Полная версия
Адам и Ева
Ее наивная вера взволновала меня. Забытые образы встрепенулись в моей памяти. Но ей я с нежностью промолвил:
– Любой день – день Бога в природе.
И в этих словах была тоже молитва. Я говорил, словно Бог посетил меня, а ведь до этого мгновения я и не думал о Боге.
Целые дни я проводил в дремучем лесу. По утрам я отправлялся в лес с ружьем. Иногда собака моя покидала меня и без меня возвращалась домой. Тогда я оставался один. Ложился на землю или бродил под деревьями, и одиночество не тяготило меня. Теперь мой лес оживился, словно в нем обитала душа. А мне довольно было того, что Жаний наполняла собой мои комнаты, и каждое движение ее имело для меня свою прелесть и обновляло жизнь.
Я не чувствовал нужным приходить домой до наступления вечера. Мой безмятежный покой струился вместе с ветром, с сиянием неба, с песнью листвы. Порой мое сердце незаметно переставало биться. Я особенно любил сидеть в прохладной тени оврага, где по груде поржавевших камней, среди молодых кустов орешника и золотистых почек дуба – переливался с легким воркованьем ключ, перескакивавший со склона на склон, подбегая к самому порогу моего жилища. Передо мной лучи солнца играли по багряному лицу леса белых елей. Лес вился по косогору, поднимаясь зеленой плотной чащей вершин, окаймленный березами и кленом. Косули шныряли среди кустов с едким запахом своей шерсти. Я лежал, растянувшись на листьях папоротника, у самого края журчащей воды.
Она вызывала во мне воспоминание о росистом смехе зари, который так мелодично звенел под лучами утра. Их было три, три девушки с обрызганными соком ягод губами. О, это было уже так давно! То было, как старый припев легенды. Среди необъятного простора леса жизнь моя и все другие жизни терялись без числа в ясной бездне дня.
В глубине меня тоже струился родник. Легким волнением переливался маленький поток вечности. И я едва лишь мог мыслить в нежной тишине моего существованья. Мои ощущенья были глубоки, поднимались из глубины существа, подобно потоку соков под корой деревьев и течению вод в недрах земли. Дерево не знает, что живет. Ручьи не ведают, к какой стремятся цели, а вместе с тем, пересекаясь друг с другом, текут по своему назначению, являясь символом согласованности времени и всей тайны жизни.
Я не знал раньше такой сладкой дремы моей силы. То не было радостью, ибо радость деятельна, она поворачивает, смеясь, веселый жернов времен, она бьет молотом ликования по золотой наковальне жизни.
Когда я только вошел в этот лес, жизнь во мне клокотала, как бурный веселый поток. Но ныне во мне была совершенная благодать ожидания, внезапно встрепенувшаяся новая форма бытия. Я не чувствовал, что живу. Но я был ближе к смыслу своей жизни, чем в дни моей надменной гордости.
К вечеру я убивал из ружья дичь. Синеватый дым вился над нашей кровлей. Еловые поленья горели в очаге, распространяя скипидарный запах.
Я кричал издали: «Голод!» – и другим голосом – «Жаний!»
Ее обнаженные руки послали мне радушный приветливый знак. И, как и в первый вечер, я выносил стол в сени. Зеленые тени входили через окна и наполняли горницу сумраком.
Днем Жаний мыла полы и печку и выдумывала какие-нибудь милые приказания. Пучки душицы и листовня наполняли благоуханьем наше пустое жилище. На столе появилась гладкая дубовая дощечка, служившая нам посудой. Я наделал из корней посуду и чашки, изукрасил их самодельными, грубыми узорами. Как хижина островитян, наше жилище наполнилось незатейливыми вещами, которые нам были необходимы и дороги. Она надумала сплести из ивовых прутьев половики и постелила их при входе. Я вытирал об них пыльные ноги, возвращаясь домой. И я стал понимать теперь, какой красотой дышал скромный ежедневный труд.
Мужчина идет на охоту, убивает дичь и несет её, еще не остывшую, домой. А в усердных руках женщины работа спорится на славу. Эти руки – прекрасные работницы, ткущие нужное и нежное полотно времени. Я лишь начинал познавать неисчислимые источники, которые производит природа. А Жаний они уже были известны. Молодая крапива, листья одуванчика, луговой кресс, щавель, свирбигус и лепестки хмеля были нашей свежей и ароматной пищей. После обеда я уносил стол в комнаты. Мы обменивались братским приветствием, и она шла отдыхать на папоротниковое ложе. А я отправлялся снова в лес.
