Полная версия
Адъютант императрицы
– Ну, ваше императорское высочество, – ответил на это Разумовский, – если дело обстоит так, то ваши преданнейшие слуги вскоре будут иметь новую повелительницу.
– Они будут ее иметь, Андрей Кириллович, – сказал великий князь, – они будут ее иметь!.. Но теперь эти цветы, как мы это сделаем?
Разумовский в раздумье посмотрел на разбросанные цветы и сказал:
– Вот, ваше императорское высочество, эта полураспустившаяся роза изображает принцессу!
– Совершенно верно, совершенно верно! – воскликнул Павел Петрович, – но все же роза слишком хрупка, нежна; ведь принцесса более жизненна, более смела, горда.
– Мы окружим эту розу, – продолжал Разумовский, – свежей зеленью; это будет надежда, которая в своем страстном порыве приближается к ней.
Павел Петрович одобрительно кивнул головой.
– Под розу, – сказал Разумовский, – мы положим эти гранатные цветы; это будет любовь, которая через зелень – надежду – стремится к ней вверх.
– Совершенно верно, совершенно верно! – воскликнул великий князь, со счастливым видом хлопая Разумовского по плечу.
– Теперь, – продолжал тот, – мы окружим букет всевозможными пестрыми цветочками; они будут символом богатого счастья, которое будущее готовите юной розе; а эти цветочки, – продолжал он, – мы обовьем лентой. Да, ваше императорское высочество, ленту-то я и позабыл; где мы возьмем ленту? Я позову камердинера.
– Нет, нет, – воскликнул великий князь, – это очень сложно и возьмет слишком много времени. Вот, – сказал он, снимая с шеи орден святой Анны и отделяя ленту от креста, – возьми эту ленту, она более всего подойдет юной розе, которой теперь я могу положить к ногам только Голштинию, пока…
Он остановился и боязливо осмотрелся кругом, словно боялся, что его могли тайно подслушать.
Разумовский перевязал цветы голштинской лентой, а затем великий князь нетерпеливо стал торопить его скорее идти к принцессе и приказал ему тотчас же вернуться к нему, как только он исполнить его поручение.
– Да, это, несомненно, – воскликнул Павел Петрович, прижимая к своему сердцу обе руки, – я люблю Вильгельмину!.. Так горячо еще никогда не билось мое сердце, я чувствую себя бодрее и крепче в ее близости… О, как она была хороша, когда скакала на лошади около меня и ветер играл ее локонами!
Как бы под влиянием счастливого воспоминания, он вскинул взор кверху и тот упал на портрет его отца. Великий князь вздрогнул, на его лицо пали мрачные тени.
– И ты также, мой бедный отец, – сказал он, – любил когда-то, как и я; мне сказали, что любовь определила выбор, который ты должен был сделать… Моя мать, несомненно, была очень красива, если теперь еще она так хороша, – добавил он с горечью. – И куда, бедный, предательски свергнутый государь, привел тебя твой выбор? Вильгельмина – также немецкая принцесса; она также прекрасна, смела и жизнерадостна; почему бы и ей когда-нибудь в своем нетерпеливом честолюбии не протянуть руки к короне, украшающей голову ее супруга?
Его лицо становилось все мрачнее; склонив голову на грудь, он долго стоял, погруженный в тяжелые мысли, причем его губы глухо шептали тихие слова.
– Нет, нет, – сказал он затем, дико потрясая головой, – прочь от меня, мрачные демоны, прочь от меня! Пусть ужас прошедшего скроется в глубине ваших бездн! Оставьте мне солнечный свет юной жизни! Нет, нет, если правда – то, что вы нашептываете мне в бессонные ночи, то такое страшное может случиться только раз. Тысячелетия прошли с тех пор, как преступная рука Клитемнестры предала убийцам Агамемнона; так скоро природа не может повторять ужасы, требующие появления мстительниц фурий из преисподней ада. Прочь от меня, ужасные видения, стоящие между кровавой памятью отца и матерью – матерью, которая носит корону, по старинному праву принадлежащую мне!.. Но она уже сделала для величия России более чем мог бы сделать я со своей слабой юношеской силой.
