
За Доброй Надеждой
В нашем издании дневников Кука допущены раздражающие ошибки. Ну, когда издатели печатают в дневниках добрых христиан с маленькой буквы «рождество» или «господь», это понятно. Преследуются цели антирелигиозной пропаганды, подрывается авторитет божества. Но когда с маленькой буквы пишутся «солнце» и «луна», употребляемые Куком как имена собственные, ибо он по этой звезде и небесному телу определяется, то это наводит тень на капитана, хотя он в таком пренебрежительном невежестве по отношению к мирозданию никак не виноват. Самый молодой и глупый штурман уже знает, когда пишется «Солнце» и когда «солнце».
У старпома умерла мать. Он пришел ко мне с радиограммой, спросил маврикийского вермута. Но от вермута у меня остались только цветастые наклейки. Чиф рассказал, что видел сон, в котором ему «рвали зуб с кровью». И сон оказался пророческим. Потом рассказал, как мать не хотела отпускать его в рейс, плакала на причале, предчувствовала. И сам вдруг заплакал. Он был в море, когда умер отец. Был в море, когда умер брат. Теперь не похоронит мать. А в море идти надо было обязательно. Раньше он трижды погорел на якорях. Он утверждает, что ни разу не был виноват, все три раза якоря были утеряны из-за того, что звено цепи становилось поперек клюзной трубы. За каждый якорь пришлось по году отплавать на лихтере шкипером.
Он смотрел в окно каюты и плакал. С вечера заштормило. Ветер около девяти баллов, качались градусов на тридцать. Луна всходила над океаном одним рогом кверху, светила сильно, как прожектор американского эсминца. Вокруг Луны летал «Зонд-7». Возле самого окна каюты летал огромный фрегат. По каюте летала мыльница, и угрожающе сползала с дивана картонка с японским сервизом. Неудобно крепить сервиз, когда человек пришел к тебе со своим горем, но мысли мои вертелись вокруг картонной коробки. Так уж мы устроены.
– У доктора был? – спросил я.
– Как заштормило, у него бутыль со спиртом упала и разбилась. Туши фонари. Литров пятнадцать. Объяснительную капитану пишет...
По трансляции объявили результаты турнира по «козлу». На судне проводился День физкультурника. Так как в девятибалльный шторм никакой другой спорт невозможен, Перепелкин провел «козлиный» турнир.
Время изменилось еще на час. Теперь суточная диспетчерская радиограмма приходится на мою ночную вахту. Я отправляю в адрес начальника флота Академии наук координаты, сообщаю оставшиеся запасы топлива, воды, скорость ветра. И каждый раз странно писать фамилию Папанина. Не привыкнуть, что жизнерадостный толстяк, прочно связанный с детством газетными фотографиями, существует и сегодня вполне реально. И в далекой Москве читает наши диспетчерские сводки.
Ни разу за весь рейс я не позволил себе соблазниться лоцманским креслом, закрепленным в закутке рулевой рубки справа от штурвала. На вахте сидеть не положено – это впиталось в кость и лимфу. Нынче кости сильно болели ревматической болью и резкая качка утомила. Я уселся в кресло и блаженно покуривал.
Ни разу за весь рейс капитан ночью без моего вызова не являлся в рубку.
Тут около двух дверь с пушечным выстрелом отворилась, свет из коридора сфокусировался на моей блаженствующей фигуре и в рубку мелкой рысью – крен был как раз по ходу – пронесся Георгий Васильевич, Он был в трусах. Я катапультировался из кресла с ловкостью матерого истребителя-перехватчика.
– Что происходит, штурман? – заорал капитан, вглядываясь в кромешную тьму штормового океана.
Я доложил, что все нормально, встречных и поперечных нет, ветер и волна начинают слабеть, на судне порядок.
– Кой черт они слабеют?! Третий рейс на «Невеле», и никогда в спальню из каюты стулья не заезжали! А тут стул заехал и на меня в койку упал!
