
За Доброй Надеждой
К весне сорок пятого года я оказался на полной свободе. Нужно было устраиваться в ремесленное. Мне скоро исполнялось шестнадцать лет, а занятия в вечерних классах Художественного училища видом на жительство и для получения карточек служить не могли.
Хоть убей не помню, как я познакомился с этим Петровым. Мы работали с ним на сортировочной – перегружали дрова из железнодорожных вагонов на трамвайные платформы.
Дровяной запах, весенняя ночь, спящий город. И мы лежим на бревнах, трамвай едет куда-то, искры из-под дуги, зябко после недавней азартной работы, потная одежда не греет. И мы тесно прижимаемся друг к другу, бревна под нами ерзают.
Приезжаем в район порта. Нева уже вскрылась, туман, дымная мгла, пакгаузы, баржи, ранний рассвет. И костер у места выгрузки. Мы сидим вокруг костра, передаем друг другу «бычки». Биографии всех похожи: или такие пацаны, как я, или отвоевавшие солдаты. Ощущение товарищества, общей работы, огонь костра, тихий плеск Невы и гудки паровозов, далекий и гулкий лязг буферов. И мой сосед Петров – бледный юноша, интеллигентный, наверное из старинной петербургской семьи.
– Олег, давай «Жанетту»! – просят его ребята.
Кто-то уже достал трофейную губную гармошку. И все притихают, ждут, и ясно, что все это уже не в первый раз. По бледной физиономии Олега прыгают розовые блики от костра. Он улыбается вдруг отчаянной, озорной улыбкой. И – «В Кейптаунском порту, с какао на борту, „Жанетта“ поправляла такелаж!..»
И сегодня меня волнуют мальчишеские морские песни: «Идут, качаются, вливаясь в улицы, и клеши новые полощет бриз... Туда, где нет забот, где море не придет... Где все повенчаны с вином и с женщиной, где каждый сам себе свой господин!..»
Как этот Олег Петров пел! Всю нашу тоску по необыкновенной, красивой жизни вывернул он наизнанку. Все наше голодное отрочество, горящие эшелоны, бомбовые воронки вдоль железнодорожного полотна, ручные пулеметы, нелепо строчащие в гудящие небеса, скелеты блокадных трупов, вспученные животы, дизентерия, вши, слезы, ненависть, бессилие – все это списанное в расход отрочество теперь красиво отходило от нас. Голос Олега Петрова утверждал: «Она впереди, удивительная жизнь. Вы ее увидите, ребята! Вы увидите еще весь мир, штормовой и отчаянный!»
«Они стояли на корабле у борта. Он перед ней с надеждой и мольбой. На ней был плащ, на нем бушлат потертый. Он перед ней с протянутой рукой. А море грозное шумело и стонало... Он ей сказал: „Туда взгляните, леди, где в вышине летает альбатрос. Моя любовь вас приведет к победе, хоть знатны, леди, вы, а я простой матрос“...»
Глаза у нас были полным-полны слез, когда леди отказала матросу и тот кинул ее в бушующий простор, а потом, в приморском кабачке, «моряк рыдал, тянул он горький ром в кругу друзей-матросов и в тишине кого-то тихо-тихо звал»...
Вот этот романтик моря Олег Петров и подбил меня идти не в ремесленное училище, а в военно-морское подготовительное. Сам он потом куда-то исчез, не приняли его в военно-морское по близорукости. А за мной на семь лет закрылись двери казармы. Но сегодня я не хочу жалеть о прошлом. Так уж устроил меня бог, что хочется соединить реализм с романтизмом любого толка. Куда же мне деваться, если я Шульженко люблю, а в Филармонии был раза два за жизнь. Пожалуй, поздно перестраиваться.
Песня о старом капитане и девушке в серенькой юбке оказывается иногда важнее оперной арии. Другое дело, что песни эти не наши, не русские. Я пытался выяснить, откуда они появились, переводные они или стилизация, но ничего не выяснил. Однако неизвестность их происхождения не мешает орать в грохоте атлантического шторма про девушку в серенькой юбке, про матроса и леди, про «Жанетту», которая поправляла такелаж в Кейптауне.
Ветер все дальше отходил на норд и усиливался, когда я уже готовился сдавать вахту, когда все песни были уже спеты и голова начала туманиться от резкой качки и бесчисленных сигарет.
Появился в рубке доктор, потерял на пороге тапочку, и мы вместе ловили ее.
– Что случилось, док? – крикнул я ему в розовое, доброе докторское ухо.
