bannerbanner
Россия на распутье: Историко-публицистические статьи
Россия на распутье: Историко-публицистические статьи

Полная версия

Россия на распутье: Историко-публицистические статьи

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 14

Положение такого преподавателя в университете было и блестящее, и трудное. Все взоры обращались к нему. Не только его лекции, но и его поступки задавали тон, проверялись и обсуждались всем университетом. Но Грановскому нечего было бояться этой требовательности. Он был чист и честен и если вредил кому, так только себе. Студенты молились на него и порядочно мешали своему кумиру. Он был нарасхват, целые дни проводил в разговорах, совещаниях по всевозможным вопросам. Это, может быть, было и неудобно, и тягостно, но Грановский не умел отказывать. Зато у него и образовалась со студенчеством связь не только умственная, но и нравственная. В биографии приведено трогательное место из письма 1855 года, последнего года. Грановский ехал из деревни в Москву полный тяжелых впечатлений несчастной крымской кампании и раскрытого ею общественного распада. По дороге он встретил нижегородское ополчение и говорил с офицерами. Бывшие студенты горячо его приветствовали, говорили, что память о нем живо сохранилась в них, что она и в настоящее время одушевляла и поддерживала их в решимости служить Отечеству. Он писал жене: «Я сам видел (по дороге сюда) нижегородское ополчение и толковал с офицерами. Между ними очень много бывших студентов. Вот что сказал мне один из них, Х-ъ: „Ни один из проживающих в Нижегородской губернии воспитанников Московского университета не уклонился от выборов. Мы все пошли. Зато другие над нами смеялись“. Я гордился в эту минуту званием московского профессора»[108].

Понятно, что этот «московский профессор» и среди товарищей стремился поддержать чувства достоинства и высокого призвания. Он смотрел на университетскую корпорацию отчасти теми глазами, какими офицеры смотрят на свой полк. Честь университета едва не заставила его выйти в отставку в 1848 году. Один из ближайших к Грановскому людей и из самых даровитых преподавателей университета оказался взяточником и вообще запятнал себя низкими поступками. Редкин134, Кавелин и Грановский объявили, что не будут служить с ним, и подали в отставку. Редкина и Кавелина так и лишился университет. Что касается Грановского, то начальство удержало его на службе, и притом связав его честью. Ему было поставлено на вид, что он не отслужил еще за командировку, которою пользовался в конце 30-х годов. Если в данном случае Грановский поставил на карту свое положение, то характерно, что он и не думал об отставке в печальные годы, последовавшие за «февральскою революцией». Это движение отозвалось в России целым рядом стеснений, из которых главные пали на университет. Известно, что число студентов было ограничено 300, что некоторые кафедры были закрыты. Общее положение обрисовывается, например, в истории, происшедшей с преподавателем философии в Московском университете, адъюнктом Катковым. Одною из мер для устранения вредных начал в университетах было истребование программ преподавания от профессоров. Между прочим, и адъюнкт Катков135 подал программу по логике, психологии и истории философии. Программу эту рассматривал петербургский профессор философии Фишер136, немец, и нашел ее не соответствующею началам истинного христианства. Факультет вступился за своего члена. «По единогласному мнению факультета, основанному на самом внимательном наблюдении за преподаванием г. Каткова, сей последний никогда не отступал как в началах своей науки, так и в подробном изложении ее от истин христианской религии и церкви и не заслужил ни малейшего упрека в этом отношении, но снискал совершенную похвалу, особенно же в отношении к тому духу, который распространял он между учениками своими и который засвидетельствован был и публично рассуждением студента Бессонова137, прочтенным в присутствии его сиятельства г. бывшего министра народного просвещения С. С. Уварова138 в 1848 году по предмету психологии»[109]. Это, однако, не помогло. Адъюнкт Катков вскоре подал прошение о том, чтобы его освободили от чтения по логике, психологии и истории философии. Кончилось тем, что он вышел из университета, а его курсы были переданы профессору богословия Терновскому139, хотя тот всеми мерами старался отказаться от них. Чувства Грановского в это время понятны. «Есть от чего сойти с ума, – писал он. – Благо Белинскому, умершему вовремя»140. Он, однако, считал себя обязанным оставаться на своем посту. И, странное дело, авторитет его был так велик, что как раз в это время ему удалось не только поддерживать на прежней высоте свое преподавание, но даже влиять на строгое начальство, отстаивать перед ним интересы университета. В 1850 г. ему даже было поручено министром составление учебника по всеобщей истории, в 1855 году он был избран и утвержден деканом словесного факультета.