Он был так потрясен злонамеренным поведением стула, что не заметил моего нарушения правил несения вахтенной службы. Или сделал вид, что не заметил. Океан лупил по «Невелю», как Пеле по мячу. Только ворот не было видно.
Минут пятнадцать Георгий Васильевич провел в рубке, успокаиваясь. Белел голым телом и трусами у левого окна. За это время из него вывалилось три фразы.
– Во фрицевском календаре написано, что двести лет назад родился Наполеон.
Спустя пять минут:
– На Корсике.
Спустя еще пять минут:
– Деньги – жене, убытки – стране, сам – носом на волну!
И ушел досыпать.
14.08.69
В 21 час 46 минут по нашему времени «Зонд-7» прибыл из космической командировки.
Штормило, но не очень. Облачность баллов шесть.
Опять красный и зеленый отблески от бортовых огней на штопорах антенн. Опять тревожный лай нашего потихоньку рыжеющего под южным солнцем Пижона. Он чувствует напряжение людей в последние минуты перед расчетным моментом появления объекта.
Через три часа ТАСС сообщило об удачном приземлении «Зонда». Я еще не успел отшагать пятисот шагов по рубке, а он уже шлепнулся где-то в глубине летней России, на зеленую траву и ромашки.
Мы идем на рандеву с теплоходом «Иван Гончаров» и встретимся с ним к востоку от Маврикия, чтобы принять газеты. Классик морских путевых заметок следует в Сингапур. И мы проследуем туда же. Курсы предварительной прокладки уже проложены по диагонали Индийского океана на северную оконечность Суматры и к воротам бананового и лимонного рая. Есть в любом длинном рейсе период, когда грусть прощаний выветрилась, мечтать о возвращении еще бессмысленно и очень редко кто вспоминает о доме. Радисты хорошо знают эти периоды, так как экипаж перестает тратиться на радиограммы.
Я отправил две. В Москву – матерому газетчику и журналисту Кривицкому. И в Ленинград – Гранину. Попросил их связаться с нашим корпунктом в Сингапуре. Я уже хорошо знаю, что без благожелательного гида в чужом краю время пропадает на девяносто процентов зря. Но главной целью моей радиоактивности была надежда на корреспондентские автомобили.
Семнадцатого августа мы вышли в точку встречи с «Гончаровым» и опять легли в дрейф, поджидая его.
Ночь. Теплый дождь несет в левый борт. Включено палубное освещение, горят на мачте красные огни. Кружится бессонная ночная птица и время от времени вскрикивает тревожно. Она мелькает в свете палубных огней и боится опуститься на судно. Рядом Маврикий – ее дом. Там спят в гостинице артисты Госконцерта, расчесывают лишаи на потных телах, а может быть, не спят, как я и ночная птица, мучаются творческими поисками и сомнениями.
Всю вахту развлекаюсь тем, что стираю с карт старые курсы и подклеиваю расползающиеся на сгибах листы сеток. И прихожу к выводу, что есть одно дело, которому я никогда не научусь – это аккуратно склеить две бумажки.
Дождь шумит по палубам. Звук – как в водосточных трубах ленинградским октябрем.
На душе тихо. И как-то глухо, будто начитался стихов Тредиаковского. Наш календарь отмечает двести лет со дня его смерти.
Около десяти утра подошел «Гончаров». Следует из Одессы на Японию. Чистенький. Позор, но «Фрегат „Палладу“» я не читал. Пытался раз десять, но не осилил. Лет в девятнадцать потрясался «Обрывом». Марк Волохов и его любовная наглость помнятся до сих пор. Запах рока и женская красота.
Очень редко удается человеку осуществить свою мечту в срок, в тот единственный момент, когда осуществленная мечта рождает счастье. Волевые и настойчивые люди все-таки осуществляют свою мечту, но с опозданием на десятки лет. Они, конечно, получают удовлетворение. Мозг дарит им награду в виде эмоции радости, но от этой положительной эмоции до счастья так же далеко, как от количества до качества. К чему это я? Так просто. Пришла такая мысль, когда смотрел на «Ивана Гончарова». Был он счастлив? Объехал весь мир, написал знаменитые книги, море он не любил, а теперь вот обречен годами и десятилетиями носиться и носиться по волнам, как «Летучий Голландец».
