Полная версия
СССР: Территория любви
О том, что молчание различно в социальном плане, говорить особенно не приходится: мы молчим о разном и по разным причинам. О многообразии социально обусловленных видов молчания, выражающих себя во взаимосвязи с (под)властно-поведенческими стратегиями речи, писал уже Фуко в первом томе «Истории сексуальности»6. Осознание этих различий предопределяет и различие оценок молчания: есть вещи, о которых молчать можно, а есть вещи, о которых молчать нельзя. В этом смысле вполне оправданным кажется мнение М. Маффесоли, который, вслед за Бодрийяром, называя молчание одним из способов выражения независимости, определяет искусство политики как стратегию, направленную на то, чтобы способы выражения независимости не приняли слишком расширительного характера7. Неудивительно, что в практиках идеологического насилия стремление «заставить говорить» часто не имеет видимого рационального объяснения – так, например, и в процессах над средневековыми ведьмами, и в сталинских застенках «говорение» подсудимого не меняло его участи.
С учетом сказанного вопрос о молчании как о языке интимности применительно к советской литературе не кажется слишком тривиальным. Риторика умолчания не поощряется сталинской идеологией. В речи на собрании избирателей и декабря 1938 года Сталин декларировал это заявлением о социальной опасности людей, о которых «не скажешь, кто он такой, то ли он хорош, то ли он плох, то ли мужественен, то ли трусоват, то ли он за народ до конца, то ли он за врагов народа..»8. Идеология вменяет в обязанность говорение: молчащий провокативен и уже поэтому служит объектом идеологического контроля. Советская литература позволяет судить о степени такого контроля по примерам преимущественно негативной оценки молчания. Столь традиционная для европейской литературы тематизация молчания как языка любви такому контролю, безусловно, противится, но замечательно, что и здесь – и это, собственно, мой главный тезис – идеология вырабатывает механизмы, которые превращают исключения в то, что подтверждает собою общеобязательные правила.
Как бы то ни было, хрестоматийные примеры советской лирики и, в частности, песенной лирики 1930-1950-х годов свидетельствуют о том, что в очень значительном количестве случаев мы собственно не можем определить, кому адресуется любовное признание автора стихотворения или песни – человеку или социалистической родине. Метафоры любви во всяком случае подчинены метафорам социального долга. А о такой любви молчать, конечно, нельзя.
Примеров, иллюстративных к тому, как персонально-интимное встраивается в социально-экспликативное, в советской литературе и, в частности, песенной лирике очень много:
Как невесту, Родину мы любим,Бережем как ласковую мать(В. Лебедев-Кумач, «Песня о Родине»);Нас утро встречает прохладой,Нас ветром встречает река.Кудрявая, что ж ты не радаВеселому пенью гудка?Не спи, вставай, кудрявая!В цехах звеня,Страна встает со славоюНавстречу дня(Б. Корнилов, «Песня о встречном»; музыка Д. Шостаковича);Забота у нас простая,Забота наша такая:Жила бы страна родная —И нету других забот <.. >И так же, как в жизни каждый,Любовь ты встретишь однажды.С тобою, как ты, отважноСквозь бури она пройдет(Л. Ошанин, из кинофильма «По ту сторону»);Рядом с девушкой вернойБыл он тих и несмел.Ей любви своей первойОбъяснить не сумел.И она не успелаДаже слова сказать,За рабочее делоОн ушел воевать.Но, порубанный саблей,Он на землю упал,Кровь ей отдал до капли(Е. Долматовский, из кинофильма «Они были первыми»);Снятся солдатам родные деревья и села,Снятся косы и очи подружек веселых,Снятся им города, снятся лица друзей,Снятся глаза матерей <.. >Если нежданно враги посягнут на границы,Встанут солдаты и грудью пойдут защищатьНашу отчизну, которой нельзя не гордиться.Нашу родную великую мать!(Ф. Лаубе, «Солдатские сны»12);Я трогаю русые косы,Ловлю твой задумчивый взгляд.Над нами весь вечер березыО чем-то чуть слышно шумят <.. >Быть может, они напеваютЗнакомую песню весны,Быть может, они вспоминаютСуровые годы войны(В. Лазарев, «Березы»);Вспоминаем очи карие,тихий говор, звонкий смех..Хороша страна Болгария,А Россия лучше всех(М. Исаковский, «Под звездами балканскими»);Я по свету немало хаживал,Жил в землянке, в окопах, в тайге,Похоронен был дважды заживо,Знал разлуку, любил в тоске.Но всегда я привык гордитьсяИ везде повторял слова:Дорогая моя столица,Золотая моя Москва!(М. Лисянский, С. Агранян, «Моя Москва»)и т. д. и т. п.
