bannerbanner
Шекспир. Жизнь и произведения
Шекспир. Жизнь и произведенияполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
29 из 58

Еще более достойная удивления речь Антония замечательна, во-первых и прежде всего, сознательным различием в стиле. Здесь нет антитез, нет литературного красноречия, но есть красноречие устное, самого сильного демагогического характера; речь начинается с того самого пункта, где Брут оставил слушателей. Оратор в виде вступления категорически заявляет, что здесь будет говориться над гробом Цезаря, а не во славу его и при этом подчеркивает до утомления, что Брут и другие заговорщики – все, все благородные люди. Затем это красноречие вздымается, гибкое и могучее в своем хорошо рассчитанном crescendo, в самой глубине своей вдохновляемое чувствами, которые дышат пламенным энтузиазмом к Цезарю и жгучим негодованием на совершенное над ним убийство. Под впечатлением того, что Брут завоевал в свою пользу настроение толпы, насмешка и негодование сначала надевают маску, потом маска слегка, затем немного больше, затем еще больше приподнимается и, наконец, страстным движением руки срывается и отбрасывается прочь.

Здесь Шекспир снова сумел мастерски воспользоваться указаниями, хотя и скудными, которые дал ему Плутарх:

«По обряду и обычаю Антоний произнес надгробное слово над Цезарем, и когда увидал, что народ необычайно взволнован и тронут его речью, он внезапно к похвальной речи Цезарю присоединил то, что считал подходящим для того, чтобы пробудить сострадание и воспламенить душу слушателей».

Послушайте, что сделал из этого Шекспир:

Друзья, римляне, сограждане, удостойте меня вашего внимания. Не восхвалять, а отдать последний долг хочу я Цезарю. Дурные дела людей переживают их, хорошие – погребаются часто вместе с их костями. Пусть будет то же и с Цезарем! Благородный Брут сказал вам, что Цезарь был властолюбив; если это справедливо – это важный недостаток, и Цезарь жестоко поплатился за него. Я пришел сюда с позволения Брута и прочих, потому что Брут благороден – таковы и все они: все они благородные люди, – чтобы сказать надгробное слово Цезарю. Он был мне друг, добр и справедлив в отношении ко мне; но Брут говорит, что он был властолюбив, а Брут – благородный человек.

Затем Антоний возбуждает сперва сомнение во властолюбии Цезаря, упоминает о том, как он отказался от царской короны, трижды отказался от нее. Разве же это было властолюбие? Вслед за этим он переходит к вопросу, что Цезарь ведь все-таки был когда-то любим, и ничто не запрещает оплакивать его. Потом, с внезапной вспышкой:

О, где же здравый смысл? Бежал к безумным зверям, и люди лишились рассудка! Сердце мое в этом гробе с Цезарем: я не могу продолжать, пока оно не возвратится ко мне.

И вот следует призыв сострадания к этому величайшему мужу, слово которого еще вчера могло противостать вселенной и перед которым теперь, когда он лежит здесь, самый ничтожный человек не хочет поклониться. Несправедливо было бы держать к народу подстрекающую речь, несправедливо относительно Брута и Кассия, «которые – как вы знаете – благородные люди» (вставленные слова звучат, как насмешка, покрывающая собой похвалу), нет, он скорее готов обидеть умершего и самого себя. Но вот у него пергамент, – он, конечно, не станет читать его вслух, – но если бы народ узнал его содержание, то бросился бы лобызать раны умершего и омочил бы свои платки в его священной крови. – И когда громкие требования узнать содержание завещания смешиваются с проклятиями убийцам, Антоний встречает их упорным отказом. Вместо того, чтобы приступить к чтению, он развертывает перед глазами народа продырявленный кинжалами плащ Цезаря.

Здесь у Плутарха стояло:

«Напоследок он развернул плащ Цезаря, весь окровавленный и исколотый ударами кинжалов, и назвал виновников убийства злодеями и отцеубийцами».

