
Полная версия
Мартин Иден
– Но зачем это было ему нужно? – спрашивал он себя.
Что сделал он дурного Бернарду Хиггинботаму? Это было так нелепо, так бессмысленно. Нельзя было найти для этого никакого здравого объяснения. В течение недели пришло еще с десяток подобных же писем из разных журналов восточных штатов. Мартину очень понравилось поведение редакторов. Несмотря на то, что он был им совершенно неизвестен, многие из них даже выражали ему сочувствие. Было очевидно, что к анонимным доносам они относились с отвращением. Глупая попытка повредить ему явно не удалась. Напротив, это могло даже пойти ему на пользу, так как привлекло к его имени внимание редакторов. Иной из них, читая теперь его рассказ, вспомнит, что это написал тот самый Мартин Иден, о котором упоминалось в анонимном письме. И – как знать – может быть, это благоприятно повлияет на судьбу его произведений!
Приблизительно около этого же времени случилось событие, после которого Мартин значительно упал в глазах Марии Сильвы. Однажды он застал ее на кухне в слезах, стонущую от боли: она была не в силах сдвинуть с места тяжелые утюги. Он тотчас же решил, что у нее грипп, дал ей хлебнуть виски, оставшегося на дне одной из бутылок, принесенных Бриссенденом, и велел лечь в постель. Но Мария ни за что не соглашалась. Она упрямо кричала, что ей необходимо догладить белье и сдать его сегодня же вечером, иначе завтра ее семерым ребятишкам нечего будет есть.
К своему глубочайшему удивлению (она не переставала рассказывать об этом до самой своей смерти), она увидела, как Мартин схватил утюг и швырнул на гладильную доску тонкую батистовую кофточку. Это была лучшая праздничная кофточка Кэт Флэнегэн, самой большой франтихи в квартале. Мисс Флэнегэн требовала, чтобы кофточка во что бы то ни стало была доставлена к вечеру. Все знали, что она водит дружбу с кузнецом Джоном Коллинзом, и, по частным сведениям Марии, они оба отправлялись завтра в парк Золотых Ворот. Напрасно хотела Мария спасти кофточку. Мартин силой усадил ее на стул, и Мария, выпучив глаза, вне себя от ужаса, увидела, что он яростно заработал утюгами. Через десять минут Мартин подал Марии кофточку, которая была выглажена так, как самой Марии было не выгладить никогда, – в этом Мартин заставил ее признаться.
– Я бы мог выгладить еще быстрее, если бы утюги были погорячей, – объяснил он.
Но, по мнению Марии, он и так уже раскалил утюги до последней возможности.
– Вы неправильно сбрызгиваете, – сказал он ей в довершение всего, – давайте-ка я вам покажу, как это делается. Если вы хотите гладить быстро, надо держать сбрызнутое белье под определенным давлением.
Мартин притащил из погреба ящик, приделал к нему крышку и положил на нее куски старого железа, которое собирали ребятишки. Белье сбрызгивалось, клалось в ящик и покрывалось крышкой с грузом железа. Делать это было вовсе нетрудно.
– А теперь смотрите! – воскликнул Мартин, раздевшись до пояса, и схватил утюг, накаленный чуть не докрасна.
Мария потом всем рассказывала, как, кончив гладить, Мартин учил ее стирать шерстяные вещи:
– Он говорит: «Мария, больша дура, я буду учить вас!». И он учила. В десять минута он строил уна машина. Бочка, два палка и колесна ступица. Вот!
Этой науке Мартин научился у Джо, в прачечной «Горячих Ключей». Ступица от старого колеса, приделанная к палке, служила поршнем. К другому концу была привязана веревка, пропущенная через стропило кухонного потолка, что давало возможность приводить поршень в движение одной рукой; шерстяные вещи, положенные в бочку, прекрасно выколачивались с помощью этого сооружения. Мария приспособила даже одного из мальчиков дергать веревку и только удивлялась хитроумию Мартина Идена.