Еще один – собственно риторический – нюанс в экспликации любовного молчания выражается в том, что в отличие от традиционного для европейской литературы изображение любовного молчания в советской литературе сталинской эпохи дается, как правило, со стороны: не я молчу, но кто-то молчит о любви, при этом молчание влюбленного героя оказывается вполне мнимым, так как дублируется изобличающими его жестами. Так, в знаменитой песне Исаковского:
На закате ходит пареньВозле дома моего,Поморгает мне глазамиИ не скажет ничего.И кто его знает,Чего он моргает?В тех редких случаях, когда повествование ведется от лица влюбленного и притом молчащего героя, его молчание ориентировано на то, чтобы быть правильно разгаданным, – так, у того же Исаковского:
Я хожу, не смею волю дать словам.Милый мой, хороший, догадайся сам.На излете 1950-х годов, с началом идеологически прокламируемой «оттепели», риторика выражения любовных чувств в литературе и песенной лирике в существенной степени меняется. Томас Лахусен в замечательной работе о читательской рецепции романа Василия Ажаева «Далеко от Москвы» напомнил о труднообъяснимом сегодня ажиотаже вокруг этого произведения13. Между тем ажиотаж этот кажется объяснимым именно потому, что расхожее для предшествующей литературы единство приватного и социального в описании любовной тематики в романе Ажаева разводится: теперь выясняется, что любовь – это нечто, что непросто согласуется с нормативами идеологической ответственности. Мы помним, что в предшествующей литературе социальное всегда одерживает верх над приватным: хрестоматийными примерами здесь, конечно, служит роман A.A. Фадеева «Разгром», повесть Бориса Лавренева «Сорок первый», пьеса Всеволода Вишневского «Оптимистическая трагедия», главные герои которых подчиняют любовное чувство социальной сознательности. Роман Ажаева такой однозначности противится, и, вопреки ожидаемой развязке во взаимоотношениях главных героев (Алексея, его жены-партизанки и Саши), роман такой развязки не имеет. Судя по приводимым Лахусеном документальным свидетельствам, именно незавершенная любовная история в романе и привлекала читателя в наибольшей степени.
В литературе 1960-х годов репрезентация любовных чувств тяготеет к выявлению, с одной стороны, возможного диссонанса между приватным и социальным, а с другой – к посильному изображению любви как чувства, в большей или меньшей степени независимого по отношению к идеологии и, более того, независимого по отношению к социальной реальности (здесь особенно показателен всплеск читательского интереса к творчеству покойного Александра Грина). Дискурсивные инновации воспринимаются при этом не без травматизма.
Примером на этот счет может служить полемика, развернувшаяся в партийной печати во второй половине 1960-х годов вокруг книжки В. Черткова «О любви (беседы философа с писателем)» (1964), представлявшей собою робкую попытку концептуализировать понятие «любовь при социализме». В 1970-х годах не менее бурную дискуссию вызывает появление статей на ту же тему литературоведа Ю. Рюрикова. Идеологическая установка на то, что любовные чувства требуют социального контроля, остается неизменной фактически до перестройки. Так, в 1982 году автор русского предисловия к изданию правоверно-марксистской книжки болгарского философа Кирилла Василева «Любовь», советский философ Л.В. Воробьев законопослушно спешит упрекнуть болгарского автора в «преувеличении роли сексуальной стороны любви»14.
Я ограничусь в данном случае одним показательным примером – рассказом из сборника Николая Грибачева: «Любовь моя шальная» (М., 1966). В одноименном рассказе из этого сборника разговор о любви ведут герой-рассказчик и тридцатидвухлетний агроном Обдонский. Обдонский философствует о странностях любви с первого взгляда и настаивает, что в нелепом, по его мнению, обыкновении видеть в симпатии к первому встречному залог дальнейшей совместной жизни особую – и именно негативную роль – играет литература, искусство и, в частности, кино. Формируя представление о красоте, они вместе с тем имеют мало отношения к истинному чувству. Природа любви с первого взгляда остается при этом внешней, неглубокой и, по сути, фантасмагорической, соответствуя переменчивой внешности тех, кто становится ее жертвой: «Итальянский неореализм подрезал у наших девчонок не только юбки и косы, французский кинобытовизм приучил не только ходить в обнимку на людях – в своей крайности он низвел искрометную человеческую и женскую глубину Анны Карениной до новомещанской вертлявости „чувихи“. Соответственно, – резонерствует агроном – изменилось и наше, мужское, зрение…» (с. 79).