Из этих немногих слов Шекспир создал это чудо разжигающего красноречия:

Вы знаете эту тогу. Я помню даже время, когда Цезарь впервые надел ее; это было летним вечером, в его ставке, после победы над нервиенцами. Смотрите, вот здесь проник кинжал Кассия. Посмотрите, какую прореху сделал завистливый Каска. Сквозь эту пронзил его так любимый им Брут; видите ли, как хлынула кровь Цезаря, когда он извлек назад проклятое железо; точно как будто она бросилась в двери, чтобы удостовериться, действительно ли Брут постучал в них так неприязненно. Брут, вы знаете, был любимец Цезаря. Вы, о боги – свидетели, как сильно любил он его! Это был жесточайший из всех ударов, потому что, когда благородный Цезарь увидал, что и Брут разит его неблагодарность, сильнейшая рук изменников, превозмогла; надорвалось доблестное сердце, он закрыл лицо тогой и пал к подножью Помпеевой статуи, с которой ручьями струилась кровь его. И как же гибельно это падение, сограждане! И я, и вы – все мы пали, и торжествует над нами кровавая измена! Вы плачете? Вижу, пробудилось сострадание в сердцах ваших; прекрасны эти слезы. О, добрые души, вы видели раны только Цезаревой тоги – и плачете.

Смотрите, вот он сам, исколотый, как видите, изменниками!

Он открывает труп Цезаря. И лишь тогда следует чтение завещания, осыпающего население Рима дарами и благодеяниями, завещания, которое Шекспир прибавил от себя и приберег к концу.

Неудивительно, что даже Вольтер был так поражен красотой этой сцены, что ради нее перевел три первых действия драмы и сам написал, правда, весьма бесцветное, подражание ей в заключении своей «Mort de Cesar». По поводу ее же он в своем, посвященном Болингброку «Di scours sur la tragedie» отзывается с таким восторгом и такой завистью о свободе английской сцены.

В двух последних актах Брут несет возмездие за свое деяние. Он участвовал в убийстве из благородных, бескорыстных, патриотических побуждений, но все же его не минует проклятие его поступка, все же он поплатится за него счастьем и жизнью. Это нисходящее действие в двух последних актах – как обыкновенно у Шекспира – производит меньше впечатления и меньше приковывает к себе зрителей, чем восходящее действие, наполняющее здесь первые три акта; но оно имеет одну содержательную, глубокомысленную, блестяще построенную и проведенную сцену, – сцену спора и примирения между Брутом и Кассием в четвертом акте, заканчивающемся явлением духа Цезаря.

Содержательна эта сцена потому, что дает нам всестороннюю картину двух главных характеров – строго честного Брута, возмущающегося средствами, которыми Кассий добывает себе деньга, безусловно, однако, необходимые для их похода, и политикой довольно индифферентного в нравственных вопросах Кассия, который, однако, никогда не преследует своей личной выгоды. Глубокомысленна она, потому что представляет нам неизбежные последствия противозаконного, мятежного действия: жестокость в поступках, бесцеремонность в приемах, апатичное одобрение бесчестного образа действий у подчиненных, раз узы авторитета и дисциплины порвались. Блестяще построена она, потому что со своими сменяющимися настроениями и своей возрастающей дисгармонией, которая под конец переходит во взволнованное и задушевное примирение, она драматична в самом высоком значении этого слова.

Что Брут являлся в мыслях Шекспира истинным героем трагедии, обнаруживается с самой яркой очевидностью в том, что он заключает пьесу похвальной речью, вложенной в уста Антонию в Плутарховой биографии Брута. Я разумею знаменитые слова:

Из всех заговорщиков он был благороднейший. Все они совершили свершенное ими из ненависти к Цезарю; только он один – из благородной ревности к общественному благу. Жизнь его была так прекрасна; все начала соединялись в нем так дивно, что и сама природа могла бы выступить и сказать всему миру: да, это был человек!

Совпадение между этими словами и прославленной репликой Гамлета прямо бросается в глаза. Всюду в «Юлии Цезаре» чувствуется близость Гамлета. Когда Гамлет так долго медлит со своим покушением на жизнь короля, так сильно колеблется, сомневается в исходе и в последствиях, хочет все обдумать и сам себя винит за то, что слишком долго раздумывает, это, наверно, зависит от того обстоятельства, что Шекспир переходит к нему прямо от Брута. Его Гамлет только что видел, так сказать, какая участь выпала на долю Брута, и этот пример не ободрителен ни по отношению к убийству отчима, ни по отношению к действию вообще.

