Полная версия
Мария Магдалина
Дебора между тем тянулась всем телом к Марии, прижалась к ней грудями и пыталась опрокинуть. Но Мария вскочила вдруг, выпрямилась, как тростник, протянув руки вверх, упруго перегнулась назад, а потом подалась вперед, опуская руки на ее черные плечи.
Невольница обняла госпожу под мышками и, не ослабляя объятий, скользила ими все ниже и ниже, целуя страстно ее шею, груди, бедра и, наконец, упала на колени, не помня себя от упоения, блуждала губами дальше…
По белому телу Марии пробежала видимая мелкая дрожь, она лихорадочно затрепетала, сжала колени и, с силою погрузив пальцы в жесткие волосы прислужницы, отстранила голову…
Откинутое назад лицо Деборы выглядело точно черная маска. Из-под губ, искривленных страдальческой улыбкой, дико сверкали острые зубы, оскаленные до клыков; в закатившихся, точно у слепой, белках глаз блестели крупные слезы.
– Ты страшна, как Астарта, – прошептала с жутким трепетом Мария, а потом, сжалившись, положила на ее губы кисть руки. Дебора жадно стала пить тепло ее пальцев, зашаталась и с глухим стоном упала к ногам Марии.
– Дебора, Дебора, – приводила ее в чувство Мария, трогая ногой темное, спазматически вздрагивающее тело.
Невольница минуту лежала как мертвая, потом, наконец, поднялась на руках и встала, заслоняя лицо и глаза.
– Черна ты, как железо, а горишь легче, чем солома… Береги себя, похотница, а то ненадолго тебя хватит, – строго журила ее Мария. – Ну, не смущайся и кончай волосы, прибавила она мягче.
Дебора еще дрожащими пальцами стала зачесывать косы высоко, на греческий манер, пользуясь, как левша, с одинаковою ловкостью обеими руками; она работала довольно долго, потому что у Марии было слишком много упрямых прядей, а она не любила носить множество завязок в косах и вместо широкой ленты на голове предпочитала одну сетку из тонких золотых нитей.
Когда Дебора окончила, Мария подошла к изящному, дорогому овальному зеркалу из полированной меди и засмотрелась на собственное отражение.
В высокой прическе, точно в золотом шлеме, она выглядела действительно обаятельно, напоминая мраморную статую богини Победы. Она рассматривала себя долго и с наслаждением; наконец, ее полные, никогда не смыкавшиеся вплотную губы раскрылись в торжествующей кокетливой улыбке, обнажая мелкие ровные, как две нитки жемчуга, зубы.
– Морщинка у меня, морщинка! – вскрикнула она с деланным испугом, указывая Деборе на прелестную складку вокруг дивно поставленной шеи, – а вот тут темное пятнышко, – притворно горевала она над очаровательной родинкой, прятавшейся в золотистом пуху под левой рукой.
Она взглянула на груди и, видя чуть-чуть набухшие розовые бутоны, шаловливо прикрикнула:
– Не прыгать, голубки, а то дам вам по клювику! – побила она их пальцами, так что обе затрепетали, как упругая сталь…
Дебора тем временем наливала в воду кефарного масла; но Мария не хотела купаться, а велела только облить себя и вытереть досуха мохнатою тканью. Делая это, Дебора рассказывала ей, что где случилось, кто о ней спрашивал, сообщила о присланном подарке молодого Натейроса, сына богатого Сомиуса. Это был бронзовый подсвечник, изображавший стоящую на руках танцовщицу; непристойно растопыренные ноги служили вставками для свечей, а посредине была вделана маленькая лампада. Мария смеялась над веселым остроумием мастера, любуясь поистине тонкой резной работой.
Окончив умывание, Дебора вынула шкатулку с румянами; но госпожа велела ее закрыть и подать плоские деревянные сандалии, золотую цепочку на шею и голубое платье с разрезными рукавами, застегивавшееся золотой пряжкой на левом плече и свободно ниспадавшее на грудь и спину, чуть-чуть открывая стан немного выше талии.
– А сегодня никого не было? – спросила она.
– Был какой-то человек из Галилеи.
– Из Галилеи? – обрадовалась Мария, вспомнив прекрасную страну, где она провела детство и раннюю юность, – Где же он?
– В саду, с Марфой и Лазарем, – ответила Дебора, завязывая бантом ремни сандалий.
– Убери в комнате, – бросила Мария, и, закрываясь от ослепительного солнца веером из пальмового листа, побежала по каменным ступенькам искать галилеянина.
