Полная версия
Дикая дивизия
Она курила, забрасывала ногу на ногу и, не злоупотребляя, баловалась кокаином. Но все это было в ее стиле – и папиросы, и нога на ногу, и кокаин. Куренье не лишало ее женственности, ножки у нее были прелестные, а кокаин с «военной» распущенностью и поисками сильных ощущений приобретал все больше и больше права гражданства в петербургских салонах, в тылу и на фронте.
Лара не узнала Юрочку. Два года назад Юрочка не подавал никаких надежд. Вернее, подавал надежды кончить дни свои бесцветным и тусклым чиновником, нажившим вместе с геморроем еще и чин тайного советника.
И, дымя папироской, наблюдая, как Юрочка откидывает широкие, длинные рукава черкески, отчетливый в движениях и с обветренным лицом – оно темнее светловолосой бритой головы – Лара спросила:
– Но как же, Юрочка? Вас не позвали? Вы сами? Добровольцем?
– Добровольцем, – согласился Юрочка.
– Отчего это? Повоевать захотелось?
– Да, повоевать. И еще… – он как-то замялся, – еще любовь к родине.
– Любовь к родине? – сощурила восточные миндалины свои Лара. – Нас этому в институте не учили…
– И это очень плохо! – подхватил Юрочка. – И нас в лицее тоже не учили. Над патриотизмом смеялись не только левые, но и правые. И вот понадобилась война, и какая война, чтобы всколыхнуть это чувство! У одних спавшее, а у других… – и, не кончив, махнул рукой: вместе с широким книзу рукавом она походила на крыло птицы.
Лару нельзя было назвать недалекой женщиной, Но она не жаловала отвлеченных бесед.
– Какой на вас чин, Юрочка?
– Я, я, видите ли, прапорщик, – сконфузился он за свою одинокую звездочку на погонах, – но через два-три месяца, если, конечно, ничего особенного не случится, я буду произведен в корнеты.
– Корнет звучит гордо, – улыбнулась Лара. – Но, кстати, в какой части вы служите? Что-то вроде казаков?
– Лариса Павловна, да вы откуда? С луны? – всплеснул руками негодующий Юрочка. – Неужели вы не слышали про славную туземную кавказскую конную дивизию?
– Ах, это! – спохватилась Лара. – Так бы и сказали! Конечно, слышала: Дикая дивизия? Там у вас Напо Мюрат?
– И Мюрат… И вообще, ничего подобного вы не найдете во всей армии. У нас и рыцари долга, и чести, и кондотьеры, и авантюристы, и все те, кого, как хищников, привлекает запах крови. А наши всадники? Эти горцы, идущие на войну, как на пир, на праздник! А наша молодежь с девичьими талиями и с громадными, влажными черными глазами газелей? А сухие старики, увешанные Георгиями еще за Турецкую войну и служившие в конвое императора Александра II? Им уже за семьдесят, «о какие бойцы, как рубят, какие наездники! У нас есть один пожилой всадник. Он командовал чуть ли не всей персидской армией. Ингуш Бек-Боров. Он красит бороду в огненный цвет…
– Как это интересно! Что-то нероновское. А ногти красит?
– Ногти? – опешил Юрочка. – Этого я не заметил. Но не разболтался ли я? Вам не скучно?
– Нисколько! Все это так ново! И нравы, должно быть, тоже особенные?
– О, еще бы! Совсем другой мир! В каждом полку свой мулла. Священник, – пояснил Юрочка. – Мулла весь в черном, а его папаха обернута зеленым. Цвет знамени пророка. Вот в черкесском полку мулла ученый, побывавший в Мекке. Его папаха обернута белым. Каждый мулла на позициях со своим полком и, как у всех, у него винтовка, кинжал и шашка. Хоронят убитых они, не обмывая, как у нас, христиан, а как застала его смерть, со следами крови, в полном вооружении и в боевой черкеске, чтобы на том свете видели все, какой это был доблестный джигит и какой славной смертью он Погиб. У наших мусульман считается великим бесчестьем покинуть павшего товарища на поле сражения. Он должен быть похоронен своими же и по своему обряду. Бывали случаи, горцы под адским огнем, теряя людей, вытаскивали и уносили труп всадника своей сотни…
– О, да это совсем романтично! – вырвалось у Лары.