Однажды с утра пошел дождь и лил до самой ночи. Ручей разлился и взмылился пышной пеной. Надо было устроить заграждение, и я, поэтому, не покидал жилища. Весь день раздавалась песня ручья. Она звенела за окошком, как маленькая птичка, которой хочется влететь, как тоскующая изгнанная душа, которая идет обратно. Вот что говорила мне эта песня: позднее в осеннюю, блеклую пору вам будет обоим так сладко слушать, сомкнувши ладони, жалобный плач и тоскливую песню ручья.
Дождь шепчет такие нежные сердцу слова. Когда пришел вечер, как старый человек, который кряхтит от боли и кашляет дробным звуком, как капли дождя по нашей кровле, – я промолвил ей, смеясь:
– В лес сегодня я не уйду.
Я старался не глядеть на нее, как будто в моих словах заключалась двусмысленность. Таким же тоном я сказал бы ей:
– Сегодня ночью кое-кто постучится у твоей двери…
Я взглянул в ее влажные глаза, и мне стало стыдно, что я сказал ей это со смешком.
Она ответила мне, как честная служанка:
– Я постелю свежий папоротник на полу.
Сказала она просто, без всякого стеснения. А мне в ее словах хотелось найти какой-нибудь иной скрытый смысл.
– Покойной ночи, Жаний! Спи спокойно!
Я застенчиво смотрел теперь на нее. Она не опустила глаз и прошла мимо меня, так же промолвив:
– Покойной ночи!
Запах папоротника усыпил меня. Веки мои сомкнулись под однообразный стук дождя по листьям деревьев. Проснувшись около полуночи, я, прежде всего, подумал, что она лежала у себя, полуобнаженная с девственным и жарким запахом своего тела. Сердце мое забилось, как дверь от порывов ветра.
Огонь снедал мне спину. О, так близко, так близко! Только одна дверь отделяет маленькое девичье тело от моего прежнего безумия. Выйти на дождь, затаивши, как тать, шаги! Ощутить горячими, влажными руками то место, где выступают ее маленькие перси! Однажды, во время моей охотничьей жизни, дочь одного фермера спала в каморке, рядом с комнатой своих родителей. Я миновал их спальню. Я лег на постель этой черной, зрелой красавицы. Она не вскрикнула. Я обладал ею с пылом насилья до зари.
Милая, маленькая Жаний, спишь ли ты? Не томишься ли ты по моей дикой страсти? Ты раздвинула колени, ты слушаешь и ждешь того, кто спит за другой стороною двери.
Я встал. Вышел наружу, под сладкий шум дождя. Дверь затворялась плохо. Услышал легкое, мягкое дыханье, выходившее из тени, ровные, медленные и спокойные вздохи, как при восходе луны дуновенье ветра в лесу.
Это дышало ее существо! Божественная тайна запретного сада ее плоти. Я долго пробыл там, бессильный, как дитя, прислушиваясь к биенью невидимой прелести ее тела, убаюканного склонившейся над ее непорочным существом ночью.
Потом я сошел вниз. Мои мягкие шаги блуждали по сырым комнатам. Вот, милая Жаний, если бы на один миг я перестал прислушиваться к твоему легкому непорочному дыханью, быть может, снова стал бы я тем же человеком, который проникал в чужие постели, разъяренный, как жеребец.
Я снова поднялся. Позвал дрожащими губами:
– Жаний!
Она не проснулась. Ее сон шептал над ней, как рой вспорхнувших пчелок, как тишина детской над колыбелью малютки. Доносился лишь звук маленькой волны, которая то вздымалась, то опускалась, и этот звук расходился до края леса, как стремительный поток. И я теперь внимал почти со страхом этому звуку всей глубиной своего существа и никогда я ещё не слышал такого сладкого сна.
Я – как дровосек, уходящий с зарей в лес. Я поднимаю топор, и кровь приливает к моим вискам. Руби сильней, бей в сердце дуба! Но из дуба слышится голос:
– Смотри, ты ранишь Бога!
И топор выпадает из моих рук, словно этого голоса я не слышал никогда. У меня возникло странное представление. Показалось, будто лес убаюкал ее в своих зеленых объятиях, будто эта непорочная, обнаженная душа спала, как в сказках под родительским оком старых буков. Нет, я не оскорблю тебя, природа!
Я вышел из дома. Вошел в мокрый лес. Заря еще не занялась. И я стоял под широким и нежным шумом дождя с моим диким и невинным сердцем.
