bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

Бросив искоса взгляд на Светомира, лицо которого, то бледнело, то краснело при его наглых словах, он ироническим тоном продолжал:

– Повторяю, они ничего не достигнут, так как мы – народ господ, созданный, чтобы повелевать низшими расами. Но, во избежание бесполезных волнений и чтобы в корне пресечь их забавные требования, надо подрезать языки у таких опасных болтунов, как Иероним и Ян Гус. Они не благочестие проповедуют, а разжигают ненависть; как собаки, набрасываются они на высших духовных сановников и радуются, что обдают их грязью перед сапожниками, свинопасами и разным сбродом, который их слушает.

Брода, казалось, не обращал ни малейшего внимание на вызывающие речи соседей и с аппетитом уплетал кусок гуся, запивая вином, и лишь украдкой поглядывал, время от времени, на толстого бюргера, круглое, жирное и красное лицо которого сияло чванством. Но при имени Гуса он оттолкнул тарелку и, обратившись к немцам, ударил кулаком по столу, со словами:

– Довольно, панове! Я советовал бы вам оставить вифлеемского проповедника в покое! Кому же бичевать пороки, как не ему – образцу всех христианских доблестей.

– Тебе-то какое дело, болван? – перебил его негодующий студент. – Этот твой образец добродетели – еретик, которого король в один прекрасный день сожжет, как и обещал ему недавно. Теперь, каналья, заболел от страха и, говорят, издыхает.

– Не стоит горячиться, Готхольд! Что нам до какого-то чешского бродяжки, – с презрительным смехом заметил жирный немец. – Это, должно быть, один из свинопасов Гуса, о котором ты сейчас рассказывал.

– Верно, немецкий пьяница! – заревел Брода. – Я свинопас и вот как я поступаю с иноземными свиньями, когда они посмеют напасть на мое стадо.

Он грозно встал во весь свой рост и в миг, раньше, чем кто-либо успел опомниться, очутился подле бюргера; схватив одной рукой за пояс, а другой – за шиворот, он поднял его на воздух, как ребенка, и выбросил вон из залы. Как камень из пращи, пролетел бюргер над столами, опрокинул по дороге нескольких прохожих и шлепнулся на мостовую.

Снаружи донесся шум, но в самой зале первое время царило гробовое молчание. Вдруг, немцы в ярости поднялись поголовно с криками и ругательствами; в руках заблестело оружие, а над головами замелькали жбаны и кружки, несмотря на горячий протест хозяина.

В эту минуту в дверях показался выброшенный бюргер, весь в грязи, с окровавленным лицом, и, как бешеный, с пеной у рта, бросился на Броду. Но тот, вместе с Светомиром, обнажили мечи и совершенно спокойно отбивались от нападавших; да и все находившиеся в зале чехи присоединились к ним, и началась общая свалка. Ужасные крики, шум и грохот разбиваемой посуды, столов и скамеек собрали толпу перед входной дверью, и народ, если не делом, то словами принимал живое участие в сумятице.

Оружием пролагая себе дорогу, Брода и Светомир пробрались к выходу. И только что вышли они на улицу, как к месту побоища подошел отряд полицейской стражи, вызванный кем-то из горожан. Но большинство зрителей было на стороне Броды, подвиг которого передавался из уст в уста; толпа расступилась и, как стеной, защитила его с Светомиром.

Оба они давно уже успели скрыться в переулке, раньше, чем начальник стражи понял, в чем дело.

– Хороший урок задал ты этому немцу-хвастуну, – смеясь, сказал Светомир, шагая сзади Броды.

– Вот как он расквасил себе нос на мостовой, так теперь долго не будет его задирать! Пойдем к Жижке, я непременно хочу рассказать ему наше приключение; это его очень позабавит, – весело ответил Брода.

Бодрым шагом перешли они знаменитый, построенный Карлом IV мост через Влтаву и свернули в пустынный, извилистый переулок в Старом месте (городе).

Настала уже ночь, когда они остановились перед бедным на вид домиком, и им пришлось ощупью пробираться по узкой и крутой лестнице. Наконец, они постучались в дверь, из-под которой пробивалась полоса света.