– Еще бы! Это сплошная романтика! Это нельзя рассказать, это надо видеть! Знаете что, Лариса Павловна, приезжайте к нам погостить. Только скорее, пока у нас затишье и нет боев. Я послезавтра возвращаюсь в полк. Хотите, вместе поедем? Здесь, в Петербурге, вы все живете сплетнями, скучаете, томитесь, а там – настоящая жизнь. И как будут вам рады! Какие перспективы интересного флирта! Мы по месяцам не видим интересных женщин…
– Юрочка, еду! Вы меня зажгли!.. Но только в качестве кого же? Ехать так, просто – неудобно. Неудобно, хотя у меня, кроме вас и Напо Мюрата, найдется очень много знакомых. Выдумайте что-нибудь!
– Есть! Выдумал! Привезите подарки нашим всадникам. Их никто не балует. Они за малейшее внимание будут так признательны! Кликните клич между своими благотворительницами. Среди этих дам есть жены генералов и офицеров Дикой дивизии. Накупите несколько тысяч папирос, два-три ящика шоколаду, бисквитов, мыло, иголки, нитки. Вот вам и подарки!
– Идея, Юрочка, идея! Сейчас же открываю огонь по всей телефонной линии!
Политический авантюрист
Карикозов вышел вместе с дивизией с Кавказа. Там, когда он просился в дивизию, он клялся, что он такой фельдшер, каких немного во всей русской армии. На самом деле все его медицинские познания сводились к умению кое-как делать перевязки, да еще кое-как примитивно лечить одну весьма распространенную солдатскую болезнь.
Карикозов прибыл на фронт с громадным кинжалом. Его спрашивали:
– Ты же фельдшер, зачем тебе такой большущий кинжал?
– Ваше сиятельство, – Карикозов величал всех офицеров «вашим сиятельством», знал, что в дивизии много князей и графов, – ваше сиятельство, фельдшер, не фельдшер, а немцев этим кинжалом буду резать! – И при этом он корчил зверскую гримасу, скалил зубы, а его хриплый голос переходил в низкое рычание.
Но Карикозов, столь храбрый на словах, оказался отчаянным трусом. Как сотенный фельдшер, верхом на коне, должен был он следовать за своей сотней до передовых позиций включительно. Но при пулеметном и ружейном огне, даже отдаленном, у фельдшера отнимался язык и его насквозь прошибало холодным потом, обалделый, беспомощный, с трясущимися руками, трясущийся весь, мог ли он исполнять свои обязанности? Ингуши – он попал в ингушский полк – презирали его, как только может презирать кавказский горец отчаянного безнадежного труса. В глазах горца даже средняя доблесть не имеет особенной цены, именно потому, что она – «средняя».
Эти же самые ингуши, да и не только ингуши, а и чеченцы, кабардинцы, когда их сажали в окопы, свое окопное сидение считали великим бесчестьем:
– Это баба прячется в землю. Джигит не должен прятаться. Джигита дело – в атаку ходить, и не пешим, а конным!
И действительно, в короткой боевой истории Дикой дивизии был целый ряд конных атак, изумительных по своей красоте и лихости.
Карикозов устроился в дивизионном лазарете. Это уже в тылу, и там уже не вгоняли его в озноб и онемение трескотня винтовок и захлебывающееся «таканье» пулеметов.