Я ощущал усталость, и колени мои отяжелели. Мне хотелось, чтобы Голод был со мной, как в пору моего одиночества. Мне было бы так приятно погладить его теплую, родную шерстку. Но Голод ни на мгновение не покидал теперь Жаний. Никогда не чувствовал я себя таким одиноким. Я был подобен пылкому юноше, еще не знавшему поцелуя женщины.
Заря прогнала тучи. Небо оделось лазурью. Эта долгая, тяжелая ночь покинула, наконец, меня, и земля освободилась. Я вдыхал полной грудью благоухание утра. Аромат тимьяна и смолы разлился вокруг. С деревьев скатывались с бульканьем звенящие струйки на мокрый перегной. Но предрассветная дрема держала еще в своих объятиях жизнь. И сам я не совсем еще проснулся, как после хмельной ночи или после сновиденья.
Ответьте вы мне мои, руки, что было? Те ли вы, мои невинные, омоченные свежим благоуханьем руки, что в искушении толкали перед собой дверь и трепетали во мраке? Я был робок и смирен, объятый боязнью за мою бедную, добрую, слабую волю. Ныне мне каждую ночь придется тащиться в лес, как человеку, который ведет за узду дикого животного. Что я отвечу юной девушке, когда она увидит, что я возвращаюсь в мокром платье и спросит, смеясь:
– Не из-за волка ли уж или, может, из-за лисицы вы так рано ушли сегодня из дома?
Да, это волк, Жаний. Он всю сегодняшнюю ночь выл около дома.
С порога жилища глядело на меня сквозь мглу раннего утра ее встревоженное лицо.
– Я искала, бегала по всему дому, звала, и никто мне не ответил, – проговорила Жаний.
Я опустил глаза и грустно ей промолвил:
– Видишь ли, Жаний, здесь живет очень странный человек…
Мне хотелось признаться ей в любви, взять ее руки в свои. Но во мне сидело столько еще прежней надменности. Слова затерялись в моей бороде. Жаний стала ласкать Голода.
– Милая собачка, – говорила она весело и смеялась своими чистыми белыми зубами, – жернова вертелись, а зерна не смололи.
Она насмехалась над тем, который тщетно старался смириться. А я смущенный глядел теперь на ее выступавшие под кофточкой упругие ореолы грудей и думал: стоит лишь прикоснуться к ним пальцами и она познает любовь. Она не заметила, что мои руки дрожали. И, думая, что я рассердился, сказала мне с детской лаской:
– Если мы с собачкой что-нибудь делаем не так, – то ведь нужно нам сказать об этом откровенно.
Она говорила мне с решительностью, и глаза ее были влажны.
Весь мой недуг, милая Жаний, – от аромата твоего юного тела, более могучего, чем все лесные запахи вместе. Может быть, другой человек ей так бы и сказал. Но, произнеси это я, было бы похоже на то, как если бы в припадке безумия я разорвал на ней платье, и она предстала бы перед моими жадными глазами нагая и полная стыда. Я обмыл, свои плечи и, проходя по комнате, сказал ей тихонько:
– Такой человек, как я, может иногда казаться странным для такой молоденькой девушки, как ты, без всякой вины с твоей или моей стороны.
Порхнул чистый утренний ветер. Она засмеялась и сама теперь предложила, мне свежих вишен в деревянной миске.
– И я тоже встала сегодня на заре, чтобы набрать нам вишен.
Жаний, непорочная Жаний, садись рядом со мной, раздели со мной эти кисловато-сладкие ягоды. От них у тебя такие лиловые пальцы, а я и не заметил. Я внимаю уроку твоего свежего, невинного смеха. Я уже не тот, что хотел прикоснуться безумными руками к упругим кончикам твоей груди.
Глава 4
Я знал, что желание мое, как вода, текущая по склону, все сильнее теперь будет возбуждаться от скрытых прелестей ее тела. И мне не давал покоя вопрос, было ли у нее над коленом родимое пятнышко, как и у той. Дина была последней, которую я любил. Когда в первый раз возникла у меня эта мысль, я пошел и лег в кустах вереска, и целый день мне было не по себе. Ведь, стоило лишь приподнять ее платье, чтобы узнать. Рано или поздно придет время, когда она принесет мне в дар свою маленькую грудь, как принесла она мне спелые лесные ягоды. Но в то же мгновение мозг мой прорезала другая мысль. Если она первая отдастся тебе, то значит, она уже отдавалась другому. Боже, какая мука! Она пришла в лес, и я ведь ничего не знал об ее прошлом. Занималось утро, пробуждалась земля, и кто-нибудь другой, быть может, был уже у нее раньше тебя. Я побежал к дому. Я был слаб, ноги мои дрожали, и какая-то темная сила обуревала меня. Я решил сделать так: приду, позову Жаний и прикоснусь руками к ее груди. Если она, вместо того, чтобы заплакать, засмеется, я скажу ей:
– Уходи от меня! Не умоляй меня именем любви!