– "Невель", я «Гончаров». Чем вы здесь занимаетесь, если можно?
– Космосом. Газеты надо читать. Томатного соуса у вас нет?
– Нет соуса. Сухофрукты есть.
– Сухофруктов не надо. Чиф-инженер близко? Спросите у него латунной проволоки. Очень надо. Хоть метр.
– Ни грамма латуни нет.
– Радиста спросите. Драчевый напильник коллега просит. Готов на паяльник сменять.
– Нет напильника...
– Ты у них воды забортной попроси ведро, – это уже я советую старпому. И он спрашивает:
– Воды забортной ведро. Секонд просит. На фуражку сменять готов.
– Нет воды забортной... Тьфу! Пошли вы к чертовой матери! Чего вельбот не спускаете?
Несколько минут в нашей рубке хохот и высказывания в адрес одесситов самого легкомысленного сорта. Затем появляются капитан и доктор. Лишние слушатели и зрители удаляются. Предстоит деликатный разговор. Георгий Васильевич собирается уговорить русского классика забрать во Владивосток нашу беременную русалку Виалу. Но почва для переговоров подмочена неуместным ведром забортной воды. На традиционный и благожелательный вопрос Георгия Васильевича капитану «Гончарова», заданный для затравки: «Что везете?» – следует угрюмый ответ: «Семечки». – «Подсолнечные?» – «Нет. Тыквенные». – «У меня беременная женщина на борту, – берет Георгий Васильевич быка за рога. – Рейс еще полгода. Прошу взять ее во Владивосток!» Ответ молниеносный, как удар шпагой Атоса: «Возможно, будем бункероваться в Сингапуре и во Владивосток не пойдем. Взять не могу».
Ну какому Обломову, честно говоря, охота возиться с чужой беременной дневальной?
Вельбот тыкается в борт «Гончарова». Трап одесситы не спускают. Тюк с почтой падает в вельбот. «Гончаров» поднимает флаги: «Желаем счастливого плавания!» Можно передать такое пожелание и по радиотелефону. Но теперь надо поднять и нам три флага: "у", «дубль ве» и «единицу». Минут десять ищем «дубль ве». Нет флага! В обоих сводах нет! Фантомас какой-то...
– Благодарю за добрые пожелания! – говорит Георгий Васильевич в микрофон. – Счастливого плавания, Обломовы!
Так мы расстаемся. Как в море корабли.
Кук удачнее совершал обмены с дикарями. Топорики и бусы приносили ему свежую свинину. А здесь и электрический паяльник не помог.
День сплошных неприятностей. Пропавший флаг лежит на моей совести. Затем военные занятия. Приказал боцману принести химкостюм, засунул в химкостюм матроса. Комплект оказался без застежек. Пришлось имитировать процесс застегивания на пальцах. А когда матрос извлекся из костюма, то, к удивлению всех зрителей и моему, оказался белым, как мельник в конце смены. Оказывается, боцман не протер костюм от талька. Глупо да кретинизма. Вечером собрание по судовым делам. Прошло быстро. Председатель: «Разное будет?» Капитан встал: «Да. Будет. Вот радиограмма любопытная. Всем прививки от холеры. Вероятно, в Сингапуре вспышка». Черт, я и так уже набит ослабленными микробами всех родов войск – от желтой лихорадки до обыкновенной оспы. Теперь предстоит холера. Укол «дубль ве» – один завтра, другой через шесть дней. И моя верная подруга пишущая машинка «Эрика» чего-то начинает барахлить. Влажность. В каюте все мокрое. И машинка покрывается красной ржавчиной.