Тем не менее, Мартин сильно упал во мнении Марии. Ведь романтический ореол, окружавший его, рассеялся, как дым, после того как выяснилось, что он просто бывший прачечник. Все его книги, важные посетители, пустые бутылки из-под виски – все сразу потеряло в глазах Марии всякое очарование. Этот таинственный Иден был, следовательно, самый простой рабочий, такой же рабочий, как и она сама, и они оба принадлежали к одному классу. От этого он стал ей ближе, понятнее, но обаяние тайны рассеялось.
От своих родных Мартин отходил все дальше и дальше. После неудачного выступления мистера Хиггинботама проявил себя и будущий зять – Герман Шмидт. Мартину удалось однажды пристроить несколько стишков и рассказиков и отчасти восстановить свое благосостояние. Он расплатился с кредиторами, выкупил костюм и велосипед. Осмотрев велосипед и убедившись, что он нуждается в починке, Мартин решил отремонтировать его и, в знак своего дружелюбного отношения к будущему родственнику, отправил велосипед в мастерскую Германа Шмидта.
В тот же день вечером Мартин, к своему удивлению и удовольствию, получил велосипед обратно. Очевидно, Шмидт решил проявить такое же дружеское расположение и починил велосипед вне очереди да вдобавок еще прислал его на дом, чего обычно не делает ни одна мастерская. Но, осмотрев велосипед, Мартин убедился что никакой починки произведено не было. Он позвонил в мастерскую по телефону и узнал, что Герман Шмидт «не желает с ним иметь никакого дела».
– Господин Герман фон Шмидт, – спокойно сказал Мартин, – я, пожалуй, зайду к вам, чтобы разочек дернуть вас хорошенько за нос.
– Если вы придете ко мне в мастерскую, – был ответ, – я пошлю за полицией! Я вам покажу! Не беспокойтесь, вам со мной не удастся затеять драку. Вы лодырь, а я работаю. Если я женюсь на вашей сестре, то из этого еще не следует, что вы можете обдирать меня. Почему вы не хотите заняться делом и честно зарабатывать себе на хлеб? А? Ну-ка, ответьте!
Мартин, как истинный философ, сдержал свой гнев и повесил трубку, только свистнув в ответ. Сначала ему было смешно, но вслед за тем чувство одиночества тяжелым камнем легло ему на сердце.
Никто не понимал его, никому не был он нужен, кроме разве только Бриссендена, но и Бриссенден исчез бог знает куда.
Начало смеркаться, когда Мартин вышел из овощной лавки, держа в руке покупки. Трамвай остановился на углу улицы, и знакомая фигура соскочила с него. Сердце Мартина так и встрепенулось от радости. Это был Бриссенден собственной персоной, и Мартин при свете электрического фонаря разглядел оттопыренные карманы его пальто. В одном были книги, а в другом бутылки.
Глава 35
Бриссенден не дал Мартину никаких объяснений по поводу своего долгого отсутствия, да Мартин и не расспрашивал его. Сквозь пар, клубившийся над стаканами с грогом, он с удовольствием созерцал бледное и худое лицо своего друга.
– Я тоже не сидел сложа руки, – объявил Бриссенден, после того как Мартин рассказал ему о своих последних работах.
Он вынул из кармана рукопись и передал ее Мартину, который, прочтя заглавие, вопросительно взглянул на Бриссендена.
– Да, да, – усмехнулся Бриссенден, – недурное заглавие, не правда ли? «Эфемерида»… лучше не скажешь. А слово это ваше, – помните, как вы говорили о человеке как о «последней из эфемерид», ожившей материи, порожденной температурой и борющейся за свое местечко на шкале термометра. Мне это засело в голову, и я должен был написать целую поэму, чтобы, наконец, освободиться! Ну-ка, что вы об этом думаете?