Для России я откажусь от всякой мечты своего раннего честолюбия, но в будущем обещаю посвятить ей все силы моего зрелого разума. Мой бедный отец сделался жертвой злого рока потому, что не понимал Россию и не был в состоянии научиться любить ее; я же люблю Россию и хочу научиться понимать ее, а Вильгельмина, к которой стремится мое сердце, должна укрепить и воодушевить меня к великому призванию моего будущего.
Он отвернулся от портрета отца, словно хотел прогнать мысли, которые тот вызвал в нем, а затем опустился на диван и мечтательно откинулся на его подушку.
Ландграфиня Гессенская вместе с дочерями, в сопровождении графа Панина, вернулась в блиставшее роскошью помещение, которое было предоставлено в ее распоряжение императрицей.
На принцессе Вильгельмине был еще запыленный костюм для верховой езды, в котором она присутствовала на параде. Она лежала на диване, окруженном редкими растениями, и казалась погруженной в мечтания. Но эти мечтания вероятно рисовали ей восхитительные картины, так как счастливая улыбка играла на ее губах, а гордая радость светилась во взоре, когда она встала, чтобы пойти навстречу матери.
– Как ты разгорячилась, дитя мое! – озабоченно и укоризненно сказала ландграфиня. – Было большой неосторожностью ехать верхом, подвергаясь влиянию солнца и пыли; притом мне кажется не совсем приличным, когда молодая принцесса показывается народу в виде амазонки.
– Ведь императрица также ехала верхом, – возразила принцесса Вильгельмина, – а императрица никак не может сделать что либо, что неприлично для принцессы.
Испуганная ландграфиня, как бы невольно почтительно склоняясь, возразила:
– Ее величество императрица – великая правительница, которая может делать все, что хочет, для которой все прилично, и с твоей стороны слишком смело сравнивать себя с государыней; мне было очень неприятно, что ты испросила у ее императорского величества разрешение сопровождать ее, не сказав мне ничего об этом; ты сама будешь виновата, если это не понравилось также и его императорскому высочеству и если он нашел поведение твоих сестер более подходящим и достойным того высокого положения, к которому могут быть призваны судьбой принцессы вашего происхождения…
– А между тем, – вмешалась в разговор одна из сестер, – у Вильгельмины гораздо больше причин не подвергаться влиянию солнца и ветра, чем у нас: ее цвет лица всегда был несколько неровным, а теперь он действительно стал совсем темным от загара.
– Ну, что же, – заметила ландграфиня, – она сама будет терпеть последствия своей неосторожности!.. Я жалею только, что ее легкомысленное и слишком свободное поведение может бросить дурной свет на нравы, господствующие при нашем дворе, так как это могло бы также повредить и вам. Прошу вас, любезный граф, – сказала она, обращаясь к Панину, – уверить его императорское высочество, вашего августейшего воспитанника, что мои дочери не привыкли в ветер и непогоду ездить верхом, как принцесса Вильгельмина сделала это сегодня; я воспитала их в строгой сдержанности, приличествующей их положению, и обе эти принцессы всегда будут делать честь моему воспитанию, на какую бы ступень ни возвела их воля Провидения.
При этом похвальном отзыве обе принцессы, краснея, стыдливо потупились, а Вильгельмина насмешливо пожала плечами.
Граф Панин склонился с тонкой улыбкой на губах и не ответил ни слова.
Вошел паж и доложил, что граф Разумовский, по поручению его императорского высочества великого князя, просит ее светлость принцессу Вильгельмину принять его на несколько минут.
Обе ее сестры с удивлением посмотрели на графа Панина. Тот, улыбаясь, взял щепотку из своей табакерки. Принцесса Вильгельмина с важностью королевы гордо выступила вперед и, не ожидая разрешения ландграфини, бывшей не менее удивленной, чем ее дочери, подала пажу знак ввести Разумовского.
Граф Андрей Кириллович вошел с букетом в руках и, сначала низко поклонившись принцессе Вильгельмине, а затем уж ландграфине и двум другим принцессам, сказал:
– Его императорское высочество, мой всемилостивейший повелитель, желает выразить свою благодарность светлейшей принцессе, столь милостиво пожелавшей принять участие в торжестве парада русских войск, за ее любезный разговор, которым она его очаровала. Его императорское высочество не нашел лучшего выражения своей признательности, как эти свежие, душистые цветы, которые я, по приказанию его высочества, передаю вашей светлости.