Кто знает, не находили ли порой в этот период времени на Шекспира тревожные думы, под влиянием которых он едва был в состоянии понять, как может кто-либо хотеть действовать, брать на себя ответственность, бросать камень и заставлять его катиться, – в чем состоит всякое действие. Ибо, как только мы начнем размышлять о непредвиденных последствиях того или другого действия, о всем, что могут из него сделать обстоятельства, то всякое действие в более крупном стиле становится невозможным. Поэтому лишь самые немногие старые люди понимают свою молодость; они не посмели бы и не смогли бы еще раз действовать так, как действовали тогда, не заботясь о последствиях. Брут образует переход к Гамлету, а Гамлет вырос в душе Шекспира во время разработки «Юлия Цезаря».

Быть может, переход был такого рода: занимаясь этим Брутом, которому, подстрекая его к убийству, постоянно напоминают о Бруте Старшем, притворившемся безумным и изгнавшим тирана, Шекспир был вынужден остановиться несколько на этом образе, каким он обрисован у Ливия, образе, чрезвычайно популярном вообще. Но Брут Старший – это Гамлет перед Гамлетом, одно уже имя которого, найденное поэтом в одной старинной драме у Саксона Грамматика, пробудило в нем известные настроения. То было имя, данное им своему мальчику, так рано отнятому у него смертью.

Глава 37

«Гамлет». – Новеллистические, исторические и драматургические предпосылки

В 1601 г. поток мучительных впечатлений нахлынул на душу Шекспира. К первым месяцам этого года относится судебный приговор над Эссексом и Саутгемптоном. Как раз в то же время наступает кризис в отношениях Пемброка и Шекспира к смуглой леди. Наконец, в начале осени 1601 года Шекспир несет тяжкую утрату: стрэтфордские похоронные списки за 1601 т. заключают в себе следующую строку:

Septemb. 8. M-r Johannes Shakespeare.

Он лишился своего отца, своего первого друга и покровителя, честь и репутация которого были ему так дороги. Отец, наверное, жил вместе с оставленною на родине семьею сына в красивом «New Place», купленном Шекспиром за четыре года перед тем; он воспитывал его маленьких дочерей, Сусанну и Юдифь, он принимал участие в уходе за маленьким Гамлетом во время его болезни. И вот теперь его не стало. Вся юность, проведенная возле отца, воскресла перед Шекспиром; вместе с воспоминаниями возник целый рой мыслей, и основные отношения между отцом и сыном выступили на передний план в его душевной жизни; он погрузился в думы о сыновней любви и сыновнем почтении.

В том же году в фантазии Шекспира начинает создаваться «Гамлет»[14]. «Гамлет» произведение человеческого гения, сделавшее имя Дании известным на всем пространстве земли. Из всех датчан только один может быть назван знаменитым в самом широком смысле слова, только один занимает собой и поныне умы в Европе, Америке и Австралии, даже в Азии и Африке, поскольку европейская культура проникла в эти части света, и этот один никогда не существовал или, по крайней мере, никогда не существовал в том виде, в каком он был прославлен Шекспиром. Дания произвела нескольких людей, стяжавших себе громкую славу: Тихо Браге, Торвальдсена, Андерсена, но ни один из них не достиг и сотой части славы Гамлета. Гамлетовская литература может по своему объему сравняться с менее крупными европейскими, например, со словацкой.

Насколько занимательно следить взором за тем, как глыба мрамора мало-помалу принимает человеческий образ, настолько же интересно наблюдать, как гамлетовский сюжет постепенно получает свой шекспировский характер.

Сказание о Гамлете впервые встречается у Саксона Грамматика. Фенго убивает своего храброго брата Горвендиля и женится на его вдове Геруте (Гертруде). Сын Геруты Амлет принимает решение притвориться поврежденным в рассудке, чтобы в качестве существа безобидного спастись от преследований Фенго. С целью узнать, действительно ли он помешан, к нему подсылают красивую молодую девушку, которая должна проверить, сохранит ли он свой характер безумия, когда она отдастся ему. Но молочный брат Амлета, сопровождающий его, выдает ему этот замысел, притом же девушка с давних пор его любит, и в силу этого тайна его не разоблачается. Здесь уже кроются зачатки Офелии и Горацио.

О безумных речах Амлета говорится, что лгать он не хотел; поэтому он придавал двойственный смысл своим словам, так что хотя и говорил постоянно то, что думал, но все же выражал это так, что нельзя было понять, думает ли или знает ли он, что говорит, – формула, столь же хорошо подходящая к глубокомыслию шекспировского Гамлета, как к наивным, загадочным речам ютландского Амлета.