Кому он завидовал – это санитарам. Они первые подбирали убитых и тяжелораненых, а потом, глядишь – у одного санитара золотой портсигар, у другого туго набитый бумажник, у третьего дорогой хронометр. Но даже и для того, чтобы сделаться двуногой гиеной, мародерски грабящей трупы и полутрупы, даже для этого у Карикозова не хватало нервов, ибо санитары обязаны работать не только после боя, но и во время самого боя, а в таких условиях от шальной пули далеко не всегда убережешься.
Но Карикозов утешился. И здесь, в безопасном тылу, он умудрился торговать спиртом, коньяком и, как мы уже знаем из его беседы с обладателем ястребиного профиля, кокаином. Этот белый порошок лазаретный фельдшер тайком поставлял некоторым офицерам своей же дивизии. Клиентами его были – барон Шромберг, вскоре убитый на дуэли, ротмистр Коваленский и трое братьев Штукенбергов из Татарского полка. А в лице нового хозяина цу-керни «Под тремя золотыми львами» Карикозов приобрел еще одного выгодного клиента.
Этот клиент, всегда готовый к тому, что его могут повесить, должен был взвинчивать себя наркотиками. Вообще, это был замечательный человек.
Настоящая фамилия его барон Сальватичи. Но он менял ее на другие фамилии, менее звучные и более скромные.
Типичный австрийский авантюрист, где надо – военно-политический эмиссар, где надо – военно-политический шпион.
Он служил в первом боснийском полку венского гарнизона и пробыл в нем около двух лет. Боснийский полк он выбрал, во-первых, потому, что считалось шикарным носить феску и командовать солдатами гигантского роста, а затем он хотел научиться сербскому языку. Все эти великаны в широких балканских шароварах и куцых куртках, одним видом своим вызывавшие восхищение экспансивной венской толпы, были сплошь сербы из горной Боснии. Ни на каком другом языке, кроме своего, не говорили смуглые, сухощавые красавцы в алых фесках. Они знали только шестьдесят-семьдесят командных немецких слов.
Через два года лейтенант Сальватичи вышел в запас и неофициально зачислился в тайную агентуру генерального штаба Его командировали в Албанию. Он имел в своем распоряжении довольно большие деньги для подкупа албанских вождей и князьков. Кроме денег, он снабжал их еще и оружием. Оно доставлялось на пароходах «Австрийского Ллойда» и выгружалось в таких глухих и пустынных гаванях, как Сан-Джованни ди-Медуа.
Албанские четы делали набеги на сербскую территорию, а Сальватичи, организатор этих набегов, получал признательность не только от своего генерального штаба, но и от министерства внутренних дел. Он входил во вкус своего авантюристического амплуа. Никакая служба в строю, особенно в малых чинах, не может дать ни таких денег, ни таких впечатлений, ни такой власти. А какой простор для собственной инициативы!..
И он уже хотел большего, чем натравливание арнаутских банд на границы ненавистной Сербии.
Убедившись, что за внешней политикой есть еще и другая, тайная, более могущественная, он убедился в существовании сил, не связанных ни каким-либо правительством, ни территорией, ничем!
Эти силы – масонство, делающее политику, политику в мировом масштабе. И, оставаясь агентом Вены, Сальватичи сделался еще агентом масонских лож.
Ложам необходимо было вызвать великие потрясения. Им хотелось для этого общеевропейской войны. Хотелось стравить Австро-Венгрию и Россию и этим вовлечь в «игру» все великие державы. Но было препятствие в лице наследного эрцгерцога Франца Фердинанда, убежденного поборника добрососедских отношений с великой Россией.
Он высказывал:
– Только мирное сожительство двух империй – католической Австрии и православной России может дать прочное спокойствие Европе.
Так думал Франц Фердинанд, но его масонские ложи думали иначе. В их планы входило именно разрушение католической Австрии и православной России.
Но так как наследный эрцгерцог еще при жизни дряхлого Франца Иосифа взял всю полноту власти, его надлежало уничтожить.