И я упал на то место, где стоял. Бил от злости кулаками по земле. Земля, о, земля, заглуши шумом листвы твоей мою изводящую пытку! Я зарывался головой в пышный мох, прислонялся горячим лбом к прохладной земле, к глубоким канавам, наполненным водой, надеясь смыть с моих глаз оскверненный образ девушки. Земля всегда внимает тому, кто ее искренно просит. Словно целый лес в веселый месяц май с его благоуханным дуновеньем, струями нежных песен, стрекочущих в прохладной тени, овеял мое сердце. Я был убогим странником, старцем былой поры, который смотрит через ограду своей обители, как пляшет нимфа, в порывах танца все дальше удаляясь к небосклону. Я был юным супругом Суламифи, идущим по тропе виноградника, благоухающего молодостью и утром. И сначала не узнала она его. «Избранником моей любви будет тот, кто пробудился под пологом ночи. Он идет среди росы и не окликнул еще меня!» Красавица! Я восклицал твое имя и бежал по дороге, как пылкий овен, как жеребенок, покинувший луга. Я узнал по зову моего дикого друга и спустился к нему в виноградник.
Лес слышал, как я томился и пел, словно робкий наивный юнец. Все прежнее брачное человечество трепетало от нежданных предчувствий, рожденных моими нечаянными шагами. Если я крикну и испугается птичка, – плачь! Жаний тебя никогда не полюбит… И я пошел в дубняк, окликнул кукушку. Милая кукушка мне ответила, и я засмеялся от счастливого предсказанья. Однажды лес обручил нас обоих зеленым кольцом. Смейся ныне ты природа!
О, до этой поры я не ведал еще священного смысла жизни. Маленькая ручка постучала в дверцу. Душа моя проснулась от долгого сна и, сквозь светлое сиянье дня, промолвил мне голос:
– Все живущее есть образ мой, и носит черты моей вечной жизни.
И я стал стрелять без радости и гнева. Лес истекал кровью в моих руках. Тогда я вступил, трепеща, с песнью славы в огромный храм цветущей мозаики, озаренный розовым светом свеч под синим покровом времени. То была пора любви. Голуби, как юные девы у прялки, мелодично ворковали. Ловко гоняясь друг за дружкой, белки вертелись вокруг деревьев с коротким кряхтящим звуком. Даже крик курносого черного козодоя раздавался прерывисто и сладко, призывая приобщиться к брачной ночи самку. И рокот и многоголосый звук любви и сочетание, как огромная волна неслась от небес до земли. И я был частицей этой великой, обширной жизни, водяной каплей в потоке бытия.
Сердце мое вздувалось от радости, как тесто. Я сдерживал его обеими руками. Когда я подошел к ручью, я уже забыл, было ли то маленькое волненье от ее существа или я слышал, как била из меня моя пламенная жизнь. Слышалось странное клокотанье, подобное нежному всхлипыванию плачущей женщины. Не ты ли плачешь, Жаний, в пустой тишине комнат, как и я, от сладкой боли твоего сердца в моих руках?
В чаще листвы кружится рой мух и гудит. По косогору играет ветер светлыми пятнами солнечных лучей. И кажется, будто ручей омывает на своем дне небо подвижными лазурными перстами. Жизнь, жизнь, как ты ужасна в своей красоте! Единый атом тебя, что вечный бог. Любая букашка или травинка не дальше от меня, чем я от Бога. Я отойду дальше, я не задену ногою муравья. Я не сорву цветка, куда забралась пчелка. Белки, птицы, все звери лесные, – нежные духи земли – не бойтесь, здесь прошел родной вам человек.
Жаний спрашивала меня, почему я хожу в лес без ружья. Я ответил ей однажды:
– Потому что теперь пора любви, Жаний! А в следующий раз она сама спрашивала меня, смеясь, – продолжается ли ещё моя пора любви? Она говорила об этом, как невинное и простодушное дитя. Она закрыла глаза матери после ее смертного часа. Она знала смерть и совсем не ведала жизни. Глубокая тишина царила в ее юном теле, как утро в лету. И я уже не думал, что кто-нибудь был у нее раньше меня.