В большой, но просто обставленной комнате, у стены, помещалась широкая, с шерстяными занавесками, кровать, а посредине, вокруг стола, освещенного масляной лампой, сидело трое: старушка, чистившая яблоки и присматривавшая за маленькой, пятилетней девочкой, которая тут же играла с деревянным барашком, и молодой человек, лет тридцати, с умным, смелым лицом. Темные глаза его строго блестели из-под густых бровей; рот был большой, оттененный рыжеватыми усами; волосы на голове были острижены в щетку, и короткая бородка обрамляла лицо. В нем чувствовалась загадочная, громадная, просившаяся наружу сила, проглядывала какая-то странная смесь врожденной суровости, благородства и даже великодушия.

На Жижке, как и на Броде, было платье польского покроя. Он сидел и писал, но при входе гостей встал, чтобы поздороваться с ними и, обращаясь к старушке, обменивавшейся рукопожатиями с вошедшими, сказал:

– Милая тетушка, уведи ребенка, да подай нам вина.

– А девочка у тебя прехорошенькая и славно выросла, – заметил Брода, пока они усаживались вокруг стола.

– Она удивительно похожа на покойную жену и тетушка смотрит за ней, как за собственным ребенком, – ответил Жижка, наливая вино в медные кружки, принесенные старушкой.

Брода принялся довольным тоном, хотя и сердясь по временам, рассказывать случай в гостинице; а Жижка, в свою очередь, описал предпринятый им несколько месяцев тому назад против Розенбергов смелый набег, во время которого он, во главе отважных товарищей, разорил владение своих всесильных врагов и взял с них выкуп.[22]

Светомир не принимал участие в разговоре и снова впал в мрачную задумчивость, ничего не видя и не слыша.

– Что это с Светомиром, он сегодня какой-то странный? – осведомился Жижка, все время наблюдавший за юношей.

– Бедняга получил вчера вечером дурные вести, и я не знаю даже, как ему помочь, – со вздохом ответил Брода. – Вот, собственно, в чем дело. Ты, должно быть, знаешь, что графиня Вальдштейн задумала – черт знает, зачем – упрятать Светомира в попы, несмотря на отвращение его к духовному ремеслу. Я всегда подозревал, что главный зачинщик тут – негодяй Иларий, ненавидящий бедного малого. Насколько мог, я всегда противился этому плану, при помощи молодого графа, который, чтобы выиграть время, упросил отца разрешить Светомиру прослушать курс богословия в университете прежде, чем он примет пострижение. Так как у него еще два года впереди, то мы были совершенно покойны; вдруг, вчера является приказание немедленно явиться в Бревновский монастырь и поступить в послушники…

– Я не понимаю, кто же пишет или по чьему поручению, – перебил его Жижка. – Графиня, ты говорил, находится в чужих краях, вместе со своим духовником. Кто же мог отдать такое приказание?

– Правда, графиня уехала в Италию шесть месяцев тому назад продавать доставшуюся ей по наследству землю. Теперь продажа состоялась, и она отправилась в Болонью навестить двоюродного брата своего, епископа Бранкассиса, и кардинала-легата Балтазара Коссу, который тоже ей сродни. У них-то она встретила настоятеля Бревновского монастыря и поспешила отдать Светомира к нему под начало; а мерзавец Иларий торопится обрадовать приятным известием беднягу, который от всей души ненавидит рясу. Я понимаю, если бы они решили отдать его в белое духовенство; ну, можно было бы купить ему приход и, словом, обеспечить его будущность. Но делать из него монаха?!..

– Я не желаю быть ни тем, ни другим! Прежде, чем они меня постригут, я брошусь в Влтаву, – решительно сказал Светомир дрожавшим от волнение голосом.

– Ну, ну! Если уж не дорожить жизнью, так можно, по крайней мере, пожертвовать ею за что-нибудь высокое и полезное, – сказал Жижка. – А вот какая мысль пришла мне в голову. На этих днях я еду в Краков, где у меня есть друзья среди польской знати. Едем со мной, и поступай на службу к королю Владиславу! Молодого воина всюду и всегда хорошо примут, а я думаю, что могу помочь тебе на этом пути и снискать расположение высокого панства. Так хочешь?

Лицо Светомира расцвело от счастья.

– Конечно, хочу, – радостно вскричал он, протягивая обе руки Жижке. – Увези меня, Ян, и клянусь, что я не посрамлю твоей поруки! Я готов честно сражаться и умереть за короля; но зато я буду свободен и избавлюсь от ярма, которое на меня хотят надеть взамен приюта и куска хлеба.

Жижка сердечно ответил на его рукопожатие.

– По рукам, значит! Пока делай вид, что повинуешься, а затем, вместо Бревнова, ты отправишься по дороге, которая ведет в Краков. Ну, да здравствует меч, вместо кропила!

