допустил бы отречения.
– Как это мог бы конвой не допустить? – не понял Юрочка и обиделся за государя.
Баранов, не дав ответить Чермоеву, накинулся на Юрочку со свойственной ему, Баранову, резкостью, не допускающей возражения:
– Вот, вот, все вы такие! Всё вы в шорах! Потому и нет царя, потому погибла Россия. Я знаю, знаю наперед, что вы скажете! Раз, мол, царь отрекся, верноподданные должны покорно с этим примириться. А между тем как раз наоборот. Долг верноподданного рассуждать, а не слепо повиноваться. Отречение было вырвано у государя силой или почти силой, а поэтому надо было аннулировать это отречение тоже силой! Чермоев прав! Туземцы конвоя не приняли бы этого пассивно. Они по-своему расправились бы и с теми, кто приехал «отрекать» государя, да заодно и с теми генерал-адъютантами, которых он осыпал милостями и которые отблагодарили его, участвуя в заговоре против него.
– Баранов не знает полумер и полутонов, – заметил Юрочка, – что же, по-вашему, Алексеева и Рузского следовало повесить?.
– Тут же, перед поездом, на фонарных или каких там еще столбах! – горячо подхватил Баранов. – Изменники, изменники с генерал-адъютантскими вензелями! Разве все загадочное поведение Алексеева в ставке не измена? Разве поведение Рузского в Пскове не измена? А как он осмелился кричать на государя и, вырвав у него вместе с приехавшими депутатами Думы отречение, воспротивился вернуть, когда спохватившийся государь потребовал назад? Это не измена? Помните, по воле государя нашей дивизии приказано было грузиться, чтобы идти в Петроград и не допускать никаких мятежных выступлений? И уж будьте спокойны, революции не было бы, – уверенно пообещал Баранов. – И что же? В самый последний момент приказ был отменен, и мы остались на фронте. «Туземцы» в Петрограде – это не входило в план алексеевых и рузских. А получилось вот что! – порывисто подойдя к окну, Баранов широким жестом показал вниз на площадь, с загаженным фонтаном посередине. Площадь была запружена скучающими, одуревшими от праздности и безделия русскими солдатами. Всклокоченные, немытые, в расстегнутых гимнастерках, с нацепленными куда попало красными бантами, они давно утратили не только воинский, но и человеческий вид. Это была толпа, лущившая семечки, готовая митинговать, грабить, насильничать, делать все, что угодно, только не подчиняться своим офицерам и не воевать.
И хотя эта картина была до отвращения знакомая, но вслед за Барановым и все остальные подошли к окну. Летний воздух, пыльный и мутный, прорезался певучим сигналом – гудком королевской машины.
Сухой, горбоносый профиль короля Фердинанда. Рядом – его начальник штаба генерал Прецан. Толпа русских солдат препятствовала движению. Королевская машина замедлила ход. Солдаты с неприятной тупостью смотрели на союзного монарха. И ни одна рука не потянулась отдать честь, ни одна! Какая там честь, когда этим солдатам внушалось, что здешнего короля надо так же свергнуть, как свергли они у себя Николая.
Баранов, покраснев, захлопнул окно. И все кругом вспыхнули. Было стыдно, мучительно стыдно за русскую армию…
Что должен был думать о ней этот русский фельдмаршал в голубой форме румынского генерала? А ведь всего несколько месяцев назад он пропускал мимо себя русские полки, шедшие на фронт, и, сам солдат с головы до ног, восхищался их молодецким видом, выправкой, подтянутостью. Казалось, с такими бойцами можно опрокинуть какую угодно мощь, даже германскую!
Казалось, тогда… А теперь…
И Тугарин, вслух заканчивая предполагаемые мысли румынского короля, после некоторой паузы молвил:
– Да, был царь, была армия, а нет царя, нет и армии, вместо армии – сброд, сволочь… И от стыда, и от боли так горит лицо, так горит, как если бы тебе надавали пощечин…
– А главное, главное, – подхватил Юрочка, – весь ужас тех, кто понимает и болеет, ужас в сознании нашего собственного бессилия, нашей полной беспомощности. Никто и ничто не в состоянии прекратить этот стихийный развал. Мы, то есть не мы лично, а Россия и с нею армия, да и мы, пожалуй, мы обреченные! Все катилось по наклонной плоскости, докатилось и рухнуло в бездну…
– Опомнись, Юрочка, если все мы будем думать как ты, сохрани и помилуй Бог! – возразил Тугарин. – Тогда мы, разумеется, обреченные. Но нет же, нет, тысячу раз нет! Все это, – и он показал на окно и на площадь, можно остановить на самом краю бездны, и не только остановить, а и железной рука взнуздать, навести порядок! И эта рука должна явиться справа, но, смахнув слюнявую керенщину, она явится слева. И тогда вся эта орда, пускавшая папиросный дым чуть ли не в лиц Фердинанду, будет закована в цепи такой дисциплины, какой никогда не снилось ни одной императорской армии! Это будет полчище аракчеевских шпицрутенов! – твердо, как-то пророчески звучал голос Тугарина.
И все поверили, поверили, что так именно и будет, если не явится диктатура справа, он придет слева.
– Но что же делать? Где выход? – с тоской вырвалось у Юрочки.
– Выход? – резко переспросил Тугарин. – Выход единственный. Выжечь каленым железом гнойник, ударить по тому самому месту где началось, откуда пошла зараза. Захват Петрограда, беспощадное физическое уничтожение совета рабочих депутатов, несущего большевизм, и твердая национальная власть! Все это может проделать одна кавалерийская дивизия, лучше всего «туземная»! Но, конечно, не с таким ничтожеством и трусом, как наш Багратион, во главе.