Говоря о значении Грановского как университетского деятеля, мы в то же время касаемся и его общественной роли. Университеты всегда были не только педагогическими и учеными учреждениями, но до некоторой степени и центрами общественной жизни, так как на них особенно сильно отражаются идеи, двигающие и волнующие общество. И никогда это свойство не было так заметно, как в Московском университете в 40-50-х годах. Особые условия тогдашнего русского строя давали университету значительное положение. Гласность почти не существовала, государственная деятельность имела чисто бюрократический характер, литература и журналистика стояли под строгою цензурой. Общество поэтому прислушивалось к голосу с кафедры гораздо более, чем стало делать впоследствии.

Но понятно, что университетскими делами и деятелями не исчерпывалось общественное движение того времени. Оно находило и другие своеобразные формы. Это было время кружков. Никогда в Москве столько не собирались и не спорили. Это обсуждение общих вопросов изо дня в день одними и теми же собеседниками наложило определенный отпечаток на сами теории и их выражения в литературе. Мало-помалу взгляды отшлифовывались, если можно так выразиться, приобретали правильность, диалектическое развитие и некоторую искусственность. Не было того разнообразия, беспорядочности, необработанности, которые поражают в наше время.

Всем известно, что главная борьба происходила между лагерями славянофилов и западников. Здесь не место входить в подробное изложение и критику этих теорий. Но мы не можем не коснуться общей их противоположности уже ввиду того, что Грановский вместе с Белинским и Герценом являлся главным оплотом западничества.

На поверхности спора лежал вопрос об усвоении Россией западной культуры. Но дело не состояло просто в том, что одни считали всякое усвоение полезным, а другие – вредным, что одни защищали древнюю Россию, а другие – новую. Разница сводилась не к таким грубым противоположностям, чтобы уяснить ее себе, надо прежде всего указать, что об теории были в целом ряде пунктов согласны друг с другом. Славянофилы, подобно западникам, допускали усвоение полезных приемов, знати, памятников литературы и искусства. Западники, подобно славянофилам, во многом упрекали новую Россию – и тем, и другим был не по сердцу петербургский бюрократический строй. И те, и другие, наконец, признавали по Гегелю возможность и необходимость исторической смены дряхлеющих народов более свежими и сильными. Но одни находили, что все основные культурные начала Россия должна искать в себе самой, что религиозный и политический материал достаточен для дальнейшего развития. Другие утверждали, что удовлетворяться этим материалом значит останавливаться на первоначальных ступенях развития, отказываться от западноевропейских идей значит отрекаться от великого наследия общего культурного развития, которое прошло через Западную Европу раньше, чем через Восточную, и потому должно быть усвоено Востоком с Запада. Одни восставали против всей практики петербургского периода и примирялись с организацией правительственной власти, поскольку она перешла к петербургскому периоду от московского; другие горячо защищали дело Петра141 как культурное обновление и в то же время желали продолжения этого дела как политического обновления. Одни думали, что в преемственности великих народов не только найден наследник для дряхлеющего Запада – Россия, но что дряхлый Запад умер, гниет, и остается только вступить в наследство. Другие находили такое притязание очень преждевременным и советовали подождать, пока действительно заглохнет в Европе духовное творчество, а Россия обнаружит свою силу не только в предварительной работе государственного и хозяйственного строительства, но и в сфере высшей культуры, выдвинет новые и плодотворные идеи, создаст свои духовные памятники. И в сущности в глубине этих споров лежало коренное разномыслие в понимании основного принципа – культуры. Славянофилы имели в виду культуру народную, которая усваивается непосредственно большинством, широкие религиозные и политические обобщения, которые почти бессознательно вырастают в народе под влиянием его племенного предания, общего исторического и географического положения, форм труда, климата, наконец, начальной школы или проповеди. Эти формы действительно определились уже в древней России, и славянофилы считали прямо вредным подвергать их дальнейшим видоизменениям. Западники отталкивались от понятия культуры как сознательного творчества человечества. Дело великих мыслителей было для них не простою надставкой к общей жизни людей, а высшим ее выражением. Различая народы дикие и исторические, они различали дальше полусонною жизнь темного люда, беспомощного и несчастного от своей темноты, и сознательную самодеятельность людей, которые знают, какая великая сила человеческая мысль. Они видели в истории, как духовные приобретения немногих делались достоянием всех и как высшие идеи становились рычагом для улучшения в быте масс. Не будь высшей, идейной культуры, до сих пор существовало бы рабство. Ни один из этих идеалистов и в уме не имел отгородиться от массы, этим требованием высшей культуры создать основание для умственной аристократии, для самодовольного господства меньшинства. Напротив, вся их деятельность была направлена на то, чтобы поднять массы до себя, дать им досуг и образованность, дать им личность.