– Объявите по трансляции, чтобы все шли противогриппозные прививки делать! – крикнул в ответ доктор Лева. – Я уже сыворотку раскупорил! Она больше двух часов в открытом виде не может! Свойства теряет!
– Нашел время прививки делать! Тут вверх ногами переворачивает!
– Это и хорошо! Матросы сморкаются! А вверх ногами перевернет – и сыворотка до печенок провалится.
– Есть! Ясно! – понял я и объявил по принудительной трансляции: «Всему экипажу пройти в медпункт на противогриппозные прививки!..»
Но как бы ни был прекрасен штормовой океан, самое хорошее то, что рано или поздно он стихнет. Штормовая погода изнуряет и привычных людей. Зато после жестокого шторма утренняя природа может одарить тем, чего нам так не хватает, – нежностью. Пожалуй, утреннее штилевое море при ясном небе нежнее всего на свете. И целомудреннее.
Когда на слабых, едва заметных волнах дрожит рассвет; когда попутчики-альбатросы то исчезают, растворившись мерцанием крыльев с черными концами в мерцании рассвета, на слабых волнах, то вновь появляются внезапно, близко; когда воистину ждешь, что сейчас вырвется из небес зеленый луч счастья, а тихое слово «штиль» легкой тенью легких облаков скользит над морем, – тогда в душу снисходит благолепие от мира, простора и покоя. Нечто выразимое только старинными словами, но без языческой яркости чувств и без религиозной строгости наших предков.
И вспомнишь рассветную землю. Плеск воды в шлюзе деревенской мельницы. Последождье. Еще сонный шелест мокрых трав и тяжелых от дождевых капель кустарников за обочиной дороги. Комариный затаенный гул. Васильки, рожь. Безлюдье деревни – еще и дымов нет, печи не затоплены. На задах деревни кособочатся баньки. Дрожит тополь у заколоченного забора. Пахнет крапивой. Жуют и вздыхают в конюшне лошади, оглядываются на ворота, обмахиваются хвостами...
В штилевом море на рассвете думаешь о деревенской земле, мечтаешь о простой жизни. Штормовая романтика уже кажется картинной и пустой, как «Девятый вал» Айвазовского. И опять не знаешь, где же правда – в штормах или штилях?
Телевизор у берегов Соединенных Штатов
«В лето тысяча шестьсот девяностое несколько человек стояли на высоком холме Нантакета и смотрели, как киты резвятся и пускают фонтаны; и один человек сказал, указывая рукой в морскую даль: там лежит зеленое поле, куда дети наших внуков отправятся добывать свой хлеб».
Это записал Овид Мэйси в «Истории Нантакета».
Человек из 1690 года как в воду глядел.
Мы приплываем сюда, чтобы ловить в зеленом поле свой серебристый хлеб.
Если солнце низко и позади, то возле корабельного носа иногда возникает легкая радуга и несется вместе с судном, весело, без напряжения – как трехцветная птица. Радуга с того борта, который под ветром.
А на подходе к Нантакету мы увидали другую радугу. Огромная арка через все небо трепетала, переливалась и ожидала нас. И мы шпарили под своды этой арки, как будто заработали право на почет и триумфальное возвращение. Прекрасная триумфальная радуга встречала «Вацлава Воровского» у берегов Америки. Выше такой никто никогда не построит. И чудеснее – тоже.
Мы легли в дрейф к северо-востоку от Нантакета.
Зеленые волны вокруг нас когда-то слышали знаменитую песню:
Веселей, молодцы, подналяжем -эхой!Загарпунил кита наш гарпунщиклихой!!Теперь зеленые волны залива Мэн слышали другую песню, она рвалась из динамиков нашего теплохода:
Соленые волны, соленые льды,А в небе горит, горит, горит звезда рыбака...Остров Нантакет дразнил близостью, хотя и не был виден.
Судьба привела туда, откуда герои Мелвилла отправились преследовать белого могучего кита – Моби Дика.
Мало кто осиливает ныне роман Мелвилла. Человек, который написал такую толстую книгу, родился в Нью-Йорке в девятнадцатом году девятнадцатого века. Юнцом он ушел отсюда, от берегов Нантакета, в море, бил кашалотов с вельбота, добывал спермацет, а потом стал знаменитым писателем и другом Торо, того самого, который сказал: «Не стоит ехать вокруг света ради того, чтобы сосчитать кошек в Занзибаре».
Мелвилл был отчаянный паренек. Он убил много китов, но любил их, преклонялся перед их величием и написал о китах лучше всех.