Услыхав оживленные голоса, она направилась в сторону тенистой магнолии и издали увидала силуэт внимательно слушавшей Марфы, сгорбленную фигуру задумчиво прислонившегося к дереву Симона, лежавшего на циновке бледного Лазаря и оживленные жесты длинных рук сидевшего спиной к ней мужчины.
Она подошла ближе и вся затрепетала – она узнала крупный череп и широкие плечи в заплатанном, грубом, вылинявшем на солнце верблюжьем плаще: это был Иуда из Кариот, которого она не видела с тех пор, как он таинственно покинул ее.
Лазарь, увидев Марию, радушно улыбнулся, окидывая восхищенным взором ее дивную фигуру. Оглянулся и Иуда, встал и приветствовал ее словами:
– Предвечный с тобою!
– Да благословит тебя предвечный, – ответила обычным приветствием Мария глухим от внутренней тревоги голосом.
– Садись и послушай, – предложила сестре Марфа. – Иуда принес интересные новости.
Мария послушно села, опуская, точно легкую завесу, свои длинные ресницы на глаза. Только когда Иуда начал говорить, она украдкой вскинула на него мимолетный взгляд.
Он мало изменился: это было то же опаленное солнцем и ветром, подвижное, сильное лицо с глубокими неопределенного цвета глазами, смотревшими проницательно и немного вызывающе из-под густых нависших бровей; большой крючковатый нос придавал ему хищное выражение, выдающиеся челюсти с чувственными губами, козлиная борода, выступающие на лбу шишки и всклокоченные над ним, напоминавшие рога, рыжие волосы делали его похожим на сатира; это впечатление усиливали еще волосатые ноги в грубых сандалиях, напоминавших копыта, до того запыленные, что на них трудно было различить ремни.
– С берегов тихого Генисаретского озера, – продолжал он свой рассказ, – возносится новый свет. Сейчас пока он напоминает только разливающуюся утреннюю зарю, но завтра, может быть, это будет огонь, свинцовая туча, гром и землетрясение.
– Говорят, необыкновенный пророк явился в наших краях. Сын, помнишь, плотника Иосифа и красавицы Марии, дочери Анны и Иоахима, Назаретянин, Иисус зовут его, – объяснил Марии, о чем идет речь, Лазарь.
– Он изгоняет злых духов и бесов, – прибавила с многозначительным вздохом Марфа.
– Не так ли, как Баарас? – припомнила Мария; а когда Иуда заявил, что он сам видел, как из дома исцеленной пророком одержимой выбежал, в образе красивого юноши, дьявол, который проник в нее, когда она шла за водой, глаза ее заискрились веселым, легкомысленным смехом при мысли о том, сколько раз она была так одержима на цветущих лугах в окрестностях Магдалы.
– Он исцеляет лунатиков, прокаженных и всяких больных, – с жаром продолжал Иуда. – Женщина, много лет кровоточившая, исцелилась, прикоснувшись к краю одежды его, от силы, которая изошла от него. Он излагает свои мысли в притчах, собирает вокруг себя нищих, проповедует и крестит водой…
– Как Иоанн, – вставил Симон.
– Иоанн! – перебил Иуда. – Что Иоанн? Он умел только читать нравоучения, осуждать и вечно предвещать бедствия, как будто не слишком уж достаточно перенес их народ израильский. Он готов был заставить каждого снять последний плащ, одеться в рубище, угнать в пустыню, в терновый шалаш и заставить питаться саранчой натощак! А Иисус превратил воду в вино, к радости пировавших на свадьбе в Кане Галилейской. Он отпускает грехи, не взваливает лишних забот, хотя не с миром, а с мечом и судом, как сказал он, явился он на землю, и господство над ней он обещает отдать не тем, кто связывает тяжкие бремена для наших плеч, сами же не ударяют палец о палец, а, напротив, униженным, преследуемым – нам, которыми помыкает и священнослужитель, и равнодушно улыбающийся саддукей, и которых всякий последний легионер толкает ногой, как собаку!..
– Ты увлекаешься, Иуда, ты чересчур увлекаешься, – Строго заметил Симон. – О, – он поднял кверху руку и свою седую голову и продолжал прерывающимся от волнения голосом: – Предвечный давно уж не посылает нам великих пророков, но зато все чаще и чаще появляются среди нас разные шарлатаны, которые подымают смуту и возбуждают чернь, обманщики и смутьяны… Как сорная трава, распространилось беззаконие по земле нашей. Откуда ты знаешь, что он – это тот праведник, за которого он выдает себя? Разве мало есть таких, которых следовало бы предать проклятию при звуках козьих рогов и пламени черных свечей над кадками с кровью и исторгнуть навеки из среды народа?
– Он творит чудеса, – пробормотал в ответ Иуда.