В хитрый и сложный клубок сплетались события, вожделения и замыслы. Планы масонских лож сходились с планами Германии и с аппетитами военной австрийской партии, мечтавших о победных лаврах и ненавидевших Франца Фердинанда и Россию.
Барону была поручена техническая сторона ликвидации эрцгерцога, и двое экзальтированных сербских юношей, осуществляя сараевское убийство, до конца дней своих не сомневались, что собственной волей творили национальное дело освобождения Родины.
Выстрелы, прозвучавшие на узких, живописных улицах Сараева, были сигналом к чудовищной, небывалой мировой бойне.
С войною в руках Сальватичи – его очередной псевдоним был Руммель – сосредоточились нити разведки Галицийского фронта.
Глава с неожиданным окончанием
Карикозов делал обычный доклад свой, как всегда, ночью, и, как всегда, на животе его нелепо и ненужно висел большой кинжал.
Фельдшер волновался и от желания угодить, и от сознания, что сейчас откроет что-то действительно очень важное. Еще не успел начать, а уже лицо с двумя «разными» половинами и носом-картофелиной пришло в движение.
– Этот черт Юзефович! Все знает, татарски морда! Я вам такое сейчас сказал, такое… – тянул фельдшер, прикидывая, сколько он за это свое «такое» получит?
Сальватичи перебил:
– Говорите же, наконец, в чем дело?
– А в том дело: секретки телефон искать будет. Татарски морда приказ отдавал: все местечко обыск делать, все подвал! Потаму – донесение есть… У кого найдут, все семейство вешать будут!
Последнее Карикозов прибавил уже от себя, чтобы взять Руммеля «на испуг». Но взять этого человека «на испуг» было трудно. Рисковать своей головой вошло у него едва ли не в привычку. Но и он заволновался: помятое лицо, лицо с печатью многих излишеств, пошло судорогой.
– Уходите, уходите сейчас же! Фельдшер не уходил, выразительно глядя на так хорошо знакомый ящик письменного стола.
– Да! – вспомнил Руммель. – Вот вам пятьсот рублей. Уходите же!
– Еще маленький прибавочка… Первый сорт новость! Большой новость!
Дав «прибавочку», Руммель выпроводил назойливого агента.
Оставшись один, тяжело перевел дух. И – так всегда! И сам он, и все его хитросплетения висят на тоненькой, тоненькой ниточке. Один только миг – не учтешь его, не предусмотришь – ниточка обрывается, и все вместе с ним, Сальватичи, летит в бездну! А уйти, перестроить свою жизнь на другой, более спокойный лад – уже нельзя. Уже все в нем отравлено ядом. Этот яд – и спортивное чувство, и почтя полная самостоятельность, и азарт, опьянение риска, и возможность искупать жуткие минуты страха такими наслаждениями, цена коих недоступна при всякой другой службе…
И, сжав руками седеющие виски, он постоял немного. Воображение, подхлестываемое безграмотной, несвязной речью шпиона, рисовало ингушей, с диким криком ворвавшихся в подвалы, рисовало виселицы и на одной из этих виселиц… Сальватичи взял пакетик с белым порошком, высыпал щепотку на твердый ноготь большого пальца и хищной, тонкой ноздрей втянул…
Заколыхавшись, страшные виселицы исчезли… Бодрый, легкий, не чуя собственного веса, взяв из потайного ящика ключ, спустился он в подвал, заставленный бочками, ящиками и всяким хламом. Вспыхнуло электричество.
Сальватичи нажал замаскированную кнопку. Бесшумно, медленно отделился квадрат стены» обнажив телефонную сеть с полированной доской, с зелеными шнурами, с металлическими дырочками и штепселями. Что-то сухо защелкало. Опытной рукой вставлялись и вынимались штепселя. Отдавался ряд приказаний на немецком языке с певучим венским акцентом. И все это бежало по синим шнуркам, и по этим же синим шнуркам возвращались ответы. Опасность предотвращена. Тоненькая ниточка остается такой же тоненькой, но, пожалуй, сегодня она не оборвется… А дальше, дальше люди профессии капитана Сальватичи не заглядывают – бесполезно!