Он как-то признался, что уход в море спасает его от самоубийства, заменяет пулю и пистолет, потому что каждый в обществе чувствует скорее не локоть, а кулак соседа.
Он писал: «Когда мы гоняемся за туманными тайнами своих грез или бросаемся в мучительную погоню за демоническими видениями, какие рано или поздно обязательно начинают манить душу всякого смертного, когда мы преследуем их по всему этому круглому шару, они либо увлекают нас за собой в бесплатные лабиринты, либо награждают пробоиной и бросают на полдороге».
Мелвилл не верил в Бога, а его времена были чрезвычайно религиозные. Китобои богохульствовали: «А подать сюда эту самую смерть и погибель; я спокоен, я готов помериться с ней силами, и пусть идет к черту слабейший!.. И горе тому, кто отступится от истины, даже если во лжи – спасение!»
Какая песня ненависти к благополучию мещанства звучит здесь!
Мелвилл кажется мне старшим братом Экзюпери, хотя они совсем разные.
Герои Мелвилла и Экзюпери сражаются со стихией и роком, но не с природой.
Летчик Экзюпери и воздух вокруг его самолета – это нечто единое, изотропное.
Так и океан Мелвилла.
Невозможно бороться против того, частицей чего являешься сам.
Оба они были философами. Один стал философом, качаясь на волнах воздушного океана, среди грозовых туч и молний. Другой – на мокрых волнах. Непрофессиональный философ обладает одним счастливым качеством: он не боится, он свободен от страха ошибок и неточностей, потому что не знает правил.
Мелвиллу ничего не стоило объявить кита «как вид бессмертный, сколь уязвим бы он ни был как отдельная особь. Он плавал по морям задолго до того, как материки прорезались над водою; он плавал когда-то там, где теперь находятся Тюильри, Виндзорский замок и Кремль. Во времена Потопа он презрел Ноев ковчег, и, если когда-нибудь мир, словно Нидерланды, снова зальет вода, чтобы переморить в нем всех крыс, вечный кит все равно уцелеет и, взгромоздившись на самый высокий гребень экваториальной волны, выбросит свой пенящийся вызов прямо к небесам».
Так возвышенно и неоглядно писал отчаянный китобой. Когда он писал про Ахава, преследующего вокруг всего света, по всем морям и океанам, Белого кита, то он писал о себе самом, но это не помешало ему создать легенду, которая живет в веках.
«Сородич Моби Дика», – читаю я в «Комсомольской правде». О-го-го! – радуюсь я. Прав старик Мелвилл! Моби Дик не мог исчезнуть. Не мог исчезнуть из океанов такой могучий и свободный зверь. Потомки Моби Дика скользят в глубинах у берегов Антарктиды и Командорских островов, кормят детишек сладким молоком...
«Промысловиками китобойной флотилии „Дальний Восток“ добыт абсолютно белый кит, – читаю я дальше в газете, которая воспитывает нашу смену. – Старший научный сотрудник ТИНРО, молодой ученый В. Латышев, находившийся в этом рейсе на флотилии, рассказал: „Встреча с легендарным китом произошла в Тихом океане. Под вечер на горизонте китобои заметили скопление китов. Среди темно-серых плыл белый кит. Точный выстрел гарпунной пушки – и белая громада на лине. Наконец лебедки втянули на слип белоснежную тушу. Лишь кое-где тело его кровоточило от присосок огромных кальмаров... На земном шаре животные-альбиносы хотя и встречаются, но довольно редко, – читаю я дальше рассказ молодого научного работника В. Латышева, и сердце мое закипает бессильной ненавистью к нему. – Это белые вороны, воробьи, якутские соболи, камчатские лисицы. Среди десятков разнообразных по окраске китов – серого, темно-коричневого и черного цвета – лишь у усатых иногда встречаются белые пятна в области брюха и хвоста“».
За этими бездарными, мертвыми газетными строчками я вижу, как в океан опускается солнце. Низкие лучи золотят зыбь. Волны темно-сини, густы. Над океаном пахнет рыбьей, странной жизнью. Стадо китов провожает светило на ночной покой. Среди стада плывет красавец. Один на десятки тысяч. Быть может, последний в мире герой легенд – Белый кит, внук Моби Дика.