– Как его императорское высочество любезен! – сказала принцесса, краснея от радости, между тем как Панин вторично запустил пальцы в свою табакерку. – И как красивы эти цветы! – добавила она, принимая букет из рук Разумовского.
– Великий князь сам выбрал их, – ответил граф. – Если я осмелюсь выразить словами его мысль, то в этой юной розе он видел образ одной светлейшей принцессы, которая своей прелестью и свежестью превосходит королеву цветов; у ее ног распустилась любовь в виде красных гранатных лепестков, а надежда, в образ зеленых листочков, в своем страстном порыве стремится вверх к розе; кругом в пестрых, роскошных красках цветет счастье, которое уповающая любовь ждет от будущего.
Еще ярче выступила краска на щечках принцессы Вильгельмины, тогда как обе ее сестры побледнели, сжав губы. Но граф Панин несколько раз сочувственно кивнул головой, а его лицо выражало, что он вполне одобрил все сказанное по поручению великого князя.
– Его императорское высочество, – продолжал Разумовский, – перевязал эти цветы благородной лентой герцогского голштейнского ордена; если бы у него было достаточно времени попросить об этом свою августейшую мать, я уверен, он прибавил бы сюда еще и ленту ордена святой Екатерины.
– Я благодарю великого князя за его любезное внимание, – ответила принцесса Вильгельмина. И прошу вас рассказать ему, какую большую радость он доставил мне своим душистым подарком. Сегодня вечером, у ее императорского величества, я лично поблагодарю его и скажу, как искренне я желаю исполнения всех надежд, так остроумно выраженных в этих зеленых листочках. Но, – продолжала она с некоторой нерешительностью, – и посланец, принесший мне этот душистый дар, заслуживает моей благодарности и награды за исполненное поручение. Эти пестрые цветочки обозначают счастье будущего; да дозволено мне будет в символе этих цветов дать вам залог счастья для вас…
Она вынула из букета один из пестрых цветков и протянула его графу.
Пораженный радостью, слегка склонив колено, тот принял цветок; его дрожащая рука коснулась руки принцессы, их взоры встретились, темная краска выступила на его лице и словно нашла отражение на щеках принцессы.
Вильгельмина потупилась и как бы погрузилась в созерцание букета, бывшего в ее руках, пока Разумовский с почтительным поклоном и, отступая назад, откланивался ландграфине.
– Ну, что моя милостивейшая мамаша? – сказала принцесса Вильгельмина, – видно, великий князь не нашел моего появления на лошади не подходящим и ваши опасения за мой цвет лица были напрасны, если его императорское высочество милостиво, в незаслуженно лестной для меня форме сравнил меня с этим нежным бутоном розы.
Ландграфиня бросилась к принцессе Вильгельмине; заключила ее в свои объятия и нежно поцеловала.
– Любовь матери, дитя мое, – сказала она, – иногда преувеличивает заботы, но это самое преувеличение и служить доказательством той любви, которую я всегда прежде всех дарила тебе! Конечно, я могла бы быть покойна, зная твой такт, позволяющей тебе всегда находить верный тон; я знаю, что ты всегда делала честь моему воспитанию, даже, когда твои сестры иногда легкими отступлениями вызывали мои замечания, – добавила она со взглядом, полным упрека, в сторону двух остальных принцесс, которые удалились в угол комнаты и тихо разговаривали между собой, причем их лица и взоры ясно говорили, что участливое отношение к успеху их сестры не было предметом их беседы.
– Желаю вашей светлости много счастья, – сказал Панин, причем почтительно, но вместе с тем с некоторой отеческой сердечностью поцеловал руку принцессы Вильгельмины, – и радуюсь, что великий князь, мой августейший воспитанник, сумел так верно узнать и оценить ваши превосходные качества. Я убежден, что надежды, выраженные этими зелеными листочками, оправдаются на счастье двух благородных сердец и на благо великого народа! Я поспешу к моему августейшему воспитаннику, чтобы перевести душистую символику этих цветов на дипломатически язык.
Он поцеловал руку принцессы и откланялся пред ее матерью и сестрами, согласно всем правилам этикета.