Точно так же и Полоний намечен здесь, особенно в той сцене, где он подслушивает разговор Гамлета с матерью. Один из друзей короля, более исполненный самомнения, нежели умный, предлагает, чтобы кто-нибудь спрятался в спальне королевы. Амлет прокалывает подслушивающего мечом и бросает изрубленный труп его свиньям, подобно тому как Гамлет в драме вытаскивает труп Полония из комнаты. Затем следует обвинительная речь Амлета к матери, построенная таким образом, что многие места ее сохранились еще у Шекспира:

Неужели ты думаешь, женщина, что эти лицемерные слезы могут смыть твой позор, – ты, бросившаяся, как развратница, в объятия самого гнусного злодея, кровосмесительно сочетавшаяся с убийцей своего супруга и самым низким образом осыпающая ласками и лестью того, кто отнял отца у твоего сына? На кого походишь ты? Не на женщину, а разве на бессловесное животное.

Фенго замышляет погубить Амлета в Англии и посылает его туда с двумя спутниками, которым Шекспир, как известно, дал имена Розенкранца и Гильденстерна, имена двух датских вельмож, вместе объехавших в эти годы Европу; имена эти были найдены в старинной генеалогической таблице и скопированы в facsimile. Эти спутники везут с собой рунические дощечки, на которых Амлет изменяет руны, подобно тому, как в драме он в письме короля заменяет свое имя именами Розенкранца и Гильденстерна.

Еще одна мелкая черта как бы подготовлена у Саксона: нечаянный обмен рапирами. В сцене мести возвратившийся в Данию Амлет застает приближенных короля за своей тризной. Он начинает расхаживать среди них с обнаженным мечом и, пробуя лезвие на ногте, обрезывает себе палец. Вследствие этого его меч приколачивают гвоздями к ножнам. Когда же Амлет поджигает зал и, подходя к королю, чтобы его убить, снимает его меч со стены, то на его место вешает свой, который король перед смертью тщетно пытается вынуть.

Теперь, после того, как ни одному датчанину не довелось распространить так далеко по земле имя своей отчизны, особенно знаменательно звучат эти слова Саксона:

Неувядаемой останется память об этом стойком юноше, вооружившимся против вероломства безумием и чудесно скрывшим за ним блеск сияющей небесными лучами мудрости… Он принудил историю оставить неразрешенным вопрос, что более заслуживает удивления, его геройство или его ум?

Если Гамлет трагедии говорит по поводу поспешного брака матери: «Непрочность – женщина твое названье!», то уже у Саксона Грамматика мы находим следующие слова по поводу вдовы Горвендиля, поспешившей вступить вторично в брак: «Так бывает со всеми женскими обетами; они разлетаются, как мякина по ветру, и опускаются, как волны в море. Да кто же и захочет положиться на женское сердце, в котором чувства так же быстро меняются, как цветы теряют лепестки, как чередуются времена года, как события сглаживают следы друг друга?»

В глазах Саксона Амлет представляется воплощением не только ума, но и физической силы. Тогда как Гамлет у Шекспира категорически подчеркивает, что он далеко не Геркулес:

Но он похож на Гамлета царя,Как я на Геркулеса!

Саксон буквально сравнивает его с полубогом, символизирующим телесную мощь: «И о нем будут говорить, что если бы ему было дано благополучно прожить свою жизнь до конца, его превосходные дарования проявились бы в подвигах, которыми он затмил бы Геркулеса, и украсили бы чело его венцом полубога». Слова эти, сопоставленные с заявлением Гамлета, производят такое впечатление, будто Гамлет у Шекспира заявляет протест против слов Саксона.

Около 1559 г. сага об Амлете была изложена по-француз-ски в «Histories tragiques» Бельфоре и, по-видимому, этим путем проникла в Англию, где дала материал для первоначальной драмы о Гамлете, которая теперь утрачена, но указания на которую мы часто встречаем. Была ли она написана по канве английского перевода новеллы Бельфоре, сделанного Певьером, и имел ли Шекспир в руках этот перевод, относительно этого не существует доказательств, так как старейшее из дошедших до нас изданий перевода вышло в 1608 году и, притом, заключает в себе некоторые частности (например, подслушивание Полония за ковром и восклицание Гамлета: «Мышь! Мышь!» – перед тем, как он его убивает), о которых нет и помина у Бельфоре и которые с такой же вероятностью могли быть взяты из трагедии Шекспира, как и заимствованы последним из какого-нибудь неизвестного, старейшего издания новеллы.