Начав читать, Мартин сначала покраснел, а затем побледнел от волнения. Это было совершеннейшее художественное произведение. Здесь форма торжествовала над содержанием, если можно было назвать торжеством это идеальное слияние мысли и словесного выражения, настолько совершенного, что оно вызвало на глазах у Мартина слезы восторга, а сердце его заставило усиленно биться. Это была длинная поэма, в шестьсот или семьсот стихов, поэма странная, фантастическая, пугающая. Она казалась невозможной, немыслимой, и все же она существовала и была написана на бумаге черным по белому. В этой поэме изображался человек со всеми его исканиями, с его неутомимым стремлением преодолеть бесконечное пространство, приблизиться к сферам отдаленнейших солнц. Это была сумасшедшая оргия умирающего, который еще жил и сердце которого билось последними слабеющими ударами. В торжественном ритме поэмы слышался гул планет, гром сталкивающихся метеоров, шум битвы звездных ратей среди мрачных пространств, озаряемых светом огневых облаков, а сквозь все это слышался слабый человеческий голос, как неумолчная тихая жалоба в грозном грохоте рушащихся миров.
– Ничего подобного еще не было написано, – пробормотал Мартин, когда, наконец, в состоянии был заговорить. – Это изумительно! Изумительно! Я ошеломлен! Я подавлен! Этот великий вечный вопрос теперь не выходит у меня из головы. В моих ушах всегда будет звучать этот жалобный голос человека, пытающегося постичь непостижимое! Точно писк комара среди мощного рева слонов и рыканья львов. Но в этом писке слышится ненасытная страсть. Я, вероятно, говорю глупости, но эта вещь совершенно завладела мною. Вы… Я не знаю, что сказать, вы просто гениальны. Но как вы это создали? Как могли вы это создать?
Мартин прервал свой панегирик только для того, чтобы собраться с силами.
– Я никогда больше не буду писать. Я просто жалкий пачкун. Вы мне показали, что такое настоящее мастерство. Вы – гений! Нет, вы больше, чем гений! Это истина безумия. Это истина в самой своей сокровенной сущности. Вы догматик, понимаете ли вы это? Даже наука не может опровергнуть вас. Это истина провидца, выкованная из железа космоса и выплавленная мощным ритмом в горнах красоты и величия. Больше я ничего не скажу! Я подавлен, уничтожен! Нет, я все-таки скажу еще кое-что: позвольте мне устроить поэму куда-нибудь.
Бриссенден расхохотался.
– Да разве есть во всем христианском мире хоть один журнал, который решится напечатать такую штуку? Вы же сами прекрасно это знаете!
– Нет, не знаю! Я убежден, что во всем мире нет ни одного журнала, который бы не ухватился за это. Ведь такие произведения рождаются один раз в сто лет. Это поэма не нынешнего дня. Это поэма века.
– Я готов поймать вас на слове!
– Не разыгрывайте циника! – возразил Мартин. – Редакторы не такие уж кретины. Я знаю это. Хотите держать пари, что «Эфемериду» примут если не с первого, то со второго раза!
– Есть одно обстоятельство, мешающее мне воспользоваться вашим предложением, – произнес Бриссенден и, немного помолчав, добавил: – Это большое произведение, самое большое из всего, что я вообще когда-либо написал. Я отлично это знаю. Это моя лебединая песня. Я чрезвычайно горжусь этой поэмой. Я обожаю ее. Она мне милее виски. Это то совершенное творение, о котором я мечтал в дни своей ранней юности, когда человек еще стремится к идеалам и верит иллюзиям. И вот я достиг своего идеала, достиг его на краю могилы… Так неужели я буду отдавать его на поругание свиньям? Я не стану с вами держать пари! Это мое! Я создал это и делюсь им только с вами.
– Но подумайте об остальном мире! – воскликнул Мартин. – Ведь цель красоты – радовать и услаждать!