Вам покажется странной эта фраза. Кто, внимая ветру и созерцая далекую от людей реку, плакал в глубоком одиночестве оттого, что между ними тайной стоит его грузное тело и вся толща этого тела, – тот найдет в этом, я полагаю, глубокий смысл.
Однажды я пошел в лес. Было утро. Золотистый дрозд, славка – пересмешница и зеленушка высвистывали свои песни. Никогда с такой радостью не вдыхал я пряного аромата ели, ни пахучего запаха косуль, ни могучего пряного благовония дубов, еще не обсохших от ночной росы. Земля разносила благоухание хмеля и пьянила меня, как винными парами. Я стал встряхивать деревья, и с листьев роса окропляла меня. Я склонялся головой и тянулся губами к цветам, чтобы испить блиставшая капли. А капли скатывались мне на волосы и на глаза.
Я шел, как святой старец, с распростертыми руками туда, где были деревья и твари. И порою прислушивался всем существом с небывалой чуткостью. Было так, словно я всеми жилами, глубочайшими каналами моего существа соединялся с потоками земли. Земля входила в меня. И был я сам, как дуб или трава, в которых вступает великое течение, а для жизни нет разницы между травою и дубом. Но внезапно я почувствовал, что, вопреки этому тонкому ощущению, я влачил в себе дряхлого человека и, что это как раз было тем дряхлым, отсталым человечеством, от которого суждено мне было освободиться. Боже мой, ведь такая мысль никому другому среди людей не могла бы прийти в голову! Но одиночество дохнуло мне в глаза свежим дыханием. Утро забрезжило в глубине моих зрачков, так долго пребывавших во мраке. И я подумал:
– Между тобой и за тобой есть ты, как между синим воздухом и кожей твоей есть грубая ткань твоей одежды.
Мысли подобны плетенью ткани и, если одна из них испортится, портятся все, но все вместе они держатся прочно и неизвестно, где одна переходит в другую. Так, мысль рождает другие мысли, а эти мысли сплетаются друг с другом, как части ткани, но не под действием размышленья, а в силу таинственного взаимодействия сходств. Нежный ветерок овевает меня и скользит, и я не чувствую, как он катится по моей коже. Моему телу нужно столько же воздуха и света, сколько и кустам, чтобы пышно расти и цвести, но благодаря покровам одежд, оно не может впивать румяное дыхание жизни. Я познаю истину, лишь когда предстану перед жизнью маленьким и нагим ребенком.
И тот час же я сбросил с себя одежды, и отныне стал нагим, как малый ребенок. Я ходил, как первый человек в юной красоте мира, и ветер ласково и плавно омывал мое тело. Мне казалось, что я не знал себя до этой поры. Я глядел, как на моих руках и ногах играло солнце. Они были плотны и блестящи, как гладкие от воды кремни. Каждая из клеточек моего тела была продолжением вещества сквозь бесконечность времени. Эти клеточки глухо трепетали уже в лоне многих матерей до моей матери. Безграничная непрерывность бытия! Бесконечные звенья цепи, берущей начало с амебы, первоначальной неустойчивой материи, и доходящей до брачующегося и сознательного существа. Но я изранил это тело в тоске одиночества и не знал, что этим я терзал величественное тело моего поколения в прошлом. Я расточал жизнь на нечистых ложах, а эта жизнь была подобна крови крестных мук, окропившей путь. В невинные годы мне говорили:
– Не гляди на себя, не касайся рукой твоего тела, ибо это срам.
А ныне глядел я на себя без стыда, с благоговейным чувством красоты моих членов. Я понимал, что краска стыда появилась у людей оттого, что они набросили покров на природу. И, прячась друг от друга, чувствовали себя нечистыми. Но сам Бог непонятно наг в мире вещей.
Я стоял под деревьями среди нежного лесного шума, невинный, дрожащий, как перед тайной, которая лишь мне была открыта. Когда с меня упали одежды, они совлекли за собой убогие, мишурные лохмотья ложной мудрости людей. Каждая из этих одежд была, как тень от листвы, падавшая на сверкающий ручей, как плотина, преграждающая глубокие воды, и душа моя также была скрыта. Я не ведал ясного смысла моей жизни.