– Но чьею силою – господней или царя бесовского?
Иуда нахмурился и угрюмо задумался; в голове его бродила смутная мысль, что безразлично, чьею силою, лишь бы добиться своей цели. Симон же продолжал между тем:
– Все это кажется мне сомнительным. Почитай Священное писание, и ты увидишь, что из Галилеи не может быть пророка. Ты знаешь поговорку: «Может ли выйти что-либо путное из Назарета?»
Иуда очнулся от своего забытья, подумал и вдруг начал с пафосом читать наизусть:
– «И ты, Вифлееме, земля Иудова, ты нисколько не меньше между князей иудейских, ибо из тебя изыдет вождь, который править будет народом моим, народом израильским!» И вот как раз в Вифлееме, куда направился Иосиф на перепись, согласно безбожному декрету императора, исполнились дни Марии, и она родила этого сына… Из Вифлеема, значит, происходит Иисус, и знайте к тому же, – прибавил он таинственно, возбужденно потрясая в воздухе рукой, – из дома Давидова происходит он, как мы проследили и высчитали.
Последние слова произвели сильное впечатление: Лазарь приподнялся на локте, точно желая встать, причем лицо его стало бледно как смерть. Симон застыл, как стоял, с поднятою кверху головой и, казалось, всматривался своими выцветшими глазами в далекое небесное видение. Марфа беспокойным взглядом окидывала лица мужчин, перебегая от одного к другому и ища у них правды.
Меньше всех была взволнована Мария; она слишком далеко уж отошла от верований, надежд и упований своих окружающих, чтоб быть в состоянии понять чувства, возбуждаемые в них принесенными Иудою вестями; к тому же она не доверяла Иуде, помня, как он наскоро сочинял ей фантастические истории, которыми вскружил ей голову до того, что она отдалась в его власть. Она считала его теперь не разбирающимся в средствах лгуном и подозревала какую-нибудь хитрость. Она оценивала его верно, но лишь отчасти. Иуда был от природы человек непостоянный и легкомысленный. Он измышлял, но делал это не всегда сознательно, часто увлекаемый пылким воображением, бурным темпераментом, который легко заставлял его перебрасываться от одной крайности в другую; его безудержная фантазия бессознательно преувеличивала и приукрашала действительность в пользу того, что он сам желал в ней видеть или показать другим.
Обладая недюжинными способностями, несмотря на недостаток образования, он имел большой запас схваченных тут и там сведений, проницательный ум и большой житейский опыт, который позволял ему недурно разбираться в запутанных делах этого потерявшего под собою почву, раздираемого разладом, внутренне распадающегося и сжатого железным обручем Рима краем, какой представляла в то время Иудея.
На этой постоянно как будто сотрясаемой и пылающей почве Иуда с ранней молодости начинал строить здание честолюбивых мечтаний во что бы то ни стало возвыситься, хотя бы для этого пришлось перейти через кровь и грязь; но недостаток постоянства в планах, какой-то безумный порыв торопливого нетерпения, которое гнало его с места на место, развевали в прах его остроумно задуманные начинания. Проходили годы, а Иуда оставался все таким же бездомным бродягой, каким родился.
Одно время он носил белую одежду, шарф вместо пояса и небольшой топорик иессеев, которые вели коммунальную жизнь, но не выдержал испытания строгой секты, устранявшей из жизни всякое наслаждение как зло. Потом ему захотелось во что бы то ни стало изучить Священное писание, но ни сухая схоластика, ни туманный мистицизм не могли согласоваться с его живым, реально настроенным умом. Находясь потом в услужении у священников-саддукеев, он проникся их холодным эпикуреизмом и в глубине души начал сомневаться в святости предписаний сурового ритуала. Зато в мелких уличных бунтах, беспорядках и смутах он чувствовал себя в своей стихии, но всегда умел вовремя уйти, когда дело принимало неблагоприятный оборот. Таким, например, образом, примкнув к Иоанну Крестителю, он позорно отрекся от пророка, когда тот был заключен в темницу, хотя во времена его успеха считался горячим его поклонником, не будучи, однако, единомышленником, потому что постоянные призывы к покаянию, аскетический образ жизни, вечно укоризненный тон отшельника в корне противоречили его чувственной, раздраженной неуспехом, преисполненной страстных порывов и желаний натуре.
Соприкосновение с Христом произвело на Иуду необыкновенно сильное впечатление.
Привлекательный образ прекрасного юного мужа, который не отказывается от вина, цветов, женщин, веселья и в то же время собирает вокруг себя простой народ и утверждает, что первые будут последними, а последние будут первыми, мало заботится о соблюдении ритуала, отвергает долгие богослужения и посты, исключает посредничество между людьми и предвечным лицемерных священнослужителей и в смутных еще пока притчах предсказывает чуть ли не ниспровержение существующего порядка, сразу увлек Иуду.