Вместо литературы печатал протокол собрания. И вдруг мистически вздрогнул от фразы: «Присутствовало 10, голосовало 12». Оказалось, двое приходили голосовать с вахты. Вот и вся мистика.
Надвигается День учителя. И мне поручили доклад. Я взвыл. Ну какое мы имеем отношение к учителям и для чего доклад? Георгий Васильевич подумал и сказал: «Для общей ерундиции, Виктор Викторович!» На такое возражать было нечего. Главное сохранять в себе частицу Швейка.
В Индийском океане на дне его есть гора имени Афанасия Никитина. Когда мы проходили вблизи горы, капитан спросил: какой из русских землепроходцев самый знаменитый? Я не нашелся что ответить. Самым знаменитым оказался Хабаров. Водка «Ерофеич» названа в его честь. Правда, это название перешло на водку уже со станции Ерофей Павлович. Есть такая на Дальнем Востоке.
Примечание. После выхода книги «Среди мифов и рифов» я получил два письма на тему «Ерофеича». Первое от Льва Васильевича Успенского: "Написать Вам я придумал для того, чтобы Вы (если сочтете нужным) могли прищучить одну небольшую «блошенцию», которую я раньше, видимо, пропустил, а теперь вот поймал. У Вас сказано, что название «Ерофеич» «перешло на водку со станции Ерофей Павлович»... Этому можно было бы легко поверить, если бы не два обстоятельства. Станция наименована «Ерофеем Павловичем» при строительстве Великой Транссибирской магистрали, т.е. между 1894-м и 1897-м годом. «Ерофеич» же, в смысле «напиток», «настойка», фигурирует уже в 1-м издании словаря Владимира Ивановича Даля, которое вышло в 1864 – 66 годах, т.е. ровно за 30 лет до появления станции с таким названием.
Откуда же оно взялось?
Языковеды установили, что водка настаивается на травке «Ерофей» – hypericum perforatum, которая иначе именуется «зверобой». Данные о том, что «трава Ерофей» есть именно «хиперикум перфоратум», можете получить у того же В. И. Даля, а вот что она есть одновременно и «зверобой», это я вычитал в справочнике «Федченко и Флёров, Флора Европейской России, С.-Петербург, издание А. Ф. Девриена, 1910».
Ваши «Мифы и рифы» – не пособие для топонимистов, равно как и не справочная книга для производителей крепких напитков. Отсюда – вывод: тем, что я Вам сообщаю, Вы имеете полнейшую возможность пренебречь, в полной уверенности, что я на Вас за это не надуюсь. Но вот одно уже чисто словесное добавление к сказанному. Ведь все-таки, если бы водку решили назвать по станции, то ее надо было бы окрестить не «Ерофеичем», а скорее «Павловичем». А? Как Вам кажется?
Пишу все сие «на деревню – дедушке», потому что представления не имею, где Вы сейчас и кому целуете пальцы, перефразируя Вертинского..."
Лев Васильевич Успенский – первый живой писатель, которого я видел в жизни, ибо принес ему на трясущихся ногах свои первые три рассказа в 1954 году на Красную (бывшую Галерную) улицу. Он жил в одном доме с одноклассницей брата, знал ее с детства, и этот факт я использовал для проникновения в литературу с черного хода. За рассказы Лев Васильевич дал мне такую же благожелательную, деликатнейшую, но взбучку.
Сейчас низко склоняю голову перед его навечно светлой памятью.
Второе письмо: «Настойка „Ерофеич“ была известна уже в 18 веке, название она получила по отчеству своего составителя, некоего фельдшера, который был в большой моде в середине 18 века. Сей фельдшер внес свой вклад в русскую историю еще и тем, что светлейший князь Г. Потемкин, поставив на больной глаз припарку, составленную по рецепту Ерофеича, на оный глаз окривел, что привело к заметному падению популярности эскулапа. Подробности жизни Ерофеича излагаются в нескольких мемуарах, опубликованных в „Русской старине“ в 70-х гг. прошлого века. С глубоким уважением. Извините за почерк. Мне, как физику-теоретику, чистописание, как и правописание, всегда давалось с трудом. Л.Э.Рикенглаз».