Так ходил я по лесу с сознанием снова возвращенной первоначальной красоты. Я совершил великое и простое деянье, согласно природе, и, однако, не понимал сначала, что совершал. Быть может, самые божественные поступки именно те, которых не ведают. Все может быть объяснено, и необъяснимо лишь то, что вытекает из вечного и непонятного Нечто, заключенного в нас. И тогда я услышал голоса, которые мне говорили:
– Твое тело есть лишь образ. Оно есть видимость твоей души. Но, если душа твоя или твое тело думает или творит нечто, что составляет тайну для твоего тела и души, чудесная гармония тогда нарушается.
Я пошел вперед и глядел, как на моей груди играли золотые блики дня, как пышные складки туники.
А ныне тело мое жило в полном блеске, – тонкие шелковистые нити, которые его покрывали пушком, трепетали подобно травам и листьям. И алая кровь струясь под моей кожей, как горный ключ, журчала ритмичной жизнью улья. И голоса неумолчно звучали:
– Воспрянь, подними чело выше, ходи, полный благодати и силы! Природа наделила тебя прекрасной и благородной формой тела, чтобы она была источником твоей радости и гордости. Эта форма есть аллегория вселенной. Она имеет изгибы долины, – подножие гори горные кряжи. Руно ее волнуется, как лес от урагана. Ее багряная жизнь подобна клокотанью растительных соков.
Я был невинен, как сам лес. Я бормотал слова, которые молвят дубы и птицы. На кончик ветки сел золотистый дрозд и перестал свистать. Другие птицы прилетали также, и все расселись по ветвям над моей тропинкой. Доверчиво глядели они на нагого человека, как в пору райской жизни.
Я вступил в ручей. Он звонко и мирно зажурчал, касаясь моих плеч и бедер: он трепетал, как мягкое, нужное женское тело. Эта древняя вода, казалось, узнала того, кто спустился по холмам к первоначальной поре. И она была такой же вечной, как и я. Она отражала вечность небес и высшей сущности.
– Вот, – думал я, – и тело, и вода, и свет, и ветер – одна и та же тайна. Жизнь моя, сливаясь с водой ручья и деревьями, согласуется с божественным единством мира.
И глаза мои оросились влагой восторга. И внутренний источник заструился как бы ради чуда, ради благовестия высшей правды. Я почувствовал потребность прижать к себе другое существо творенья, другую трепещущую и бьющую ключом жизнь. Я обвил руками шероховатый ствол дуба. Я не мог обхватить его вокруг, и он царил над кустарниками, как век сумрака и листвы. Целый лес появился на свет из его желудей. Он был одним из родоначальников зеленой семьи. И я, касаясь грудью его грубой коры, лепетал без конца: «Божество, Божество, Божество!» как будто на самом деле божественная любовь была скрыта в сердцевине этого обширного дерева.
Там, внизу, сочли бы это за кощунство. Они замуровали своего бога в капища, они сделали из него уединенного, каменного идола. Они не видели, что храм воздвигся из леса. Но вот, я в этот миг стал бедным, смиренным человеком, отвергшим ложь и внимавшим жизни. Душа моя вспорхнула, как птица из гнезда. С взмахами крыльев жаворонка она парила в румяном просторе, над царством людей. И трепетала от зноя и света. Древняя вера была для меня вдали, как обнаженная пустыня, где проходили караваны предков. А ныне на месте этой долины простирался сладостный сад плодов и вод, текущих под пламенным колесом метеоров. И вещество жизни, как бурная река, разливалось в моем существе.
Прижимаясь к коре губами, я лобызал, как священный дар, это благословенное древо. Из самого сердца древесины, сквозь жужжанье мухи шелест листвы, мне послышался голос, который молвил мне:
– Я – все и везде, и всякая вещь – есть часть моего бесконечного бытия.
Я стоял нагой и полный обожания, как человек юной поры мира.
Это было первым днем просветленья. Другие дни начались от него, подобно тому, как при вращении веялки взлетает сначала одна золотая соломинка, а за нею несутся другие. Я простерся у подножия дуба на мху среди белого утра. Никогда глаза мои не видели еще такой чудной картины. Вблизи лежал большой камень. На него зигзагами вполз уж. Я взял его в руки и прижал к моей груди. По ляжкам моим бегали насекомые. Мне на волосы падал сверху пушок молоденьких птенчиков.
Ева! Ева! Ева! Зачем ты ждешь по ту сторону света? Видишь, здесь ложе из цветов и нежных шелков. Здесь сторожит неусыпное, родное око деревьев. Нас обручит с тобою тень.