– Пойдем, дитя мое, пойдем! – воскликнула ландграфиня, когда граф Панин покинул комнату, – пойдем ко мне!.. Нам предстоит много дела, чтобы приготовить твой туалет к вечеру государыни императрицы; я вполне доверяю твоему вкусу, но все-таки советы любящей матери никогда не мешают.
Насмешливая улыбка провожала по губам принцессы, но она последовала за матерью, которая поспешно удалилась с ней, вовсе не обращая внимания на двух других дочерей, только что выставленных ею, как пример и образец для подражания.
Обе принцессы остались одни и имели достаточно времени, чтобы обменяться недоброжелательными замечаниями по поводу незаслуженного, по их мнению, счастья сестры.
Глава 6
Мраморный дворец, расположенный на набережной Невы, между Зимним дворцом и Марсовым полем, был в то время окончен только в своей основной постройке, причем в самом скором времени имелось в виду сооружение флигелей и устройства сада.
Императрица Екатерина Алексеевна подарила этот дворец фельдцейхмейстеру Григорию Григорьевичу Орлову и над входом этого великолепного, поистине царского подарка велела поставить простую надпись: «Сооружение благодарности».
Постройка была выполнена из мрамора, гранита и бронзы, а оба верхние этажа блистали красотой исключительно финляндского и сибирского мрамора. Вся постройка, из-за нагромождения каменных глыб, носила массивный, мрачный характер, но внутри всюду виднелся благородный, чистый, артистически воспитанный вкус, которым отличались все творения императрицы.
Картины и пластические произведения искусства лучших мастеров украшали галерею, а лучшие торговый фирмы Парижа и Лондона доставили всю обстановку комнат, так что это даже неоконченное строение было подарком, который едва ли кто либо из могущественнейших и богатейших государей Европы мог презентовать своему любимцу.
Пред входом во дворец стоял двойной караул Преображенского полка, и многочисленная стража того же полка, в котором когда-то Григорий Григорьевич Орлов служил поручиком и которому он постоянно оказывал свое покровительство, занимала почетный караул во дворе дворца.
Сюда прискакал Григорий Григорьевич Орлов, после того как проводил императрицу до Зимнего дворца. Его брат, адмирал Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, сопровождал его и его многочисленная свита из адъютантов и ординарцев производила впечатление целого отряда кавалерии.
Как вихрь промчался по улицам этот блестящий отряд; низко кланялись редко встречавшиеся горожане всесильному фавориту императрицы. Но Григорий Григорьевич, который, несмотря на свою заносчивость с высокопоставленными лицами двора, постоянно стремился приобрести и увеличить свою популярность в народе, не обращал внимания ни на один почтительный поклон. Он мрачно смотрел вниз пред собой и от времени до времени нетерпеливый удар хлыстом заставлял подниматься на дыбы его взмыленную лошадь. Перед главным входом в Мраморный дворец он соскочил с седла, бросил поводья своему шталмейстеру, отпустил состоявших при нем офицеров и только со своим братом Алексеем поднялся по широким ступеням лестницы. Казалось, словно эти массивные ступени, с тяжеловесными бронзовыми перилами, и громадные коридоры, с высокими сводами, были сооружены специально для этих двух богатырских фигур, тяжелые, звенящие шаги которых гулко раздавались среди мраморных стен.
Григорий Григорьевич поспешно открыл дверь из позолоченной бронзы, которая вела в его комнату, прежде чем почтительно ждавший пред ней лакей успел исполнить свою обязанность, и вошел со своим братом в высокое помещение, темные мраморные стены которого были задрапированы пурпурной бархатной материей, так что комната, несмотря на большое, светлое окно, производила странное, мрачное впечатление.
На стене, в великолепной раме, висел артистически написанный портрет императрицы Екатерины Алексеевны во весь рост: кругом на черных мраморных подставках стояли бюсты Александра Великого, Цезаря и знаменитейших героев и полководцев греческой и римской истории.
Григорий Григорьевич любил выказывать особенное восхищение к античному героизму и радовался, когда из-за его силы, смелости и откровенности его сравнивали с древними греками и римлянами. Однако нужно сказать, что, за исключением доходящей до безумия смелости, он не обладал другими добродетелями античных героев, а откровенность и правдивость, которыми он часто гордился, были только до грубости доведенной непочтительностью, которую он умел соединять с самым искусным притворством, причем пользовался этим, как средством скрыть свои настоящая мысли.