Понятно, на какую сторону в этом споре должен был стать Грановский. «Многочисленная партия подняла в наше время знамя народных преданий и величает их выражением общего непогрешимого разума. Такое уважение к массе неубыточно. Довольствуясь созерцанием собственной красоты, эта теория не требует подвига. Но в основании своем она враждебна всякому развитию и общественному успеху. Массы, как природа или как скандинавский Тор142, бессмысленно жестоки и бессмысленно добродушны. Они коснеют под тяжестью исторических и естественных определений, от которых освобождается мыслью только отдельная личность. В этом разложении масс мыслью заключается процесс истории. Ее задача – нравственная, просвещенная, независимая от роковых определений личность и сообразное требованиям такой личности общество»[110]. Он не мог не быть западником. К этому вела не заграничная командировка и не занятие иностранным материалом, а все понимание истории, основной принцип этого понимания – идея всеобщей истории. Грановский признал, что существует некоторое общее историческое движение в отличие от всех частных, признал, что показателем этого движения служит прогрессивная выработка идей, признал, что каждый шаг вперед отправляется от предшествовавшего, признал, что в жизни народной это равносильно усвоению чужеземной культуры вступающим на смену народом. Практические приложения к России были очевидны. Необходимо было сделать западную цивилизацию своею, чтобы одолеть ее и пойти дальше. И Грановский был слишком взыскателен, чтобы ошибиться относительно того, в какой степени эта подготовительная работа пополнена. Он не видел еще в России той «новой науки», которую провозглашал Хомяков, возмущался, когда говорили о гражданском распадении Запада люди, сидевшие в грязи крепостного права.

Мы уже настолько отошли от этих споров, что можем попытаться взглянуть на них беспристрастно. Великою несправедливостью было бы признать заслуги и победы только за одними и презирать других. Увлечения были и на той, и на другой стороне, но в то же время и та, и другая стороны выражали своим спором борьбу двух широких мировоззрений. В известном смысле сталкивались философия бессознательного и философия сознательности. А в жизни России и та, и другая партии сделали свое дело. Славянофилы первые обратили внимание на народ как целое, на его привычки и учреждения; с энергией и правдой отстаивали значение его «роковых определений» в противоположность попыткам как правительства, так и образованного общества; наконец, смело исповедовали самостоятельное значение религиозных идеалов, религиозной жизни. Главная сила западников была в их требовательности; они напоминали, что для справедливости и истины «несть Эллин и Иудей, раб и свобод»143, не давали успокоиться на полдороге, требовали подвигов высшей духовной жизни, искали, прежде всего, гуманности.