Слушая с любопытством рабби, он ощущал всей грудью свежесть и новизну не встречавшегося дотоле учения. Он знал с уверенностью, что это, несомненно, муж божий, но совершенно непохожий на прежних пророков, на первый взгляд как будто бы верный закону, в действительности же еретик и отступник, разрушающий старое, стремящийся к новому, удивительно всепрощающий к слабым и униженным, к падшим и грешникам, строгий к богатым и добродетельным фарисеям.
Это отношение учителя восхищало его, но в то же время преисполняло страхом перед опасными последствиями, поэтому, несмотря на то что в душе он стал его горячим приверженцем, он скрывал действительные свои чувства, сохраняя вид равнодушного зрителя.
Но когда, однако, Иисус начал упоминать о близящемся в скором времени царстве, об участии в этом царстве его учеников и, несмотря на дурную славу, не только призвал его, Иуду, в число ближайших, но даже отличил, назначив его на единственную в общине должность казначея, Иуда, понимая это царство совершенно по земному, дал сразу увлечь себя горделивым мечтам о таких высоких достижениях, о каких до того не смел мечтать и которые теперь показались ему вполне возможными, близкими временами – обеспеченными. Видя, как растет круг приверженцев помазанника, как сам учитель становится все смелее и смелее, как усиливаются его влияние и могущество, как увеличиваются его мудрость и милость, как он приобретает славу чудотворца, судит, отпускает грехи и карает – положительно властвует, – Иуда первый стал предполагать, что это, может быть, тот предвозвещенный, более чем пророк, которого униженный народ Израиля призывал со все растущей тоской и страстью, муж мести и суда, который примет власть и почести, чтобы все народы и языки служили ему.
Ошеломленный, пожалуй, испуганный даже этой мыслью, он отделился от сопровождавшей Иисуса толпы, чтоб прийти в себя, и явился в Иерусалим, где давно не бывал.
Он понимал, что завоевание Галилеи ничего не значит, поскольку Иудея и ее столица, Иерусалим, святыня всего народа, твердыня священнослужителей, не подчинится власти Христовой. Поэтому он решил исследовать здесь почву и развил лихорадочную деятельность, но вскоре убедился, что об учителе знают здесь очень немного, почти ничего, кроме каких-то смутных слухов, которые трактовались с полным пренебрежением, как тысячи других слухов, в изобилии рассеиваемых по оживленному, полному сносимых из разных концов света новостей, шумному и говорливому городу. Ввиду такого положения вещей он решил действовать осторожно и своим рассказам об Иисусе придавал тон, приноровленный к настроению слушателей: то горячей веры, то недоверчивого скептицизма, тщательно скрывая свою собственную связь с личностью рабби.
Среди многочисленных известий, которые, в свою очередь, были сообщены ему, он узнал случайно о пребывании в Вифании семьи Лазаря, которую он совершенно потерял из виду, а известие, что пресловутая иерусалимская гетера Магдалина, о которой он кое-что слышал, эта та самая Мария, потрясло его до глубины души.
В нем вспыхнули долго не дававшие ему покоя и с трудом зарубцевавшиеся воспоминания об упоительном наслаждении, по которому он так часто тосковал, о котором тщетно пытался забыть, призрак которого преследовал его в знойных снах.
Образ прекрасной девушки предстал перед ним как живой в памяти во всей своей красоте, и пламень неудержимой страсти охватил его с ног до головы, как тогда, когда он повалил ее на сочную траву, сорвал повязку с ее бедер и, ослепленный, обезумевший, сам потерял сознание, покорил ее, пораженную испугом, и разбудил в ней дикое желанное страдание.
Ему вспомнилась та мрачная грусть, с которой он слушал ее тихие рыдания, потом следующие ночи, столь же страстные, но во сто крат более сладостные, искрящиеся ее уже разбуженной и жаждущей мужской силы кровью, разнузданные с обеих сторон, дышащие то дерзкой, то нежной лаской.
В глазах его вспыхнуло зарево всклокоченных ее волос, пышное, как сноп, цвета дозревающей ржи, ее тело, полуоткрытые, как снотворный мак, уста, затуманенные огни темно-синих глаз, полные, гладкие, как оливковое масло, белые, точно рвущиеся из гнезда наслаждения голуби, раскинувшиеся между плечами груди.