Квадрат стены плавно вернулся на свое место.
На другой день капитан Сальватичи, уже как пан Руммель, новый хозяин цукерни, присаживался к своему директорскому столику возле буфета, наблюдал за двумя лакеями, за блондинкой-буфетчицей и за гостями – все сплошь военными, офицерами Дикой дивизии, гродненскими гусарами, гвардейскими уланами. Эти два полка из Варшавы занимали позиции бок о бок с туземцами.
Русская речь, пересыпанная французскими фразами, гортанный говор грузин и горцев. Папиросный, сигарный и трубочный дым. Коричневые и серые черкески, щеголеватые френчи гусар и улан, звон шпор, щелканье биллиардных шаров…
Все столики заняты, но никто не пил ни шоколаду, ни чаю – всего того, что потреблялось из года в год здесь под вывеской, наполовину смытой дождями, вывеской с туманным намеком на трех львов. Пили коньяк, венгерское, старый мед и старый маслянистый бенедиктин.
Вошли новые гости, два «ингуша» – ротмистр Тугарин с Георгиевским крестом и поручик Джемарджидзе, красивый типичный грузин, служивший сначала в пехоте, затем в опереточной труппе. Небольшой, но приятный и мягкий тенор внушил Джемарджидзе мысль променять полицейский мундир на огни рампы. С войной опереточный тенор был призван в армию.
Служба в полиции научила его как-то особенно присматриваться к людям. Это уже было что-то профессиональное, чего не могли вытравить ни подмостки театра, ни черкеска офицера Дикой дивизии. И когда Тугарин и Джемарджидзе подъехали верхом к цукерне и сдали лошадей вестовым ингушам, по горскому обычаю засунув нагайки за пояс, на спину, Джемарджидзе сказал:
– Понимаешь, Тугарин, этот хозяин кофейни внушает мне… как бы тебе сказать… подозрение.
– В каком смысле?
– Не агент ли австрийский?
– Ну вот! Тебе всюду мерещатся шпионы, – улыбнулся Тугарин.
– Глаз имею, нюх имею! Джемарджидзе, как Патэ-журналь: все видит, все знает.
Они вошли в цукерню. Не только свободного столика, но даже присесть негде. Все облеплено до отказа и своими, и «соседними» уланами и гусарами.
Тугарин, невыдержанный и горячий, вспыхнул:
– Что за безобразие! Сейчас подать столик!
Вид высокого, мужественного, увешанного оружием офицера вогнал в панику обоих лакеев, и они беспомощно заметались. Беспомощно, так как запасного столика не было, а если бы даже и был, то за полным отсутствием места его негде было бы поставить.
– Где ваш хозяин? Позвать его! – и уже в бешенстве Тугарин выдернул из-за спины нагайку.
Побледневший лакей метнулся в глубь квартиры, и через полминуты к Тугарину подошел улыбающийся пан Руммель.
– Что прикажет господин ротмистр?
– Я требую столик. Какой вы хозяин? Где вы пропадаете? Ваше место здесь!
– Господин ротмистр, вы сами видите…
– Вижу, что вы наглец! – с перекосившимся лицом выкрикнул Тугарин так оглушительно, что все смолкло кругом и биллиардные игроки с киями поспешили в зал.
Лицо пана Руммеля приняло гневное, хищное выражение, какие-то желваки заходили под кожей углов рта и скул, но тотчас же все это сменилось чем-то медовым, искательным:
– Господин ротмистр, не моя вина, если… Он не успел договорить.
– А, не твоя вина! Не твоя… – исступленно повторил Тугарин и, взмахнув нагайкой, так ударил по. лицу пана Руммеля, что вдоль щеки легла багровая полоса.