Гарпунер идет к пушке, ему убить Белого кита – раз плюнуть: море спокойно, а мерцающую белую цель видно и под водой. Вокруг десятки других китов, целое скопление – перевыполняй план. «Белого! Белого!» – орет Латышев. Хлопает выстрел. Внука Моби Дика надувают воздухом, и вот туша уже на слипе, а на туше стоит Латышев, и со всех сторон щелкают фотоаппараты.
Зачем Латышев убил Белого кита? Он только объяснил, «что на земном шаре животные-альбиносы хотя и встречаются, но довольно редко». Но мы и сами знаем, что белые вороны – редкость.
Быть может, ученым интересно узнать состав пигмента в коже белого кита. Быть может, состав пигмента – важная вещь. Но легендарность чего бы то ни было или кого бы то ни было – великая ценность, ибо легенда – одухотворенность многих поколений людей, их любви, ненависти, талантов, почтения к миру. И если ты убиваешь легендарное животное, но не можешь объяснить зачем, то ты уже не ученый, не интеллигент – ты мещанин.
Легенда, миф – аккумулированный опыт наших лучших предков.
Когда Латышев полез фотографироваться на «белоснежную тушу», он топтал ногами своих предков, их фантазию и мужество.
Когда люди еще могли создавать легенды и мифы, они шли на Моби Дика с гарпуном в руках.
Если латышевым хочется убивать белых китов, пускай поедут туда, где и сегодня люди бьют кита с вельбота, – к чукчам и эскимосам Уэллена. Пускай живут там и выслеживают Белого кита, как выслеживал его Ахав. Тогда я поверю, что Латышев ученый, а не мещанин, что ему необходима истина, скрытая под белой кожей внука Моби Дика.
Медикам для научных целей не всегда хватает бесхозных трупов в моргах. Ученым, изучающим китов, сейчас полное раздолье – десятки тысяч китов втягивают по слипам на плавбазы наших флотилий: изучай не хочу!
Я понимаю глупое любопытство матросов, когда они хотят убить Белого кита. Это от молодости, душевной серости, от скуки длинного рейса, от непонимания того, что и зачем делают. И здесь-то Латышев, если он ученый, интеллигент, должен был толкнуть гарпунера под локоть и обругать капитана за бездумность. И охранять Белого кита от дураков, и дать внуку Моби Дика уплыть дальше в легенды. А «Комсомольская правда» напечатала бы прекрасную статью о благородстве ученого и красоте жизни вокруг нас.
«Киты-самоубийцы», – читаю я в другой газете. «Стадо китов приблизилось к побережью Калифорнии. И вдруг один кит за другим стали бросаться на скалы и отмели. Острые камни разрывают тела животных, многие из них, быстро теряя силы, остаются на песчаных отмелях и погибают. Мало помогли и специально созданные службы спасения китов. Но некоторых животных все же удалось отогнать от берега в открытое море и тем спасти от смерти. Это далеко не первый случай массового самоубийства китов. Что заставляет их „сознательно“ идти на верную гибель? Ученые пока ничего не могут ответить на этот вопрос».
Я отлично знаю, что существуют конвенции по охране китов, что промысел их регулируется законом. Но кто думает о том, что среди китов шныряют атомные подлодки, ползут бесчисленные тралы, рвутся учебные ракеты, торпеды, мины, снаряды, глубинные бомбы; что в моря ссыпают тысячи и тысячи тонн устаревшего и невзорвавшегося боезапаса, что в моря спускают отходы атомного производства, в моря падают самолеты с водородными бомбами, в моря сбрасывают отравленные воды химических заводов, в морях танкеры промывают танки...
И кроме всего этого по китам палят из пушек ученые типа Латышева, которые не знают, почему киты кончают самоубийством.
Пусть это звучит смешно, но я могу допустить, что самоубийства китов – это нечто вроде самосожжения буддистов. У них нет иного языка, чтобы обратить на себя внимание.
Погода баловала в районе промысла. И мы торопились с обменом пассажиров.
Вокруг были зеленая зыбь, простор океана, трепыхающиеся поля чаек над рыбным косяком, рыже-черные корпуса траулеров, ветерок, и солнце, и далекие полосы тумана, пустые бутылки на зыби за бортом, размокшие куски хлеба, камбузный мусор, на который избалованные чайки не обращали внимания.
И первое, что мы услышали на промысле в пятидесяти милях от Нью-Йорка по радиотелефону, было:
– "Достоевский"! «Достоевский»! «Добролюбов» говорит! Отвечайте для связи!
– Ну, я «Достоевский», – отвечал старческий, брюзгливый голос. – Чего авралите?
– Спички пошли, сплошные спички идут! – заорал молодым басом «Добролюбов».