Прежде всего человечность, – сказал Грановский, и за одно это слово о нем никогда не забудут в России. Высока была цель, велики препятствия, но несокрушима была вера в свой народ и силу добра.

Еще лежит на небе тень,Еще далек прекрасный день,Но благ Господь: Он знает срок,Он вышлет утро на Восток144.

Русский политический мыслитель

Группа так называемых славянофилов, возникшая в Москве примерно в середине девятнадцатого века, заслуживает внимания во многих отношениях. Ее приверженцы оказали значительное влияние на ход внутренних и внешних дел. Но, помимо этого, они обнаружили в своем отношении к проблемам их времени определенные склонности и привычки мысли, от которых едва ли можно отказаться даже сейчас. Я бы хотел сказать несколько слов об одном из этих интересных мыслителей – Константине Аксакове, наиболее замечательном представителе славянофильской концепции русского политического развития.

Имя Аксаковых хорошо известно. Я сомневаюсь, чтобы какое-либо другое имя стало столь характерным для славянофильства в Англии и вообще на Западе. Такую большую известность приобрел Иван Аксаков, председатель Славянского комитета в Москве145. «Таймс» не опубликовала ни одной длинной телеграммы о какой-либо из речей, произнесенных его старшим братом Константином, и все же он был до некоторой степени более замечательной личностью из них двоих. Как в случае всех этих московских дворян мы должны принять во внимание семейные традиции. Аксаковы вышли из Оренбургской губернии, с дальнего востока европейской России. Их отец146 был первоклассным писателем и имел весьма своеобразный характер. Он был великим спортсменом, страстным любителем театра и одним из наиболее гостеприимных людей в Москве, городе всегда и заслуженно известном замечательным гостеприимством. Он не проявлял какого бы то ни было интереса к политике и обольщался заблуждением, что он изменил своему призванию, когда стал чиновником и сельским помещиком вместо того, чтобы пойти на сцену. Только в конце жизни он обратился к описанию вещей, которые он знал лучше, чем кто-либо еще. В своих публикациях о рыболовстве и охоте на дичь147 он предстал не просто как прекрасный спортсмен, но как любитель Природы, который знает, как сделать каждое слово в своих описаниях выразительным. Другой великий спортсмен, Тургенев148, открыто выражал безграничное восхищение им: «Эту книгу нельзя читать без какого-то отрадного, ясного и полного ощущения, – говорит он, – подобного тем ощущениям, которые возбуждает в вас сама природа; а выше этой похвалы мы никакой не знаем»149. Аксаков превзошел все в двух книгах воспоминаний о тихой, патриархальной жизни его семьи в далекой губернии150, из которой он приехал. Эта семейная хроника была переведена на французский и немецкий языки151, и она является классической, как простая, точная и жизненная картина провинциальной семьи в начале девятнадцатого века – ничего выдуманного, ничего скрытого– история, полная правды, простоты и, так сказать, благоухающая свежим бодрящим воздухом степного края. Биография Константина Аксакова поистине неразрывно связана с биографией его отца. Константин был вроде титана-идеалиста, совершенно не годного для чего-нибудь, кроме исследования. Он никогда не женился, никогда не пытался сделать карьеру, жил до сорокалетия в доме своего отца и сразу же потерял силы, когда его отец умер. Это была поучительная и исключительная история – это увядание человека, который выделялся как своим высоким духом, так и своей физической силой! Такой же фанатичной серьезностью пропитана литературная деятельность Константина: он не замечал многих вещей, он не воспринимал значение понятий, он просто отдал все свое сердце нескольким предметам своих занятий – ребенок и титан одновременно.