Самое раннее указание на старую драму о Гамлете, какое мы знаем, это приведенные выше слова Томаса Наша от 1589 г. В 1594 г. слуги лорда-камергера (труппа Шекспира) играли вместе со слугами лорда-адмирала на сцене театра Newington Butts, отчасти под режиссерством Генсло, пьесу «Гамлет», по поводу чего Генсло внес в свой дневник за 9 июня заметку: «Получено за «Гамлета»… восемь шиллингов». Это была, вероятно, старая пьеса, так как в противном случае Генсло прибавил бы буквы ne (new – новая), и выручка с нее должна была быть весьма незначительна, если его доля в ней равнялась лишь 8 шиллингам (иногда она достигала 9 фунтов).

Главный интерес в этой старой пьесе был, по-видимому, сосредоточен на прибавленном от автора появлении тени убитого и на ее восклицании: «Гамлет, мщение!» Дело в том, что это восклицание довольно часто цитируется. В первый раз в 1596 г. в «Бедствиях остроумия» Томаса Лоджа, где об авторе говорится, что он бледен, как привидение, кричавшее в театре таким жалобным голосом, как кричат торговки устрицами: «Гамлет, мщение!», затем в «Sauromastix» Деккера от 1602 г., где Тукка говорит: «Мое имя – Hamlet, Revenge», в 1605 г. в «Путешествии в Россию» Томаса Смита, наконец, в «Ночном вороне» Самюэля Роулендса, где, впрочем, эти слова, очевидно, вставлены, как неверно воспроизведенная цитата из шекспировской драмы.

Последняя внесена в книгопродавческий каталог 26 июля 1602 года под следующим заглавием: «Книга, озаглавленная Мщение Гамлета, принца Датского, как она была недавно играна труппою лорда-камергера».

Что она с первого же раза имела успех, это почти доказано тем, что конкурент труппы, Генсло, выплатил уже 7 июля 20 шиллингов Четтлю за «датскую трагедию», – очевидно, за ретушевку старой драмы.

Выпуск в свет шекспировского «Гамлета» замедлился, однако, до 1603 г. Тогда появилось первое издание in-quarto, несомненно, пиратское издание, сделанное или стенографическим путем, или частью по спискам ролей, частью же по записям, сделанным на память. Хотя это издание, наверное, заключает в себе лишь скомканный и искаженный текст, тем не менее его отступления от вышедшего в следующем году тщательно выполненного издания in-quarto, во всем существенном вполне согласующегося с трагедией в том ее виде, как она напечатана в первом in-folio, не могут быть объяснены простыми ошибками и недосмотрами переписчика или стенографа. Разница слишком велика для этого. Здесь мы, очевидно, имеем, хотя в крайне несовершенной форме, первый набросок шекспировской драмы, и, насколько можно судить, этот первый набросок значительно ближе к старинной драме о Гамлете, послужившей источником для Шекспира, нежели текст в его окончательном виде. Местами мы можем даже угадать среди шекспировских сцен сцены старинной пьесы и образчики стиля этой последней среди шекспировского стиля. Весьма характерен и тот факт, что в нервом издании in-quarto больше рифмованных мест, чем во втором.

В издании 1603 г. особенно бросается в глаза сцена между Горацио и королевой, где друг принца рассказывает его матери о том, как разрушились планы короля умертвить Гамлета во время его путешествия в Англию, – сцена, имеющая целью очистить королеву от подозрения в сообщничестве с королем; это стремление сквозит и в другом месте первого издания и является, по-видимому, наследием старинной драмы. Насколько можно усмотреть, Горацио имел в ней вообще более выдающуюся роль, безумие Гамлета было более бурно; Полоний носил, вероятно, имя Корамбио, оставленное перед его репликами и в издании 1603 г. Как мы видели, Шекспир заимствовал отсюда важную роль тени отца Гамлета, на которую не было ни малейшего намека ни в сказании, ни в новелле.