На широком письменном столе из черного дерева в хаотическом беспорядке лежали письма, прошения, военные приказы и планы крепостей. Драгоценная мебель из черного дерева с золотой инкрустацией и с пурпурной шелковой обивкой в таком же беспорядке была расставлена по всей комнате. И в удивительном контрасте с этой блестящей, княжеской роскошью поблизости к окну, на простой подставки лежал матрац из конского волоса, обтянутый обыкновенной парусиной, совсем такой, как бывают в казармах. На этот матрац, носивший следы частого употребления, был брошен широкий тулуп из овчин – такой, как обыкновенно носят русские крестьяне и солдаты вне службы.
– Принесите мне чего-нибудь напиться, – приказал Григорий Григорьевич Орлов камердинеру, причем гневно сдернул с себя орденскую ленту, снял мундир и швырнул все это в угол комнаты.
Пока он облачался в тулуп и располагался на своем парусиновом матраце, трещавшем под тяжестью его могучего тела, два лакее внесли маленький стол и поставили его пред примитивным ложем своего барина. На этом столике находился большой серебряный жбан, дно которого было покрыто маленькими кусочками льда и который лакеи доверху наполнили шампанским. Около они поставили два серебряных кубка художественной работы и круглый хрустальный графин с индейским ромом, сильный аромат которого распространился по всей комнат.
Григорий Григорьевич наполнил оба кубка наполовину холодным шампанским, наполовину ромом, быстро с жадностью осушил один из них, а другой протянул брату. Когда он утолил свою жажду этим крепким напитком, а лакеи неслышными шагами удалились, он, опираясь на локоть, приподнялся и, устремив мрачно сверкавшие взоры на брата, заговорил гневным тоном:
– Ну, что ты скажешь о пресловутой благодарности нашей могущественной императрицы Екатерины Алексеевны? Разве она не пожирала своими жадными взорами этого несчастного Потемкина, точно хотела пред целым светом броситься ему на шею? Разве она не дерзнула, не спросив меня, меня – управляющего ее двором и ее военным штабом, назначить его своим адъютантом и поселить его во дворце? Разве недостаточно ясно, к чему это клонится? Она нашла мне преемника! – воскликнул он с язвительным смехом. – Ну, что же, быть может, и я мог бы найти ей его: то, что сработано самим, можно и разрушить; а создал все я! Мы – ты, мой брат, и я – соорудили тот трон, со ступеней которого Екатерина хочет столкнуть нас.
Но я также знаю лучше всех, в каком мест сгнили подпорки этого трона, я знаю, что одним натиском своей руки я могу разрушить его.
При этих словах он так крепко стиснул свою широкую мускулистую руку вокруг серебряного кубка, что тот погнулся на средине, подобно мягкому свинцу.
– Ты возбужден, Григорий, – сказал Алексей, пивший только маленькими глотками любимый напиток брата, – быть может, у тебя есть основание к этому, но, во всяком случае, не такое серьезное, как ты думаешь. Однако все-таки ты не прав, и если ты действительно предвидишь опасность, то гнев – самый худший советник…
– Но самый лучший союзник, когда дело идет о том, чтобы разрушить мое собственное творение и погрести под его развалинами неблагодарную! – воскликнул Григорий Григорьевич, при чем вновь выпрямил согнутый им кубок, наполнил его шампанским с ромом и снова залпом выпил все до дна.
Алексей Григорьевич, покачав головой, возразил:
– Ты ошибаешься во всем, что говоришь, и именно потому, что тобой владеет гнев. Прежде всего, я должен тебе сказать, что было большой неосторожностью допустить Потемкина вновь приехать сюда; ты знаешь, что нам в свое время стоило немало труда удалять его, хотя тогда благодарность и любовь императрицы к тебе были еще совсем юны и свежи.
– Я совсем забыл о нем, – сказал Григорий Григорьевич надменным тоном, – разве я мог считать возможным, чтобы подобный соперник стал мне опасен?