Главным делом Константина Аксакова стало выдвижение новых идей относительно русской истории. Он начал с того, что выступил против тех ученых, которые хотели сделать древнюю историю страны результатом родовой организации и развития, похожего на развитие кельтских кланов. Эта теория имела весомых сторонников в лице историка Соловьева и правоведа Кавелина. Казалось, что дискуссия обратилась к древним вопросам, но на деле это было не так. Аксаков доказывал, что в то время как род управляется вождем или старейшинами, основополагающим элементом русской истории с самых древних времен была община, управляемая демократическим собранием, на котором председательствует вождь. Такие общины он находил на различных ступенях русской политической организации – таких как сельская община, демократический совет или вече киевского периода и национальное представительство или Земский собор московского периода. И поэтому он искал редкие фрагменты свидетельств, подходящих для того, чтобы доказать, что народ был организован в демократические общины и вполне способен сделать свое мнение услышанным в политических делах.

В то же время Константин Аксаков отвергал всякое желание развивать республиканскую теорию. Он даже не хотел быть либералом в европейском смысле слова – он ненавидел любые такого рода призывы западников. Относительно России он открыл любопытную двойственность принципов: с одной стороны – земля, с другой – государство. Земля состоит из общин и является общинной организацией самого народа, но она сама по себе не касается исключительно политических дел. Все, что касается права, принуждения, внешней власти, передано в руки государства, и в таких вопросах земля имеет только совещательный голос. Аксаков считал, что добровольное подчинение государству является отличительной чертой русской истории. Она начинается не с завоевания, а с призвания варяжских вождей русскими племенами. Нравственное единство народа существует помимо силы меча; оно зависит от убеждения, от братской любви. Но мир не может быть удовлетворен таким единством, это мир вражды, поэтому внешний порядок должен вмешаться, чтобы сделать единство совершенным – внешний порядок с его государственным управлением, его тюрьмами и солдатами. Русский народ поддерживает нравственное единство на высоком уровне, но не придает слишком большого значения правовым формальностям. Именно поэтому он удовлетворен политической организацией, которая сосредотачивается вокруг царя. Чем яснее и проще структура государственной власти, тем лучше. Со стороны народа не предпринимаются попытки вести государственные дела непосредственно им самим, это ошибка, характерная для европейского либерализма. Это романтическое представление русского развития не соответствовало реальному положению дел в николаевской России, и даже такой мечтатель, как Константин Аксаков, не мог ничего поделать, замечая этот факт. Его объяснение состояло в том, что современная Россия была направлена по ложной колее благодаря влиянию германских элементов, допущенных в течение петербургского периода. Аксаков никогда не переставал противопоставлять московское прошлое петербургскому прошлому и настоящему. Его надежды на будущее сосредотачивались в убеждении, что царь, исторический лидер народа, поймет основополагающий дуализм русской жизни и приведет проявления государственной власти в соответствие с устремлениями, происходящими из свободного самосознания нации.

Я обращаю внимание на эти взгляды не для того, чтобы защищать их. Они непрактичны и романтичны. Но в них есть зерно истины постольку, поскольку они признают значение, по крайней мере, двух аксиом русского развития – необходимости мощной центральной власти, способной удержать империю вместе, и жизненной важности общественного мнения, свободного от принуждения и формализма.

Пророческий жизненный путь

Ход событий в современной России обращает нас все чаще и чаще к памятникам политической мысли и политической деятельности середины девятнадцатого столетия.

Так называемые московские славянофилы, которые были поистине русскими националистами, преисполненными чувством величия их народа и его призвания в мире, представляют особенно интересную галерею выдающихся личностей, выражающих многие тенденции, которые они сами вновь и вновь отстаивали самым решительным образом. У меня уже была возможность в последнее время рассказать об Иване Киреевском и о Константине Аксакове152, философе и историке этой группы. Сейчас я хотел бы описать кратко дела Юрия Самарина, величайшего государственного деятеля из славянофилов.