– Вот пусть это радует и услаждает меня.
– Не будьте эгоистом!
– Я вовсе не эгоист!
Бриссенден усмехнулся холодно и злорадно, словно заранее смакуя то, что он собирался сказать.
– Я альтруистичен, как голодная свинья.
Напрасно Мартин пытался поколебать его в принятом решении. Мартин уверял Бриссендена, что его ненависть к журналам нелепа и фанатична и что его поступок в тысячу раз постыднее, чем преступление Герострата, сжегшего храм Дианы Эфесской. Бриссенден слушал все это, кивал головой, попивая грог, и даже соглашался, что его собеседник прав во всем – за исключением того, что касалось журналов. Его ненависть к редакторам не знала границ, и он ругал их гораздо ожесточенное, чем Мартин.
– Пожалуйста, перепечатайте мне это, – сказал он, – вы сделаете это в тысячу раз лучше любой машинистки. А теперь я хочу дать вам один полезный совет. – Бриссенден вытащил из кармана объемистую рукопись. – Вот ваш «Позор солнца». Я три раза перечитывал его! Это самая большая похвала, которую я мог воздать вам. После того, что вы наговорили про «Эфемериду», – я, разумеется, должен молчать. Но вот что я вам скажу; если «Позор солнца» будет напечатан, он наделает невероятно много шуму. Из-за него поднимется жесточайшая полемика, и это будет для вас лучше всякой рекламы.
Мартин расхохотался.
– Уж не посоветуете ли вы мне послать эту статью в какой-нибудь журнал?
– Ни в коем случае, если только вы хотите, чтобы ее напечатали. Предложите ее одному из крупных издательств. Может быть, ее прочтет там какой-нибудь безумный или основательно пьяный рецензент и даст о ней благоприятный отзыв. Да, видно, что вы читали книги! Все они переварились в мозгу Мартина Идена и излились в «Позоре солнца»… Когда-нибудь Мартин Иден будет очень знаменит, и немалая доля его славы будет создана этой вещью. Ищите издателя, и чем скорее вы его найдете, тем лучше!
Бриссенден поздно засиделся у Мартина в этот вечер. Мартин проводил его до трамвая, и когда Бриссенден садился в вагон, то неожиданно сунул своему другу измятую бумажку.
– Возьмите это, – сказал он, – мне сегодня повезло на скачках!
Прозвенел звонок, и трамвай тронулся, оставив Мартина в полном недоумении, с измятой бумажкой в руках. Возвратившись к себе в комнату, он развернул бумажку – это был банковый билет в сто долларов.
Мартин воспользовался им без всякого стеснения. Он отлично знал, что у его друга много денег, а кроме того, был уверен, что сможет отдать долг в очень скором времени. На следующее утро он расплатился со всеми долгами, заплатил Марии вперед за три месяца и выкупил из ломбарда все свои вещи. Он купил свадебный подарок для Мэриен, купил рождественские подарки Руфи и Гертруде. В довершение всего он повел всю детвору Марии в Окленд и, во исполнение своего обещания (правда, опоздав на год), купил башмаки и Марии и всем ее ребятишкам. Мало того, он накупил им игрушек и сластей, так что свертки едва помещались в детских ручонках.
Входя в кондитерскую во главе этой необыкновенной, процессии, Мартин случайно повстречал Руфь и миссис Морз. Миссис Морз была чрезвычайно шокирована, и даже Руфь смутилась. Она придавала большое значение внешности, и ей было не очень приятно видеть своего возлюбленного с целой оравой португальских оборвышей.