РДО: «На борту румынского судна больной требуется медицинская помощь. Ш.04°05'ю. Д.75°15'вост.»
Далеко.
Ночами ливни. Молнии каждые две-три минуты. И грома нет. «И бросить то слово на ветер, чтоб ветер унес его вдаль...»
Ветер уносит вдаль громы. Остаются беззвучные ослепительные зигзаги в половину горизонта. Течет через переговорную трубу с пеленгаторного мостика. Течет за обшивкой переборки в рубке. Коротит электропроводку. Экран радара – сплошное зеленое пятно. Никакой пользы от радиолокации в тропический ливень. Не видны и собственные ходовые огни. Вода шумит, как танки на Курской дуге.
В такие океанские грозы и появились на белый свет «Летучие Голландцы», морские змеи и прочая чертовщина. Всю вахту так напряженно таращишь глаза, что начинает мерещиться нечто и впереди, и позади, и по бокам.
Все это градусах в семи-пяти от экватора.
А на самом экваторе в Индийском океане стоят странные безветренные дожди. Они выпадают из низких туч ровными отдельными колоннами. Штук десять – пятнадцать дождевых перламутровых колонн стоят по кругу горизонта и как будто думают свое, неподвижные и бесшумные. И мы идем между этих колонн, как в огромном планетарном зале, как в огромном католическом соборе, под сводами туч. Солнце не просвечивает, теней от дождевых колонн нет. Призрачно. Штиль мертвый. Вода – расплавленный, без морщинки свинец. И из этой ровной густой воды каждый раз неожиданно вырываются летающие рыбки и веерами уносятся от судна. Приводняясь, они несколько раз задевают хвостом воду, и на ней остаются «блинчики», как от умело пущенной рикошетом плоской гальки. Душное тепло. И очень тихо.
Да, гениальный архитектор строил мира здание.
Ночью мощная луна освещает контуры туч, глубины туч кромешно черны, колонны дождей тоже черны, но иногда между ними струит от луны ослепительная дорожка. Штиль над океаном продолжает оставаться мертвым. В небесах идет жизнь. Края туч меняют очертания. Мощные кучевые облака вздымаются на огромную высоту. Вокруг лика луны прозрачной шалью заворачиваются слоистые облачка, а может – перистые. Все, что только может придумать небо, есть на экваторе ночью.
Записав вахтенный журнал, пятнадцать минут пятого я иду купаться. На палубах темно. Сон витает вокруг. Над бассейном легкий ветерок от движения судна. Раздеваюсь догола. Посвечиваю фонариком на скобы трапа. Черная вода чуть покачивается среди смутно белеющего кафеля стенок. Медленно спускаюсь в воду. Плюс тридцать, но вода сразу осторожно и ласково освежает. Полная тишина. Лежу на спине посредине бассейна.
Надо мной закрученные штопоры антенн радиотелефонной связи с космонавтами. За ними освещенные луной клубящиеся края туч и сама луна, по которой уже ходили люди. Вода в бассейне, и я вместе с ней, чуть колышется и подрагивает в такт машинам. Неподвижно стоят над Индийским океаном дождевые колонны. Вдруг восторг наполняет уставшую душу. Затем мысль, что впереди ждет отварная картошка с колбасой и уютная койка, заменяет божественный восторг на земное блаженство. На несколько минут я превращаюсь в дельфина – плюхаюсь, кувыркаюсь, толкаюсь руками и ногами от стенок бассейна. Горько-соленая вода щиплет кожу и не дает нырнуть.
Одеваясь, думаю о том, что это очень длинный рейс, это тяжелый рейс, это черт знает какой рейс, но будь я проклят, если забуду ночи среди молчаливых дождей в Индийском океане.