– Да здравствует! – радостно чокнулся с ним Светомир и вдруг побледнел. – Одно я забыл, – дрогнувшим голосом сказал он. – Ведь у меня ничего нет, ни денег, ни снаряжения, а как же ехать без этого?

– Нужное найдется: коня и меч я дам тебе, а остальное ты получишь там, где будешь служить, – успокоил его Брода.

– Пожалуйста, не расстраивай себя! Я везу тебя в Краков и устраиваю там, это решено! И тронемся мы с тобой после Нового года; мне только надо съездить в Рабштейн, проститься с сестрой Анной, – сказал Жижка.

– О, я и туда поеду! Мне ведь тоже надо проститься с Руженой, прежде чем ехать на чужую сторону, и, может быть, навсегда, – оживленно заметил юноша. – А чтобы отклонить всякое подозрение, я сегодня же напишу настоятелю монастыря и возвещу ему скорое прибытие усерднейшего и покорнейшего из послушников, – со смехом закончил Светомир.

Обсудив еще некоторые подробности этого, неожиданно родившегося плана, приятели расстались.

Недалеко от Тынского храма, в той улице Старого места (города), которая ныне носит название Ступартовой,[23] стоял большой, прекрасный дом с высокой остроконечной крышей, лепными украшениями поверх входной двери и разноцветными стеклами. Дом этот принадлежал профессору Иоганну Гюбнеру, и все дышало в нем щепетильной, немецкой опрятностью. В просторной и богато обставленной комнате, которая служила рабочим кабинетом, судя по множеству полок, уставленных книгами и пергаментами, – в кресле с высокой спинкой, за столом, у окна, сидел сам хозяин.

Профессор Гюбнер был человек лет пятидесяти, высокий, худой, но бодрый. Тощее, с выдающимися скулами лицо его дышало самодовольством; низкий лоб и острый подбородок указывали на упрямую, грубо-страстную натуру. Маленькие, светлые, выцветшие глазки в эту минуту злобно блестели.

Против него сидел коренастый, тучный человек в богатом наряде из темного сукна и с золотой цепью на шее. Какое-то приключившееся с ним несчастье настолько попортило толстую, надменную физиономию бюргера, что составить себе представление о его обычной наружности теперь было трудно. Синебагровая опухоль шла от лба к щеке, под распухшим, полузакрытым глазом виднелся кровоподтек, пластырь залеплял нос, а на верхней губе был шрам с запекшейся кровью.

– Это просто неслыханно, что с вами случилось, мейстер Кунц! Я удивляюсь, как смели упустить этого негодяя-чеха, посмевшего напасть на одного из почтеннейших граждан и чуть было вас не убившего.

– Мерзавец скрылся в толпе, но я его найду, и он ничего не потеряет, если подождет расплаты за нанесенное мне оскорбление, – ворчал бюргер, сжимая кулаки.

– Да это настоящий Геркулес?

– Положим, он велик ростом и плечист, но я не поверил бы, что найдется человек, который может поднять меня и выбросить как мячик. Скажу больше, я и думать не мог, чтобы чех осмелился публично наброситься на меня, Лейнхардта, первого во всей Праге купца. Они стали чересчур уж дерзки, эти собаки! К счастью, подстрекатель их, Гус, теперь при последнем издыхании: он не мог переварить угощение, которое поднес им король по поводу вопроса о голосах. А, кстати, дорогой профессор, вы мне еще не рассказали подробности приема во дворце. Мое отсутствие, а затем этот несчастный случай; продержавший меня десять дней дома, лишили меня удовольствия видеться с вами. Я знаю только, что вы получили полное удовлетворение справедливым требованиям национальных прав.

– О, да! И признаюсь, я совсем не рассчитывал на счастливый исход. Вы знаете, мейстер Лейнхардт, как король покровительствует чехам, и какое влияние имеет Гус на него и на королеву. Итак, с тяжелым сердцем, ректор, я и другие прибыли на Кутенберг. В зале, куда нас ввели, находилась уже чешская депутация с Гусом и Иеронимом, которые презрительно смерили нас взглядами, когда мы встали в стороне; их самодовольство нас еще более смутило. Несколько времени спустя вошел король. Он видимо был не в духе, что тоже предвещало мало хорошего, но как же мы были поражены, когда, подойдя к нам, он милостиво выслушал мою речь, уверил нас в его неизменной благосклонности и обещал сполна поддержать все наши права. Пока король говорил, я с удовольствием наблюдал разочарование и беспокойство чехов; едва стал излагать свои требование Гус, как король вдруг побагровел, оборвал поток его красноречия и закричал на него: „Молчи! Ты и твой друг Иероним, оба вы смутьяны! Мне надоели, наконец, ваши вечные жалобы и все ваши затеи, которые опозорили Богемию в глазах христианского мира и навлекли на нее подозрение в ереси. Если те, на чьей обязанности лежит водворить порядок, этого не сделают, то я вас обоих пошлю на костер”.[24]