Такое отсутствие гордости в самоуважения задело ее. В этом инциденте Руфь увидела лишнее доказательство того, что Мартин не в состоянии подняться над своей средой. Это было достаточно неприятно само по себе, и хвастать этим перед всем миром – ее миром – совсем уж не следовало. Хотя помолвка Руфи с Мартином до сих пор держалась в тайне, но их отношения ни для кого не составляли секрета, а в кондитерской, как нарочно, было очень много знакомых, и все они с любопытством смотрели на удивительное окружение возлюбленного мисс Морз. Руфь не могла стать выше людских пересудов, и поведение Мартина было ей просто непонятно. Ее впечатлительная натура воспринимала этот случай как нечто позорное Мартин, придя к Морзам в этот день, застал Руфь в таком волнении, что даже не решился вытащить из кармана свой подарок. Он в первый раз видел ее в слезах – слезах гнева и обиды, и зрелище это так потрясло его, что он мысленно назвал себя грубой скотиной, хотя все-таки не вполне ясно понимал, в чем его вина. Мартину и в голову не приходило стыдиться людей своего круга, и он не видел ничего оскорбительного для Руфи в том, что ходил покупать рождественские подарки детям Марии Сильвы. Но он готов был понять обиду Руфи, прислушавшись к ее объяснениям, и истолковал весь эпизод как проявление женской слабости, которая, очевидно, свойственна даже самым лучшим женщинам.
Глава 36
– Пойдемте, я покажу вам «настоящих людей», – сказал Мартину Бриссенден в один январский вечер.
Они пообедали в Сан-Франциско и собирались уже садиться на оклендский паром, как вдруг Бриссендену пришла фантазия показать Мартину «настоящих людей», Он повернул назад и зашагал вдоль пристани, скользя, словно тень, в своем развевающемся плаще; Мартин едва поспевал за ним. По дороге Бриссенден купил две бутылки старого портвейна и, держа их в руках, вскочил в трамвай, идущий по Мишен-стрит; то же сделал и Мартин, нагруженный четырьмя бутылками виски. «Что бы сказала Руфь, если бы увидела меня сейчас», – мелькнуло у Мартина в голове, но только на мгновенье; мысли его были заняты вопросом: что же это за «настоящие люди»?
– Может быть, сегодня там никого и не будет – сказал Бриссенден, когда они сошли с трамвая и нырнули в темный переулок рабочего квартала к югу от Маркет-стрит. – Тогда вам так и не придется увидеть то, что вы давно ищете!
– Да что это за дьявольщина в конце концов? – спросил Мартин.
– Люди, настоящие умные люди, а не болтуны, вроде тех, которые толкутся в торгашеском притоне, где я вас встретил. Вы читали книги и страдали от одиночества! Ну вот, я познакомлю вас с людьми, которые тоже кое-что читали, и вы больше не будете так одиноки.
– Я не очень интересуюсь их бесконечными опорами, – прибавил Бриссенден, пройдя один квартал, – я вообще терпеть не могу книжной философии, но зато это, несомненно, настоящие люди, а не буржуазные свиньи! Но смотрите, они заткнут вас за пояс, о чем бы вы с ними ни заговорили!
– Надеюсь, что там будет Нортон, – продолжал он немного спустя, задыхаясь, но не позволяя Мартину взять у него из рук бутылки портвейна. – Нортон – идеалист. Он кончил Гарвардский университет! Изумительная память! Идеализм привел его к анархической философии, и семья отреклась от него. Его отец – президент железнодорожной компании, мультимиллионер, а сын влачит во Фриско полуголодное существование, редактируя анархический журнальчик за двадцать пять долларов в месяц.
Мартин плохо знал Сан-Франциско, в особенности же эту часть города, а потому никак не мог сообразить, куда собственно Бриссенден ведет его.
– Расскажите мне о них еще, – говорил он, – я хочу предварительно с ними познакомиться. Чем они живут? Как сюда попали?