Румыны передали, что их больной умер и они просят теперь никого не беспокоиться. Зато шведы передали, что потерянный ими пятнадцать часов назад человек найден. Все это время он продержался на черепахе. Почему она не нырнула, чтобы освободиться от лишнего груза? На месте шведа я больше никогда не стал бы есть черепаховый суп и выкапывать из теплого песка здешних островов теннисные мячики ее яиц.
Не знаю в литературе морского пейзажа, равного по художественности земным. Или фотографичность, или очеловечение моря. Схожесть описаний у самых разных писателей и великолепная забываемость прочитанных описаний, в которых обычно столько же святой правды, сколько и святой лжи. Это касается открытого моря. Прибрежный пейзаж выручил многих писателей. Он удается великолепно.
Давно известно, что любое описание природы имеет смысл только тогда, когда человек наблюдал ее ранее со специальной, утилитарной целью, а не «вообще». Просто наблюдать пейзаж с целью описать – значит неминуемо родить мертвого ребенка. Бесконечность деталей природы и ее состояний вынуждает к отбору. Отбор обусловлен целью. Известно, что многие хорошие писатели охотились. Охотник идет по следу. И читатель идет за ним. Известно, что писатели-феодалы остались в описаниях пейзажа непревзойденными. Они были помещиками, смотрели на землю глазами хозяина. Когда Толстой пахал или косил, он не только опрощался. Он даже бессознательно отбирал из пейзажа только то, что видит косец и что ему важно, – от степени влажности травяного стебля до угрозы подходящей тучи.
Прогулка отличная вещь, но бесплодная на девяносто девять процентов. Прогулка может родить в поэте напевы, а напевы родят стихотворение. Но проза штука более тягостная. Она, как заметил Моруа, не дает возможности выдавать напевы за мысли.
Экзюпери написал небо как никто, потому что летел сквозь него на самолете. Он знал цену атмосферному давлению, суточному ходу ветра, температуре подстилающей поверхности. Точка росы, заря утренняя и вечерняя, заоблачное сияние солнца, окраска звезд, форма небесного свода, венцы, мерцания звезд, радуга, продолжительность сумерек, слышимость звука в атмосфере – вот из чего складывается пейзаж для того, чья работа – движение вокруг планеты. Но всегда кажется, что писать о таких вещах утомительно для читателя, если он не студент гидрометеоинститута.
Утром 27 августа открылась Суматра при сером дождливом небе, в зените которого просвечивало беспощадное солнце.
Вышли на островок Брёз, подвернули в Бенгальский проливчик к острову Рондо. Близко свисали над прибоем пальмы и всякие лианы, именно так свисали, как в мечтах всех мальчишек мира. Хотя... Что я знаю о мечтах сегодняшних мальчишек?
Вот и Андаманское море, вход в Малаккский пролив. Мангры на берегу Суматры, их бледные стволы. Розовые бунгало в бухте Вэ и белые восклицательные знаки створных знаков. Пенные полосы сулоя среди штилевой воды, прибойный шум сулойных волн и та штурманская тревога, которая всегда появляется, когда пересекаешь полосу возмущенной воды, стремление еще и еще определиться – не на рифах ли шумит вода?
Индонезия – далекая страна, окутанная дымкой неясной песни, залитая ныне кровью и жуткая, ибо нежность Азии, очевидно, обманчива, как отражение цветка в стальном клинке. Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая, влекущая моряка в полуденные края напевами прекрасных песен...
Пролетел индонезийский военный самолет, размалеванный жуткими драконами. Заложил вокруг несколько слишком, пожалуй, близких виражей. Наши космические антенны вызывают любопытство вояк планеты. И не только вояк. Со встречных судов белоснежные штурмана обязательно тянут к глазам бинокли.