Если мы возвратимся к драматической литературе Англии, то увидим, что, в свою очередь, старинная драма о Гамлете была, по всей вероятности, внушена ее автору «Испанской трагедией»

Кида, которая, судя по намекам в «Забавах Цинтии» и «Варфоломеевской ярмарке» Бена Джонсона, должна была быть написана около 1584 г. и принадлежала к пьесам, имевшим сильнейшую притягательную силу для театральной публики того времени. Прайн еще в 1632 г. утверждает в своей «Histriomastix», что одна женщина на смертном одре вместо того, чтобы искать утешений религии, восклицала: «Иеронимо! Иеронимо! Ах, если бы мне только еще раз увидать на сцене Иеронимо!»

Трагедия открывается, по образцу Сенеки, появлением тени убитого, требующей отмщения. Таким образом, тень в трагедии Шекспира происходит по прямой линии от тени Тантала в «Тиэсте» Сенеки и от тени Тиэста в «Агамемноне» Сенеки. Иеронимо, помешавшийся от горя после утраты своего сына, в полуиронической, полубезумной форме повествует злодею пьесы о гложущей его тоске:

Лоренцо. Я хочу выслушать вас, Иеронимо.

Иеронимо. Как, вы, государь, вы? Поберегите вашу милость ко мне для более крупных вещей. Это лишь пустяк, безделица.

Лоренцо. Все равно! Скажите мне, в чем дело?

Иеронимо. Поистине, государь, это безделица… Жалкий пустяк, да и того Меньше: чистое ничто. Безделица, вроде убийства сына, чистое ничто, государь!

Эти выражения как будто подготовляют речи Гамлета к королю. Но только Иеронимо действительно помешан, хотя говорит о своем безумии подобным же образом, как Гамлет о своем, или, точнее, отрицает свое безумие.

По временам, особенно в прибавлениях, сделанных Беном Джонсоном, попадаются реплики, близко подходящие к некоторым местам в «Гамлете». Один живописец, точно так же потерявший сына, говорит Иеронимо: «Никто так не любил своего сына, как я». – «Никто, как ты? – восклицает последний. – Это ложь, столь же великая, как вселенная. У меня был сын, один волосок которого стоил тысячи твоих сыновей, и его умертвили». Подобным образом Гамлет говорит Лаэрту:

…Я любилОфелию, и сорок тысяч братьевСо всею полнотой любви не смогутЕе любить так горячо.

Снова и снова Иеронимо, как и Гамлет, откладывает мщение. «Так как не всякое время приличествует мести, – говорит он, – то, несмотря на лихорадочность своего стремления, я буду бездействовать и, несмотря на свое беспокойство, притворюсь спокойным. Я не подам вида, что знаю об их злодеянии, и, таким образом, мое простодушие заставит их подумать, что в своем неведении я оставлю все безнаказанным». Под конец, как средство для мести, он составляет план поставить на сцену пьесу, собственную же пьесу Кида «Солиман и Персида», и во время представления виновных, играющих главные роли, убивают не фиктивным только образом, а на самом деле.

Как ни грубо еще все это, как ни наивно и более сходно по стилю с «Титом Андроником», нежели с каким-либо другим из произведений Шекспира, но все же ясно, что «Испанская трагедия» со старинной драмой о Гамлете в виде посредствующего звена, имела значение для него как фундамент для «Гамлета».

Прежде чем приступать к анализу более глубокого содержания этого капитального произведения, и прежде чем приводить в связь его сюжет с личностью Шекспира, мы должны еще посмотреть, какие точки соприкосновения нашел для этого поэт в современной ему эпохе.

Мы уже ранее упоминали о том впечатлении, какое должна была произвести на Шекспира в ранней его молодости, пока он жил еще в Стрэтфорде, семейная трагедия Эссексов. Вся Англия говорила о скандале, возбужденном графом Лейстером, подозревавшимся всеми в отравлении лорда Эссекса и тотчас после его смерти женившимся на его вдове, леди Летиции, с которой, в чем никто не сомневался, он находился в интимных отношениях еще при жизни ее мужа. В характере короля Клавдия есть немало черт, указывающих на то, что Шекспир воспользовался здесь Лейстером как моделью; и ему, и Лейстеру одинаково свойственны честолюбие, чувственность, обходительная, приветливая манера, осторожное коварство, полная беззастенчивость. С другой стороны, совершенно лишено основания мнение, будто Шекспир (как предполагает Герман Конрад) взял Эссекса за модель самого Гамлета.

На страницу:
29 из 58