– Надеюсь, что Гамильтон придет сегодня, – сказал Бриссенден, останавливаясь, чтобы перевести дух, – Страун-Гамильтон – старинная фамилия; он происходит из хорошей семьи, но сам по характеру настоящий бродяга и лентяй, каких свет не видел, хоть он и служит – вернее, пытается служить – в одном социалистическом кооперативе за шесть долларов в неделю. Это неисправимый бродяга! Он и в Сан-Франциско-то попал бродяжничая. Не раз бывало, что он целый день сидит на скамье в парке, причем у него с утра куска во рту не было, а когда предложишь ему пойти пообедать в ресторан, который находится за два квартала, – знаете, что он на это отвечает? «Слишком много беспокойства, старина. Купите мне лучше пачку папирос!» Он был спенсерианец, как и вы, пока Крейз не обратил его на путь материалистического монизма. Если удастся, я заставлю его поговорить о монизме. Нортон тоже монист, но он не признает ничего, кроме духа. У него вечные схватки с Гамильтоном и с Крейзом.
– А кто такой Крейз? – спросил Мартин.
– Мы как раз к нему и идем. Бывший профессор, изгнанный из университета, – самая обычная история. Ум острый, как бритва. Зарабатывает себе на пропитание всевозможными способами. Однажды был даже факиром. Абсолютно без предрассудков. Без зазрения совести снимет саван с покойника. Разница между ним и буржуа та, что он ворует без всяких иллюзий. Он может говорить о Ницше, о Шопенгауэре, о Канте, о чем угодно, но интересуется он, в сущности говоря, только монизмом. Даже о своей Мэри он думает гораздо меньше, чем о монизме. Геккель для него божество. Единственный способ оскорбить его – это задеть Геккеля. Ну, вот мы и пришли.
Бриссенден поставил бутылки на ступеньку лестницы, перед тем как начать подъем. Дом был самый обыкновенный угловой двухэтажный дом, с салуном и лавкой в первом этаже.
– Эта шайка живет здесь и занимает весь второй этаж, – сказал Бриссенден, – но только один Крейз имеет две комнаты. Идемте!
Наверху не горела лампочка, но Бриссенден ориентировался в темноте, словно домовой. Он остановился, чтобы сказать Мартину:
– Здесь есть один – Стивенс, теософ. Когда разойдется, производит невероятный шум. Моет посуду в ресторане. Любит хорошие сигары. Я видел однажды, как, съев обед за десять центов, он купил сигару за пятьдесят. Я на всякий случай захватил для него парочку. А другой, по фамилии Парри, – австралиец, это статистик и ходячая спортивная энциклопедия. Спросите его, сколько зерна вывезли из Парагвая в 1903 году, или сколько английского холста ввезено в Китай в 1890 году, или сколько весил Джимми Брайт, когда побил Баттлинга-Нельсона, или кто был чемпион Соединенных Штатов в среднем весе в 1868 году, – он на все вам ответит с точностью автомата. Есть еще некий Энди, каменщик, – имеет на всё свои взгляды и прекрасно играет в шахматы; затем – Гарри, пекарь, ярый социалист и профсоюзный деятель. Кстати, помните стачку поваров и официантов? Ее устроил Гамильтон. Он организовал союз и выработал план стачки, сидя здесь, в комнате Крейза. Сделал это только для развлечения и больше не принимал никакого участия в делах союза из-за лени. Если бы он хотел, он бы давно занимал видный пост. В этом человеке бесконечные возможности, но лень его совершенно необычайна.
Бриссенден продолжал продвигаться в темноте, пока полоска света не указала им порог двери. Стук, ответное «войдите!» – и Мартин уже пожимал руку Крейзу, красивому брюнету с белыми зубами, черными усами и большими выразительными черными глазами. Мэри, степенная молодая блондинка, мыла посуду в небольшой комнатке, служившей одновременно кухней и столовой. Первая комната была спальней и гостиной. Через всю комнату гирляндами висело белье, так что Мартин в первую минуту не заметил двух людей, о чем-то беседовавших в углу. Бриссендена и его бутылки они встретили радостными восклицаниями, и Мартин, знакомясь с ними, узнал, что это Энди и Парри. Мартин с любопытством стал слушать рассказ Парри о боксе, который он вчера видел. А Бриссенден с азартом занялся раскупориванием бутылок и приготовлением грога. По его команде «собрать сюда всех» – Энди сразу отправился по комнатам созывать жильцов.