– Что ты делаешь! – воскликнул Джемарджидзе. Но было уже поздно.
Пан Руммель даже не дрогнул, даже не отступил, даже сохранил медовую улыбку. Только взгляд его, злой, полный убийственной ненависти, выдавал его. Хватило даже силы воли сделать полупоклон, после чего, не торопясь, он удалился туда, откуда только что пришел.
Вечером, не дожидаясь ночи, а как только стемнело, с опаской да оглядкой, черным ходом проник Карикозов к Руммелю.
Фельдшер сначала хотел было посочувствовать, но барон со вздутой на щеке полосой остановил его:
– Не надо! У вас есть что-нибудь новое?
– Есть новая, очень многа новая, – захрипел Карикозов. – Юзефович, татарски морда, приказал подписать на ваша арест. Ночью всадники конвоя с один офицер придут за тобой, – сказал фельдшер и поправился: – За вами.
И умолк, подбоченившись. Сейчас он уже не был подобострастным. Какой смысл заискивать перед тем, кого через несколько часов могут повесить и от кого не будет уже никакой пользы?
Карикозов ожидал, что пан Руммель испугается, задрожит. Но пан Руммель был спокоен, может быть, даже слишком спокоен. Это повергло фельдшера сначала в недоумение, а пототом в чувство какой-то злобы.
Он высказал вслух затаенную мысль:
– Вот Карикозов какой! Кто тебе предупрежденье дал? Карикозов. Кто жизнь спасал? Каракозов. А что с этого Карикозов будет имел? Карикозов остается без работа и без деньги.
Улыбнувшись, пан Руммель в тон ответил ему:
– Карикозов не останется без работы и без денег. Видите это железное кольцо? К вам с этим кольцом подойдет человек, и вы будете работать с ним, как работали со мной.
– А сейчас? – перебил фельдшер, изнемогая от жадности.
– А сейчас это! – и, дав ему две пятисотрублевки, пан Руммель прибавил. – Уходите! Мы еще встретимся!
Ее первый роман с тринадцатью письмами
Дам неохотно пускали на фронт, если это не были сестры милосердия. Командующие армиями и те почти не разрешали своим женам погостить у себя в штабе. Генерал Брусилов за все время войны так и не пустил свою жену не только к себе в штаб, но и в расположение своего фронта.
Ларе не удалось бы попасть в Дикую дивизию, если бы не два обстоятельства. Первое – следуя мудрому совету Юрочки Федосеева, она привезла несколько ящиков с подарками. Второе же, главнее всех подарков – Михаил Александрович знал не только самое Лару, но знал и брата ее покойного мужа, и ее собственного брата, Сергея Фручера.
Константин Алаев – сослуживец Михаила посиним кирасирам, Фручера же – сослуживец по гвардейской артиллерии. Когда, обвенчавшись с Натальей Брасовой, великий князь жил перед войной в полуопале, полуизгнании в Ницце, Сергей Фручера каждую неделю посылал ему из Петербурга солдатский ржаной хлеб и несколько фунтов гречневой крупы. На чужбине Михаилу, с его простыми здоровыми вкусами так не хватало черного хлеба и гречневой каши. С милой, застенчивой улыбкой он вспоминал все это, принимая Лару у себя. Он до того растроган был охватившими воспоминаниями – даже проявил несвойственную ему твердость, когда Юзефович заявил, что следовало бы попросить барыню о немедленном возвращении в Петербург, и что здесь ей не место.
– Нет, Яков Давыдович, пусть она поживет несколько дней. Тем более, что она ведь привезла нашим всадникам гостинцы.
– Но ваше высочество, штаб армии категорически запретил появление на фронте частных лиц.
– Это запрещение не может касаться моих гостей, – последовало возражение, и это «моих гостей» было произнесено так и с таким ударением, что много себе позволявший, властный начальник штаба умолк. И уже совсем прикусил язы», вспомнив, что со дня на день приедет его жена. А перед ней он пасовал, и это маленькое, бледное существо держало в руках темпераментного, резкого татарина-мужа.