– Что такое «спички»? – спросил я капитана.
– Черт его знает. Кажется, рыба маленькая, такая, что в ячеи проскальзывает, непромысловая рыба.
«Достоевский» долго и хмуро молчал. Наконец пробурчал, нечто преодолевая в себе:
– Идите сюда... – и дал координаты.
«Здравствуйте, Федор Михайлович! – подумал я. – Вот уж кого не ожидал встретить в заливе Мэн, так это вас!»
Из динамиков ревело:
Соленые волны, соленые льды,А в небе горит, горит, горит звезда рыбака...Трещали моторы вельботов, битком набитых смененными рыбаками.
Я смотрел на них с крыла мостика, на их задранные головы, кепки, шапки, шляпы, фуражки, платочки морячек. На пригвожденных к фанерным листам алых громадных омаров – сувениры, которые, говорят, приносят несчастье; чемоданы, сундучки, гитары, пакеты с копченой рыбой. Звенела в ушах крепкая ругань из крепких глоток, беззлобная ругань – от радости, от сознания, что четыре месяца вонючей и опасной работы, качки, бессонных ночей, тоски, ссор, недовыполненных и перевыполненных планов, грохота транспортеров в разделочных цехах – все это уже позади. А впереди отгул выходных или отпуск, и много денег, и пиво, свобода, жены, дети, морозная твердая земля...
Многие почему-то в белых нитяных перчатках. А вот и девчонка с веткой кораллов, в узкой юбочке, видишь ли! Для нее наш «Воровский» был уже вершиной цивилизации, но ей не задрать коленку на площадку трапа.
«Хоп!» – девчонку выдернули из вельбота и с рук на руки швырнули вверх по трапу.
– Эй! Больше десяти на трапе не скапливаться! – заорал я для порядка. – Делай цепочку! Вещи по цепочке! Веселей! Веселей!
Синий выхлоп работающего на холостых оборотах мотора ветер заносил на мостик.
А в небесах невидимый самолет оставлял белый след выхлопа.
Самолет пересек Атлантику и пошел снижаться на Нью-Йорк.
Там стройные струнки-стюардессы уже попросили пассажиров пристегнуться и «ноу смокинг!».
Там, над нами, в шикарных креслах – буржуи с сигарами во рту и кинозвезды, и хладнокровные дипломаты. Привет, Клаудиа Кардинале!.. Эй, там! Кто на лебедке! Паренек! Подвирай трап!..
Вельбот наполнился теми, кто остается здесь на четыре месяца убивать серебристого хека и жирную рыбку баттерфиш.
Белый след самолета растаял.
– Эй, на вельботе! Отваливай! Хватит прощаться!
Вельбот послушно отваливает, и сразу – руль на борт – по зеленой воде за кормой серп пенного кильватерного следа.
Убежал вельбот, бочком переваливаясь на волнах, долго машут пареньки, прощаются. А с нашего белоснежного в кровавых пятнах сурика лайнера кто-то запустил в уходящих яблоком.
Хороших уловов, ребята! Убивайте серебристого хека, жирную рыбку баттерфиш и угрюмого палтуса. Пускай время бежит сквозь вас так же шибко, как бежит сейчас вельбот. Пускай вы и не заметите этих четырех месяцев... Хотя чего ж тут хорошего – не замечать времени?
Пусть простит нас Америка. Мы не платим взносов телекомпаниям, но регулярно смотрим передачи. Смотрим на Америку со стороны, с океана, сквозь туманы, снега, и дожди, и штормовые ветры. Только антенну телевизора приходится все время крутить, потому что судно рыскает на волнах.
В тот раз Бостон показывал «Ролинг-дерби».
Многие, конечно, бывали в милиции и участвовали в ресторанных драках, но «Ролинг-дерби» несравненно занятнее и острее. Хотя бы потому, что в потасовке участвуют девушки, хорошенькие, в коротеньких спортивных юбочках, длинноногие, – короче говоря, прелесть, а не девушки.
В кольцо наклонного трека выпускают две команды девушек – по двадцать в каждой. Все на роликах и в хоккейных касках. Они несутся по наклонному кольцу трека и кусаются, подставляют друг другу ножки. Если одна упадет, противница падает на нее, норовя попасть коленями в живот и ухватить за волосы.
В забаве участвует публика: она дерется – сосед с соседом на трибунах.