– Нам повезло, почти все в сборе, – шепнул Бриссенден Мартину, – Вот Нортон и Гамильтон. Пойдемте к ним. Стивенса, к сожалению, пока нет. Идемте. Я начну разговор о монизме, и вы увидите, что с ними будет.
Сначала разговор не вязался, но Мартин сразу же мог оценить своеобразие и живость ума этих людей. У каждого из них были свои определенные воззрения, иногда противоречивые, и, несмотря на свой юмор и остроумие, эти люди отнюдь не были поверхностны. Мартин заметил, что каждый из них (независимо от предмета беседы) проявлял большие научные познания и имел твердо и ясно выработанные взгляды на мир и на общество. Они ни у кого не заимствовали своих мнений; это были настоящие мятежники ума, и им чужда была всякая пошлость. Никогда у Морзов не слышал Мартин таких интересных разговоров и таких горячих споров. Казалось, не было в мире вещи, которая не возбуждала бы в них интереса. Разговор перескакивал с последней книги миссис Гемфри Уорд на новую комедию Шоу, с будущего драмы на воспоминания о Мэнсфилде. Они обсуждали, хвалили или высмеивали утренние передовицы, говорили о положении рабочих в Новой Зеландии, о Генри Джемсе и Брандере Мэтью, рассуждали о политике Германии на Дальнем Востоке и экономических последствиях желтой опасности, спорили о выборах в Германии и о последней речи Бебеля, толковали о последних начинаниях и неполадках в комитете объединенной рабочей партии, и о том, как лучше организовать всеобщую забастовку портовых грузчиков.
Мартин был поражен их необыкновенными познаниями во всех этих делах. Им было известно то, что никогда не печаталось в газетах, они знали все тайные пружины, все нити, которыми приводились в движение марионетки. К удивлению Мартина, Мэри тоже принимала участие в этих беседах и при этом проявляла такой ум и знания, каких Мартин не встречал ни у одной знакомой ему женщины.
Они поговорили о Суинберне и Россетти, после чего перешли на французскую литературу. И Мэри завела его сразу в такие дебри, где он оказался профаном. Зато Мартин, узнав, что она любит Метерлинка, двинул против нее продуманную аргументацию, послужившую основой «Позора солнца».
Пришло еще несколько человек, и в комнате стало уже темно от табачного дыма, когда Бриссенден решил, наконец, начать битву.
– Тут есть свежий материал для обработки, Крейз, – сказал он, – зеленый юноша с розовым лицом, поклонник Герберта Спенсера. Ну-ка, попробуйте сделать из него геккельянца.
Крейз внезапно встрепенулся, словно сквозь него пропустили электрический ток, а Нортон сочувственно посмотрел на Мартина и ласково улыбнулся ему, как бы обещая свою защиту.
Крейз сразу напустился на Мартина, но Нортон постепенно начал вставлять свои словечки, и, наконец, разговор превратился в настоящее единоборство между ним и Крейзом. Мартин слушал, не веря своим ушам, ему казалось просто немыслимым, что он слышит все это наяву – да еще где, в рабочем квартале, к югу от Маркет-стрит. В этих людях словно ожили все книги, которые он читал. Они говорили с жаром и увлечением, мысли возбуждали их так, как других возбуждает гнев или спиртные напитки. Это не была сухая философия печатного слова, созданная мифическими полубогами вроде Канта и Спенсера. Это была живая философия спорщиков, вошедшая в плоть и кровь, кипящая и бушующая в их речах. Постепенно и другие вмешались в спор, и все следили за ним с напряженным вниманием, дымя папиросами.