Оба эти крикуна, Гус и Иероним, были совершенно подавлены словами короля и удалились, не промолвив ни слова. Но с тех пор все чешское гнездо закопошилось. – Каждый день у Змирзлика[25] происходят заседание, – я это вижу отсюда. Да вот, смотрите, трое выходят из противоположного дома; они совещались уж больше двух часов.

Бюргер с любопытством нагнулся к окну и увидал трех человек, которые проходили как раз мимо дома Гюбнера.

– Один – Николай Лобковиц, другой – Симон Тишнов; а кто же этот красивый молодой человек в синем плаще?

– Это молодой граф Вокс фон Вальдштейн. Он путешествовал в чужих краях и вернулся незадолго до поездки короля в Силезию. Ну, да пусть их; а мы вернемся к нашему разговору, – ответил Гюбнер, снова усаживаясь в кресло. – Вы сказали, когда вошли, дорогой мейстер Кунц, что вас привело ко мне важное дело, но потом мы отвлеклись в сторону. Теперь я к вашим услугам и очень желаю быть вам полезным.

Кунц Лейнхардт принял важный вид и, выпив предварительно стоявший перед ним кубок вина, сказал:

– Да, почтеннейший магистр Гюбнер, я пришел по важному делу, как посол моего сына Гинца, просить руки вашей очаровательной племянницы, Марги. Мой мальчик до безумия в нее влюбился; если вы ничего не имеете против союза наших семейств, то полагаю, что будете довольны тем положением, которое я готовлю Гинцу и его молодой хозяйке. Я приобрел для него от старого Клопера пивоваренный завод; а бойни думаю отдать моему младшему сыну Якобу. Теперь, достоуважаемый магистр, скажите, что вы об этом думаете?

Гюбнер протянул ему руку.

– Скажу, что с радостью принимаю ваше почтенное предложение и ни минуты не сомневаюсь, что Марга будет горда и счастлива сделаться женой такого славного и богатого малого, как ваш Гинц. Передайте ему, чтобы он завтра же приходил за обручальным поцелуем, а мы, старики, разопьем в честь жениха и невесты жбан старого вина.

Они расцеловались и, обсудив затем вопросы о приданом, времени свадьбы, официальной помолвке и разные другие подробности, простились, очень довольные друг другом.

Едва ушел Кунц, как Гюбнер кликнул слугу и приказал звать к себе невестку с дочерью.

– Не знаю, вернулись ли они из города, – ответил слуга, идя исполнять приказание.

Через полчаса невестка и племянница входили в кабинет Гюбнера.

Первая была женщина средних лет, с грустным, покорно-кротким лицом; вторая – молодая немочка, лет восемнадцати, высокая, стройная и очень хорошенькая. Ее свежее личико, с румяными щечками, освещенное парой больших голубых глаз, дышало здоровьем и беззаботной веселостью. Две тяжелые белокурые косы свешивались ниже колен.

Она, смеясь, подбежала к Гюбнеру, поднимая кверху сверток, который держала в руке.

– Посмотри, дядя Иоганн, какую славную материю я купила на те деньги, что ты подарил мне на Рождество.

Профессор пощупал материю, потом ласково потрепал девушку по бархатистой щечке.

– Великолепная! И я тем более одобряю твой выбор, Марга, что скоро тебе предстоит особенно наряжаться. У меня есть приятная новость для тебя, крошка, да и для тебя, моя добрая Луиза! Что ж, сердечко твое ничего тебе на шепчет, притворщица? – и он, прищуря один глаз, лукаво посмотрел на нее.

Миловидное личико Марги зарделось, и кусок материи выпал из рук.

– Милота был здесь? – нерешительно прошептала она. Гюбнер отступил шаг назад, нахмурил брови и сердито взглянул на племянницу.

– Какой Милота? Что ты там городишь? Кунц Лейнхардт приходил просить твоей руки для его сына Гинца, которому он купил чудный пивоваренный завод у Клопера. Я дал свое согласие; ведь лучше и почтеннее партии, чем этот молодой и богатый малый, нам и ждать нечего!