Дальше агроном рассказывает свою собственную историю, которая может служить поучительной иллюстрацией к вышесказанному. Рассказчик, как выясняется, однажды уже полюбил «с первого взгляда». Предмет его обожания, Зина, ответила ему взаимностью, но взаимность эта «по-современному» скороспела: в ответ на признание любви герой услышал ответное признание, сопровождаемое, однако, симптоматичным объяснением: «Мы люди своего века, а не тургеневских времен. Зачем делать душераздирающую проблему из того, что просто? Рвать нервы, убивать время?.. Приезжай ты завтра пораньше… прихвати бутылку вина… Что будет потом – увидим потом» (с. 85).
Дальше происходит все тоже по-современному. Герои едут на реку купаться и загорать, где героиня, предвосхищая пляжи FKK, потрясает героя своей незакомплексованностью – умопомрачительной наготой, но еще больше – своими рассуждениями, от которых агроному чем дальше, тем больше становится не по себе. Продолжение истории печально: агроном убеждается, что его пассия готова на многое, чтобы поступить в театральный институт, куда она и поступает довольно нехитрым образом. О дальнейшей судьбе героини мы узнаем, что из института она вылетела, связалась «с подозрительными молодыми людьми, шалости которых кончились в суде», ведет безалаберную жизнь, но запоздало осознает ее никчемность. Завершая свое повествование, агроном объявляет, что он собирается покончить с холостячеством и что на примете у него есть красивая «кареглазка, улыбчивого и ровного… обогревающего характера»: «Когда только подумаешь, что есть такие, становится хорошо на душе и уютнее на земле» (с. 98).
Такова, как можно было бы думать, и мораль рассказа Грибачева: настоящая любовь – это любовь к женщине с «обогревающим» характером. Но это не так – мораль не столь определенна, так как под занавес рассказчик – в кажущемся противоречии со своей историей – глухо замечает: «А жалко мне Зину… Жалко» (с. 98).
Любовь как загадка и странность – такова, как я думаю, общая тема литературы 1960-1970-х годов. Вполне говорящим в данном случае названием может служить заглавие сборника пьес Веры Пановой: «Поговорим о странностях любви» (Л., 1968). Но странности и загадки любви, озадачивающие советскую аудиторию, – загадки, требующие решения путем выбора между идеологически-рекомендуемым и необъяснимо-притягательным:
Зачем вы, девушки, красивых любите —непостоянная у них любовь;Целовал-миловал, целовал-миловал,Говорил, что я буду его.А я верила все и как роза цвела,Потому что любила его…Ночью звезды горят,Ночью ласки дарят.Ночью все о любви говорят.Умолчание о такой любви вполне оправданно. Более того, как выясняется, настоящая любовь не всегда то, что называется этим словом. Так, в кажущемся сегодня комичном, но вполне характерном для своего времени и массовой культуры сборнике стихотворений В.М. Сидорова «Письма о любви» (1981) – сборнике, между прочим, характерно анонсированном на обложке: «Стихотворения о величии женщины, о красоте женской души, о радостях любви. Они привлекают своей откровенностью и доверительностью, тонким лиризмом, философичностью мышления» лексико-семантическая нерелевантность понятия любовь – лейтмотив поэтических раздумий:
Я долго жил, в привычках не меняясь,Судьбу зачем-то искушал своюИ говорил, как будто извиняясь,Я в торопливой тишине «Люблю»…(1969);
С какою дерзостью великойЯ расточал слова свои,И о любвиИ о любви писал я лихо,Еще не ведая любви(1970);
Моим ненаписанным письмам – верь!..И когда говорю, что тебя не люблю, – не верь!(1963)15
В значении многозначного понятия слово «любовь» в литературных текстах 1960-1970-х годов может быть соотнесено со словами, которые называются в лингвистике «именами с нулевым денотатом» или словами, составляющими, по давнему определению М.Г. Комлева, «пустые классы языковых названий»16. Молчание о любви потому и оправданно, что это слово, как теперь выясняется, хотя и обладает прагматической (коммуникативной, социативной, эмотивной, волюнтативной, апеллятивной, репрезентативной) функцией речевого общения, искушает «вакантностью» в сигнификативном плане. Пока такая сигнификация не установлена, остается либо молчать, либо задаваться риторическими вопросами.