– Я думаю, ты ценишь его слишком мало, – сказал Алексей Григорьевич, – и в этом кроется настоящая опасность, единственная, которую я могу усмотреть. По-моему, Потемкин – человек, обладающий мужеством, сильной волей и постоянством. Но в виду того, что ты уже сделал эту неосторожность, – продолжал он, пока Григорий Григорьевич злобно бормотал про себя какие-то слова и в различный формы сгибал, а затем снова выпрямлял свой кубок, – надо отнестись ко всему, как к совершившемуся факту, и суметь ловко обойти его. Не мог же ты ожидать, чтобы женщина с умом и темпераментом Екатерины не пожелала искать разнообразия в любви, тем более что ты сам не раз подавал ей к этому пример.
– Пустяки! – воскликнул Григорий Григорьевич, – какое мне дело до этого? Пусть она развлекается, как хочет! в разнообразии жизнь. Но что она выбрала как раз этого Потемкина, которого, как она отлично знает, я ненавижу. Что она осмеливается поднимать его до себя открыто перед всем светом и назло мне, – это доказывает мне, что дело идет не о простом увлечении, что она ищет не мимолетную забаву, но хочет сбросить с себя долг благодарности по отношение к тебе и мне… И горе ей, если мое подозрение окажется основательным!
– Успокойся, успокойся, – сказал Алексей Григорьевич, – твои угрозы нелепы, даже если бы ты мог их исполнить. Ступени трона Екатерины – опора нашей власти и, если бы мы разрушили этот трон, мы сами погибли бы под его развалинами. Великий князь Павел Петрович никогда не простит нам, что мы возвели на престол его мать, даже в том случае, если бы мы помогли ему возложить корону на его голову.
– Великий князь Павел Петрович? – прошептал про себя Григорий Орлов, – но есть еще другой наследник престола из династии Романовых…
– Ради Бога, замолчи! – испуганно воскликнул Алексей Григорьевич, – замолчи и брось такие сумасбродные мысли, который тебя и всех нас могут столкнуть в бездонные пропасти! Поверь мне, возвести Екатерину на престол было легче, чем свергнуть ее, после того как ее власть пустила такие глубокие корни и русское войско под ее знаменами одержало столько блестящих побед, Она – не Петр Третей; она начала бы борьбу на жизнь и смерть и даже победа была бы нашей гибелью. Нет, нет, это – не путь к устранению внезапно всплывшей опасности, которая будет тем меньше, чем меньше мы будем раздувать ее. Не раздражай Екатерины! Она не потерпит власти над собой и ограничения своей воли; смотри на ее милость к Потемкину, как на легкое развлечение; ты этим легче всего достигнешь того, что она и сама будет смотреть на это так же. Не наводи ее сам на мысль сравнивать с тобой ее нового фаворита. Это – первая задача для тебя и для меня; мы должны выказывать любезность и уверенность по отношению императрицы, Потемкина и всего света, так как пока лишь мы сами можем поколебать наше положение, и никто другой, даже государыня, не посмеет коснуться его. Поверь мне, Екатерина благодарна из чувства и. из расчета; она знает, чем обязана нам и как еще теперь нуждается в нашей поддержке, а эта благодарность императрицы – лучшая опора для нас, чем страсть женщины к тебе. Пусть эта страсть охладеет, любовь будет искать разнообразия, но наше положение будет еще крепче, если мы не будем нуждаться в этой слабой и шаткой опоре. Чем более мы будем выказывать спокойствия, любезности, уверенности, тем легче нам удастся уловить случай, чтобы снова отбросить в прежнее состояние ничтожества этого Потемкина, если бы ему вздумалось быть для императрицы больше, чем игрушкой для развлечения.
– Ты, быть может, прав, – сказал Григорий Григорьевич, не смотря на брата, – я последую твоему совету. Весьма возможно, что и сегодня уже я не сдержал себя, выказав свое неудовольствие; весь двор снова должен увидеть меня веселым и спокойным, и сам Потемкин не испытает чувства удовлетворения от мысли, что я боюсь его.
– Так-то лучше! – сказал Алексей Григорьевич, – а я буду настороже, буду выслеживать и наблюдать, стараясь подкопать землю под его ногами, чтобы было достаточно легкого толчка, если бы, в виду его опасности для нас, пришлось повалить его.