Марга побледнела и прислонилась к спинке стула. Нервная дрожь пробегала по ее телу, а глаза были широко раскрыты и в них читался ужас. Мать бросилась к ней и усадила ее.

– Ах, брат Иоганн, разве можно так вдруг объявлять молодой девушке подобное известие, – с упреком сказала она. – Я полагаю, прежде всего, надо бы Маргу спросить, нравится ли ей Гинц Лейнхардт.

– В самом деле? Как же это я мог предвидеть, что у твоей дочери сидит в голове какой-то Милота, а что моя невестка будет пренебрегать одним из благороднейших бюргеров Праги, – ядовито прошипел Гюбнер. – Довольно глупостей, – строго продолжал он. – Я совершенно серьезно у тебя спрашиваю, какое отношение имеет к свадьбе племянницы это проклятое славянское имя? Что это за Милота и как ты могла покрывать любовную связь этой дуры с чехом.

Луиза Гюбнер с достоинством выпрямилась.

– Ты должен был бы сообразить, что я никогда не стану прикрывать любовную связь, – она подчеркнула слова, – но знаю, что Марга любит молодого рыцаря Милоту Находского, племянника мюнц-мейстера Змирзлика, и любима взаимно. Я не вижу причины, почему молодой дворянин, красивый и богатый, не может быть партией для твоей племянницы, по крайней мере, столь же подходящей и желательной, как и сын мясника Лейнхардта.

– А я тебе говорю, что всякий трубочист-немец, в моих глазах, выше любого чешского рыцаря. И никогда, слышишь ли, никогда не потерплю я, чтобы кто-нибудь из этих мерзких славян входил в мою семью! Забыла, значит, что ты – вдова Лютца Гюбнера, которого убили чехи, и теперь готова отдать дочь за одного из них!

– Ничего не забыла! Но не могу же я ненавидеть безвинного за преступление, совершенное каким-нибудь негодяем, и жертвовать этой ненависти счастьем дочери, – отвечала она, гладя по головке прижавшуюся к ней Маргу.

– Полно болтать пустяки! Марга выйдет за Гинца Лейнхардта, которому я дал слово; а богатый жених живо заставит ее забыть Милоту с дырявым карманом. Завтра вечером вся семья Лейнхардтов будет у нас праздновать помолвку, – так позаботься, чтобы было подобающее угощение, А ты, Марга, не смей строить кислой мины Гинцу, когда он потребует у тебя поцелуя, как жених, – это его право. Вот вам мой приказ!

Марга вскочила, точно ее хлестнули.

– Никогда! Никогда в жизни я не позволю целовать себя Гинцу, – грубому, отвратительному! Он мне противен! – вскричала она вне себя.

Лицо Гюбнера стало лилово-багровым, жилы на лбу надулись, и маленькие глаза его забегали от ярости. Как коршун, бросился он на Маргу, схватил ее за руку и стиснул так, что она вскрикнула.

– Если ты посмеешь меня ослушаться, – с расстановкой шипел он сквозь зубы, изо всей силы тряся ее руку, – и опозоришь меня перед Лейнхардтами, я тебя отколочу перед всеми, и ты сгоришь со стыда, негодная девчонка! Так вот как ты платишь мне за мои благодеяния, – бесчестием и любовными похождениями с нашим врагом! Берегись и не доводи меня до крайности! Если завтра ты не встретишь приветливо Гинца и не дашь себя поцеловать, то вы обе с матерью горько пожалеете об этом. Теперь ступай и помни мои слова и, Бог мне свидетель, что моя воля непреклонна.

Марга ничего не отвечала; она положительно онемела от ужаса, и мать скорее увела ее.

Глава 8

В 1391 году богатый пражанин Крыж[26] и любимец Вацлава, рыцарь Ян из Мюльгейма, основали в Старом городе, неподалеку от коллегии Лазаря, Вифлеемскую часовню, предназначив ее исключительно для проповеди на чешском языке. Часовня[27] представляла собою большое сводчатое, каменное здание и могла бы смело называться церковью, так как вмещала до трех тысяч человек, хотя, конечно, она была недостаточна для громадной толпы, жаждавшей послушать знаменитых проповедников. Первым ее капелланом был Ян Прахатнцкий, вторым – Стефан Колинский, а с 1402 г. этот важный пост занимал Ян Гус. Его горячая проповедь, в связи с громадной популярностью, создали из Вифлеемской часовни центр народного и религиозного движения Чехии. Проповедь Гуса, будившая народное сердце и разум, сковала столь неразрывную нравственную связь, такое единение между ним и народом, которые силой своей подняли впоследствии всю Чехию на отмщение за казнь народного любимца.