Участвуют и судьи: они, сцепившись, катаются по ровной площадке в центре трека и бьют друг друга головой об пол. Для того чтобы не допустить смертоубийства, существуют специальные вышибалы – огромные дядьки, килограммов по двести. Поэтому особенно интересно, когда и они включаются в игру. Сперва они пытаются растащить сцепившихся девушек, но это дело безнадежное, как вы понимаете. Поэтому, бросив сцепившихся, извивающихся, лягающих друг друга роликами девиц, вышибалы сцепляются сами. Если один вышибала споткнется и повиснет головой вниз с перил трека, то коллега помогает ему сорваться окончательно, и тогда неудачник втыкается рогами в каменный пол с высоты трех метров.
Седые, пожилые, в белых костюмах джентльмены – тренеры команд – тоже участвуют в игре. Они ведут короткие бои в стиле классического английского бокса. На фоне остального отчетливо заметно, как уже старомоден бокс.
Конечно, «Ролинг-дерби» смотрел весь экипаж. В кают-компании негде было упасть сливе.
В разгар событий вахтенный штурман доложил о появлении американского военного фрегата. Фрегат мигал прожектором отрывисто и властно.
Спокойный, как катафалк, Михаил Гансович и возбужденные зрелищем командиры вынуждены были подняться в ходовую рубку. Оттуда мы честно старались понять, что американец мигает и чего от нас хочет, но ничего не поняли.
Капитан приказал расчехлить прожектор и дать американцу наши позывные. Матрос, которому это было приказано, так ошалел от «Ролинг-дерби», что забыл, где прожектор. Ему напомнили. Он полез на верхний мостик и минут десять распутывал с прожектора брезент и троса.
Тем временем американский фрегат стал проявлять признаки нетерпения. Военные любят, чтобы им отвечали в тот же миг, как они что-нибудь спросят. Американец мигал нам уже двумя прожекторами.
Начальник рации самолично влез на верхний мостик и попытался просигналить американцу наши позывные, но сигнальные жалюзи так закипели ржавчиной, что провернуть их оказалось невозможным.
Американец врубил третий прожектор.
Наконец наши жалюзи провернулись, но тут выяснилось, что на прожектор не подается электропитание. Был оторван от зрелища «Ролинг-дерби» электромеханик Сансаныч, который прибыл на мостик в воинственном настроении и заявил, что прожектор относится к палубным механизмам, входит в заведование старпома и что питание не подается потому, что старпом зачехляет прожектор только в дальних рейсах, а в каботажке прожектор гниет без чехла.
Старпом не смог с ним спорить, так как к трапу подвалил очередной вельбот с веселыми рыбаками – нашими будущими пассажирами, а траповую лебедку заело. Рыбаки болтались под бортом на зыби и слезно умоляли принять их немедленно, так как у вельбота барахлит мотор и их унесет к соответственной матери. Старпом занялся приемом вельбота с рыбаками и только погрозил Сансанычу кулаком.
Американский фрегат носился вокруг нас так, как будто его командира подмазали скипидаром, и мигал четырьмя прожекторами сразу.
Электромеханик осмотрел прожектор и заявил, что все в порядке, питание подается нормально и просто надо знать, где оно включается. После этого позвонил в машину и вызвал к телефону вахтенного электрика, но того в машине не оказалось. Ясное дело, что электрик в какую-то щель смотрел «Ролинг-дерби». По общесудовой принудительной трансляции было объявлено о розыске вахтенного электрика.
К этому времени американец мигал нам четырьмя прожекторами, клотиком и ручным сигнальным фонарем.
Я боялся, что у командира фрегата будет инсульт. Я-то десять лет был военным и знаю, как тяжело командиры переживают подобные ситуации. Но Михаил Гансович всю войну прошел рядовым солдатом. Михаил Гансович никогда не стоял на мостике военного корабля, поэтому все происходящее ему просто-напросто надоело. И он, спокойный, как катафалк, сказал:
– Зачехлить прожектор. Пошел этот вояка... Мы не в территориальных водах. – И отправился досматривать «Ролинг-дерби».
Прожектор был зачехлен под аккомпанемент воплей Сансаныча, которому как раз удалось подать на него питание.
Мне было интересно, что будет предпринимать американский фрегат, и я не пошел вниз досматривать «Ролинг-дерби». Но ничего интересного не произошло. Фрегат вырубил иллюминацию, лег на курс к Нью-Лондону и исчез навсегда, что ясно говорило о том, что никаких серьезных вопросов к нам у него не было, а тем более не было каких бы то ни было претензий. Мы были ему любопытны. Вот и все.