Когда официальные власти обратились за поддержкой интеллектуального класса во время периода реформ шестидесятых годов, московская группа выступила вперед, и интересно проследить, как теоретические споры подготовили ее к участию в управлении. Самарин был выдающимся представителем славянофильства в этом отношении.

Как и Киреевские, Хомяковы, Аксаковы, он принадлежал к этому замечательному классу русского дворянства, которому так долго принадлежало первенство как в умственных поисках, так и в социальной жизни. Его личное развитие было замечательно ранним. В возрасте двадцати лет он удивил французского либерала Могена153 разнообразием своих знаний, ясностью и силой своих высказываний, решительностью своего характера. И последующие события показали, что он не был из числа тех блестящих и поверхностных людей, которые рано развиваются, но быстро истощают свои силы. Как раз напротив, он постоянно углублял и усиливал свой характер, и действительно может рассматриваться как яркий представитель политических способностей великой русской расы. Он стал выдающимся благодаря своей железной воле, четкости целей, неутомимой деятельности, благодаря своеобразию понимания, высокой культуре и литературным достоинствам. Он был красноречивым в выступлениях и публикациях, но его красноречие было отмечено особой печатью – оно заключалось не в плавности или гладкости высказываний, которые так поражают, не в поэтическом вкусе и богатстве красок. Его манера напоминала прочный, острый клинок, который сверкает, так как сделан из блестящей, отполированной стали. Его идеи нельзя отделить от его биографии, и я дам краткую оценку того и другого.

Первое стремление молодого человека было направлено к деятельности ученого. Ему хотелось стать профессором Московского университета, игравшего ведущую роль в литературном движении. И он действительно начал заниматься, чтобы получить степень магистра, которая в России является первым шагом к профессорскому званию и для получения которой нужно сдать экзамен и подготовить исследование. Самарин получил степень на основании очень хорошей биографии Феофана Прокоповича, архиепископа времен Петра Великого. Выбор и трактовка предмета достаточно характерны: это исследование теологической жизни в России во время великого кризиса в ее истории, и автор изучает Прокоповича и Стефана Яворского154, соперничающих иерархов этой эпохи, как представителей протестантской и католической тенденций в Русской церкви. Его собственная цель – поразить одного с помощью другого и превознести православие в его особом положении. Таким образом, эта книга не просто биография, она направлена на то, чтобы проанализировать догматические различия и поместить их в обстановку национальной истории. Влияние гегельянства сильно чувствуется, и Самарин сам упоминал об этом и других исследованиях своих ранних лет с добродушной иронией: «Построение русской истории по гегелевскому закону двойного отрицания занимает […] первое место [в исследованиях этого времени]. [Молодой друг Константина Аксакова] трудился над сочинением, в котором доказывал, что Гегель, так сказать, угадал православную церковь и a priori поставил ее […] одним из моментов […] в логическом развитии абсолютного духа»155.

Это было схоластической тренировкой, тем не менее и прогресс мысли Самарина вскоре вывел его за пределы искусственных концепций. Он без устали читал о религиозных предметах и обсуждал их, но он думал, довольно многозначительно, что период творческой теологии прошел и что просто необходимо объяснить то, что было сделано ранними отцами церкви. Римская католическая доктрина догматического развития вызывала у него в высшей степени отвращение, и он уверял, что великой целью являлось усиление личной стороны религии, чувства личной связи с Богом через Церковь. Его работа была прервана желанием его отца, чтобы он начал служебную карьеру. Во многом вопреки своим склонностям он вынужден был оставить мысль о преподавании в университете и переехать в Петербург, где он вступил в министерство юстиции. Петербург оказался ему совсем не по душе, как и следовало ожидать в случае с молодым человеком, только что покинувшим московские собрания, где каждая ночь приносила какой-нибудь спор по вопросам об основном начале и учении. Самарин нашел петербургское общество уставшим от жизни из-за иссушающей работы в канцеляриях и министерствах.

На страницу:
8 из 14