Лара осталась. Ей реквизировали комнату в гостинице. Показать ей все, что можно было показать, высочайше поручено было командиру Черкесского полка князю Александру Чавчавадзе. Наилучший выбор. Чавчавадзе был очень светский и любезный человек, и в походной обстановке державшийся, как в салоне.
В дни затишья он обладал искусством делать жизнь удобной, веселой и приятной. В Черкесском полку, был хор трубачей, едва ли не единственный в дивизии. Все остальные полки пробавлялись зурначами. Но и у Саши Чавчавадзе были зурначи, опять-таки лучшие.
После Петербурга все было здесь для Лары так ново и ярко. Эти обеды под открытым небом в тени вишневых садиков, обеды без тыловых пересудов и сплетен о царской семье, за последнее время отравивших своим ядом все петербургское общество.
Эти офицеры в черкесках, смотревшие в глаза смерти, совершавшие подвиги и, кто знает, что ждет их через несколько дней в этих же самых равнинах бегущего, живописного в капризных извилинах своих Днестра.
А эти ночи с яркими звездами и заревами где-то далеко пылающих деревень? Эти цветные ракеты австрийцев, чертящих зеленые и красные зигзаги на фоне, темных глубоких небес?
Эта повседневная жизнь фанатически покорных судьбе туземцев. Эти острые пики, прислоненные к соломенным крышам Низеньких халуп. Гортанная, непонятная речь смуглых всадников, запах лошадей и кожаных седел, запах и дым костров… Вечерняя молитва, когда разостлав свои коврики, обратившись на восток, коленопреклоненные туземцы, качая головами и закрыв глаза, сосредоточенные до экстаза, шепчут слова Корана… Лара впитывала в себя все это и, сама не отдавая себе отчета, ощущала если и не перерождение, то, во всяком случае, какое-то освежающее обновление…
Эти мусульмане, ингуши и черкесы, не говорившие по-русски, учили Лару тому, чему ее не учили в Смольном институте. Учили любить Россию, такую необъятную, таинственную, сумевшую создать эти горские полки, разноплеменные, разноязычные. И они идут в бой за нее, за Россию, идут как на праздник, и так же празднично, без мук и сомнений умирают за нее.
И то, чего не сделали годы светской жизни в Петербурге и за границей, то удалось сделать нескольким дням в прифронтовой полосе. Под настроением бесед о войне и веры в победу, под настроением этих молившихся с заходом солнца воинственных горцев, под настроением большого и важного, с чем она так близко соприкоснулась и что совершается не только здесь, на маленьком участке, но и на фронте в тысячу верст, Лара углубилась в себя и сделала какую-то переоценку…
Повторяем, это не было перерождение, Не явилось вдруг желание подвига хотя бы сестры милосердия, отдавшейся целиком заботам о раненых, но явилось желание стать чище и лучше. И опять-таки, не путем аскетического удушения в себе женщины – это никому не нужно и прежде всего ей, Ларе, – а просто она увидела, что надо быть разборчивее, менее распущенной и не только отдаваться, увлекаясь, а то совсем и не увлекаясь, а полюбить, по-настоящему полюбить. Да, эти звездные ночи, эти буковые леса над застывшей холодной сталью сонного Днестра, эти зарева далеких, почти мистических пожаров – все это будило душу, сливаясь в один захватывающий порыв. И, с презрением к самой себе, она вспомнила свой последний роман с вылощенным, надушенным и лысым капитаном генерального штаба. Он «воевал» в Петербурге, окопавшись в своем кабинете под монументальной аркой, на Дворцовой площади. Он питал брезгливое отвращение к войне, к тому, что переживала Россия, и ко всему, что не было спокойным комфортом, узко эгоистическим окружением его великолепной особы.