Примечания
1 Shcheglov Y., Zholkovsky A. Poetics of expressiveness: a theory and applications. Amsterdam, 1987; Жолковский A.K., Щеглов Ю.К.
Работы по поэтике выразительности: инварианты – тема – приемы – текст. М., 1996.
2 Русскоязычное издание: Бэн А. Стилистика и теория устной и письменной речи. М., 1886.
3 PlettH. Rhetorik der Affekte. Tübingen, 1975; Lachmann R. Intimität: Rhetorik und literarischer Diskurs // Nähe Schaffen, Abstand halten: Zur Geschichte der Intimität in der russischen Kultur / Hrsg. von N. Grigor’eva, S. Schahadat, I.P. Smirnov. Wien; München, 2005 [= Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 62]. S. 13–24.
4 Wisse J. Ethos und Pathos from Aristotle to Cicero. Amsterdam, 1989.
5 Литература и обзор экспериментальных данных: Лурия A.R Основные проблемы нейролингвистики. М., 1975; Лурия А.Р. Язык и сознание. М., 1979; Бейн Э.С., Овчарова П. А. Клиника и лечение афазий. София, 1970; Случевский Ф.И. Атактическое мышление и шизофрения. Л., 1975; EUgeringH. Nonverbal Communication in Depression. Cambridge, 1989.
6 Foucault M. La volonte de savoir. Paris, 1976. P. 38–39.
7 Маффесоли М. Околдованность мира или божественное социальное // Социологос: Социология. Антропология. Метафизика. М., 1991. Вып. 1. С. 282. См. также: Glucksmann A., Wolton Т. Politik des Schweigens. Stuttgart, 1987.
8 Цит. по: Паперный В. Культура Два. М., 1996. С. 193.
9 Luhmann N. Liebe als Passion: zur Codierung von Intimität. Frankfurt a. M., 1982; Martell J. Love is a sweet chain: Desire, autonomy, and friendship. N.Y.: Routledge Press, 2001.
10 Вендина Т.И. Средневековый человек в зеркале старославянского языка. М., 2002. С. 229–232.
11 Хармс Д. Полет в небеса: Стихи, проза, драмы, письма. Л., 1988. С. 342.
12 Пример, где слово «мать» равно употребляется в буквальном и переносном значении.
13 Лахусен Т. Как жизнь читает книгу: Массовая культура и дискурс читателя в позднем соцреализме // Соцреалистический канон. СПб., 2000. С. 609–624.
14 Василев К. Любовь. М., 1982. С. 12.
15 Сидоров В.М. Письма о любви. М., 1981. С. 34, бо, 65.
16 Уфимцева А.Ф. Типы словесных знаков. М., 1974– С. 47; Комлев М.Г. Компоненты содержательной структуры слова.
М., 1969. С. 86. Замечу попутно, что в ономасиологических классификациях подобные слова определяются и как «имена с нулевым экспонентом» (Языковая номинация: Виды наименований.
М., 1977. С. 65; Черепанова O.A. Мифологическая лексика русского Севера. Л., 1983. С. 53–54)-
Наталия Борисова
«Люблю – и ничего больше»: советская любовь 1960-1980-х годов
Цитата из Михаила Кузмина, вынесенная в заголовок, на первый взгляд совершенно неприложима к советской интимной культуре. Она как раз требовала чего-то большего, чем любовь, редуцируя само чувство к величине бесконечно малой. Соцреализм в классическом варианте свел любовный сюжет к минималистской схеме. Любовному сюжету в романе или фильме отводилась по преимуществу роль аккомпанирующая, а его типология разнообразием не отличалась. Катерина Кларк описывает три варианта развития сюжета в соцреалистическом тексте. Первый из них – фактическое отсутствие любви, так как герой посвящает себя полностью выполнению своего долга перед социалистическим Отечеством. Второй вариант предлагает сюжет инициации, когда под руководством возлюбленной герой обретает вожделенную политическую сознательность. И, наконец, третий вариант – испытание; герой в таком сюжете должен преодолеть любовь к «неправильной» даме сердца, часто мещанке или представительнице чуждого класса. В любом варианте обретение сознательности и выполнение общественного долга важнее, чем собственно любовное переживание. «Whether he „gets girl“ or not is of little importance as long as he gets „tractor“» – так Кларк определяет советское чувство1
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.