Раньше жаргонное название корабля «коробка» как-то саднило налетом пижонства. А теперь я понял, что иногда судно надо ощущать обыкновенной большой железной коробкой, а себя сидящим в этой коробке, потому что все именно так и есть, и это можно не только понять, но и ощутить, и я ощутил. А ощутив, лег на диван, задрал ноющие ноги на стенку каюты и принялся за «Улицу Ангела» Пристли. Он объяснил мне, что чувство юмора и дух терпимости – величайшие ценности в нашем железном мире; что модные в послевоенные времена разговорчики о «третьей силе» – чепуха. И по праву третьей силой можно счесть лишь чувство юмора, дух терпимости и либеральную гуманность, самое себя не принимающую всерьез... Все это, конечно, прекрасно, но ведет прямым курсом к отказу от борьбы со злом и тупостью. И как вылезать из этого переплета, мистер Пристли? И не кажется ли вам, сэр, что пропасть между интересной мыслью и мудростью не менее глубока, нежели пропасть между мудрой мыслью и мудрым поступком?
Тридцатого августа утром снялись с дрейфа. Выходили опять к Суматре на мыс Алмазный. Возле мыса впадает в Малаккский пролив речка Джамбо-Але, маленькая, типа нашей Фонтанки. Она заросла тропическим лесом и малоприметна. По Алмазному мысу проходит железная дорога – судя по карте. И я рассчитывал взять до мыса хорошую дистанцию радаром: прибрежные железные дороги обычно увеличивают четкость берегового контура на экране. Но мыс долго не давался, путался с горой Агам-Агам и Дама-Тутонг.
Мадам Мигни
Первым запахом Львиного города оказался запах нефти, а не бананов или лимонов.
С карантинного рейда перешли мы к причалу нефтебазы на острове Букум. Эмблемы «Шелл» – оранжевые раковины – распластывались и на огромных нефтебаках, и на колпаках фонарей. Везде были раковины. «Шелл» начинала со сбора морских диковин в Южном океане и сохранила о прошлом бизнесе добрую память.
За выкрашенными серебрином нефтяными емкостями торчали горы, заросшие джунглями. Из общего месива тропических зарослей вырывались на фоне белого от зноя неба отдельные пальмы.
Солнце жарило прямо в плешь. И от всего вокруг воняло горячей нефтью. И от островков, над курчавой зеленью которых виднелись пагодные крыши; и от воды, неподвижной и жирной; и от деревянных сампанов, в которые грузили железные бочки с горючим; и от касок малайцев – служащих «Шелл». Вполне может быть, что были они и не малайцы, а японцы или китайцы.
Швартовались тяжело и нудно. Надо было встать так, чтобы штуцер приема топлива был точно перед штуцером на причале, а удобных палов для кормового шпринга не находилось. И стыковались мы больше часа.
Сперва порвался кормовой продольный швартов. Малайцы на боте завели его вторично, но при подаче с бота на стенку упустили и утопили. Мы выбрали его на борт в третий раз. И вся грязь со дна сингапурской нефтебазы украсила ют. Потом лопнули шпринг и терпение капитана. Но родной фольклор звучал в тропическом зное как-то неубедительно, не зажигал нас азартом, не вносил в наши мозги ясности. Старпом на баке тащил теплоход шпилем в свою сторону, а я на юте кормовой лебедкой – в свою. Разорвать «Невель» пополам нам не удавалось, но швартовые рвались исправно. Когда рвется стальной трос, из него иногда вылетают искры. Коричневый лоцман, в ослепительно белой форме, с суперсовременным радиопередатчиком на груди, иногда кукарекал. Коричневый полицейский в серо-стальной форме судорожно сжимал левой рукой револьвер, торчащий рукояткой вперед из открытой кобуры, а правой рукой стискивал висящую на боку в ажурном симпатичном чехле черную резиновую дубинку. Морской агент-китаец на причале тискал и даже иногда подбрасывал в воздух шикарный никелированный портфель с документами. Малайцы, короче говоря, волновались. Но все закончилось благополучно. Мы состыковались с нефтепричалом, гигантские шланги вздрогнули от натиска насосов, и сингапурский соляр ринулся в наши отощавшие танки, а сингапурские доллары – в наши карманы.