Кафедра, с которой знаменитый оратор, мученичеством запечатлевший проповедываемую им истину, громил пороки современного ему духовенства и общества, была четырехугольной формы, простая, сколоченная из сосновых досок. Попасть на нее со стороны слушателей было нельзя, а только изнутри, мимо ризницы, где хранилось облачение, и находилась рака, содержавшая, по преданию, останки одного из убиенных Иродом невинных младенцев.

За ризницей была лестница, которая выходила в коридор, откуда был ход на кафедру, а с левой стороны этой двери стояла деревянная скамья, где обыкновенно садился проповедник, прежде чем появиться перед слушателями.

В глубине коридора, другая лесенка, узкая и крутая, вела в следующий этаж, где находилась комната, или вернее, келья Гуса.

В этой чисто – монашеской обители, освещенной парой крошечных окон, мебели было мало; зато, наоборот, груды книг и рукописей на столе указывали, каким неутомимым тружеником был хозяин. В настоящую минуту ученое перо покоилось в бездействии, и Гус лежал, тяжело больной, на кровати, с повязкой на голове.

Если бы не произведенное болезнью истощение, он мало изменился за последнее время. Тонкое, бледное лицо его, с обычным грустным выражением, похудело от работы и подвижнической жизни; большие глаза, задумчивые, пока в них не вспыхивал огонь священного негодования и религиозного восторга, по-прежнему смотрели кротко.

В тот же январский день, когда разыгралась тяжелая сцена между профессором Гюбнером и его племянницей, – в комнатке Гуса, у его постели собрались трое его приятелей. Один из них, сидевший у изголовья и, время от времени, возобновлявший компрессы, был Иероним, другой – Николай Лобковиц, верховный нотариус горного управления Чехии, а третий – Вокс Вальдштейн.

– Милый мистр Ян, – говорил Лобковиц внимательно слушавшему его Гусу, – не принимайте к сердцу суровые слова короля. Гнев его, клянусь вам, совершенно прошел, и наши дела идут не так уж плохо.

– Королева очень огорчена, что лишилась своего духовника и даже поручила мне передать от ее имени несколько кувшинов лучшего вина. Я вам пришлю их вечером, – с улыбкой подтвердил Вок.

– Поблагодари, пан граф, ее величество за неизменное, милостивое ко мне внимание и передай, что я чувствую себя лучше и скоро надеюсь, с помощью Божьей, приняться за службу при ее особе, – слабым голосом отвечал больной.

– При добром желании все пойдет хорошо, мистр Ян! А теперь выслушайте новости, которые я принес, – начал опять Лобковиц. – Я уже сказывал вам, что королевский гнев скоро утих, и знаю из верного источника, что успех и торжество, которыми нагло хвастают немцы, вызвали неудовольствие короля, также как их сопротивление его воле в деле „послушания” Григорию XII. Сверх того, наше дело нашло себе сильных и ревностных пособников в лице французского посольства, с главой которого я вчера беседовал. Приор Солон[28] сказал мне, что требование чехов совершенно справедливы, так как император Карл дал нашему университету статуты, одинаковые с парижским, а там местные уроженцы обладают тремя голосами против одного, предоставленного иностранцам.

– Конечно! И не только обычай, но и законы канонический и гражданский согласны в том, что чехи в королевстве чешском должны быть первыми, также как французы во Франции и немцы в своих землях, – оживился Гус, приподнимаясь и садясь на постель. – Что за польза была, если бы чех, не знающий немецкого языка, был приходским настоятелем или епископом в Неметчине? Поистине, от него было бы столько же проку, сколько для стада от пса немого, не умеющего лаять! Так по какому же праву немцы хозяйничают у нас? Или они рассчитывают на наше вечное молчание и подчинение? Меня обвиняют, я знаю, в ненависти к ним. Бог мне свидетель, что этого нет, и что я предпочитаю честного немца негодному чеху, будь он даже моим братом! Но чувство справедливости возмущается, когда видишь, что прирожденным сынам страны приходится подбирать крохи, падающие с того самого стола, за которым они должны были бы сидеть господами. Он остановился и бессильно опустился на подушки.

На страницу:
6 из 7