Он выбежал из дому, прислонился, шатаясь, к полуразрушенной стене и глухо стонал, потом стал вырывать ногтями камни, чтобы в. физическом усилии успокоить неудержимое кипение бурлящей крови. Пароксизм прошел, однако проснувшаяся не только душевная, но неукротимая чувственная любовь, жгучее страстное чувство, которое овладело им когда-то на берегу Генисаретского озера, подавило, растоптало все другие. Агитация в пользу учителя, связанные с нею намерения и планы совершенно перестали для него существовать. В сердце, опаленном страстным желанием, в груди, терзаемой сомнениями – то надеждой на радушный прием, то отчаянием, что он будет отвергнут с презрением, в хаосе клубящихся в мозгу мыслей, в развинченных нервах, в запекшихся губах жил беспрестанно, заслоняя все, обаятельный образ, заколдованный в слове: Мария…
Иуда несколько раз взбирался на Элеонскую гору и с полдороги возвращался назад. Он прекрасно понимал, что встретит там не покорную ему прежнюю девушку, а гордую, утопающую в роскоши, прихотливую, капризную и разборчивую гетеру, которая может его высмеять, прогнать, как собаку, или в порыве жалости послать ему через последнюю прислужницу, как нищему, миску похлебки и несколько оболов.
– С чем я приду? – шептал он, потрясая своей большой головой. – Что я скажу ей?
И вдруг, точно осененный воспоминанием о личности Иисуса, он с доверчивой, непонятной для себя радостью, точно озаренный откровением, решил пойти во имя его и с вестью о нем.
В таком настроении очутился он в Вифании, радушно принятый богобоязненными членами семьи.
Со свойственной ему впечатлительностью он так горячо увлекся своими собственными рассказами, что появление Марии взволновало его менее сильно, чем ожидал. Он не потерял ни нити рассказа, ни самообладания, и это сознание своей силы придало ему толчок для слишком смелого возражения, какое он позволил себе в отношении к глубоко чтимому всеми Симону.
По минутному смущению Марии он понял, что он еще не стал для нее ничем. Быстрыми, как молния, взглядами он пытался проникнуть в ее мысли, но видел лишь пышные, почти совершенно красные на солнце волосы, томным спокойствием дышащее розовато-белое лицо, длинные опущенные ресницы и прекрасные, цветущие формы, соблазнительно вырисовывающиеся в складках ее гибкого платья. Чуть-чуть выдвинутая вперед ее маленькая ножка, блестевшая на траве, точно полоска снега, на минуту поглотила все внимание Иуды.
Быстрые волны нервных судорог пробежали по его лицу, рука опустилась, словно раненная стрелой, глаза закрылись будто в обмороке, и он весь вздрогнул, точно охваченный внезапным пронизывающим холодом.
Присутствующие приняли это за проявление мистического волнения, но Мария не дала себя обмануть – она быстро отдернула назад ногу, встала и, напевая вполголоса какую-то плясовую, фривольную, совершенно не подходящую к общему настроению песенку, проворным, эластическим шагом, чуть-чуть колыхаясь в стане, стала удаляться, провожаемая недоуменными взглядами, и стройная, как колонна, исчезла под навесом дома.
Огорченная поведением сестры, Марфа, желая затушевать впечатление, распорядилась подать завтрак, но ни белый хлеб, ни мед, ни мех с вином не были в состоянии сломить печать молчания, сомкнувшую уста.
Суровая сосредоточенность Симона, мечтательная задумчивость Лазаря передались Марфе. Иуда ел, точно не замечая, устремляя минутами взор то в прозрачную даль, то в трепещущие на песке солнечные пятна и дрожащие тени листьев.
Он думал о том, как ему понимать поведение Марии: она ушла, но не сердясь, а, напротив, как будто маня, с игривой песенкой на устах. Кому ж она пела: ведь не добродетельной же Марфе, не больному Лазарю, не престарелому Симону?..
Сердце его забилось сильнее, душа затрепетала, и, глядя затуманенными глазами на угол плоской крыши, покрывавшей ее покои, он прошептал:
– Что бы ни сталось… сегодня под ночь я войду!
Глава вторая
Очутившись у себя, Мария приказала Деборе убрать горницу, разложить на полу шкуры и ковры, вынуть из ларца и развесить по стенам цветные завесы, расставить на столе статуэтки, подсвечники и разные безделушки, точенные из мрамора, бронзы и перламутра, приготовить ванну с благовониями и повязки для волос.
Девушка оживленно суетилась по комнате, Мария же, водя пальцами по струнам лютни, шаловливо улыбалась своим мыслям.
Она уж знала, что Иуда явился главным образом ради нее; впечатление, какое произвел на него вид ее обнаженной нога, не ускользнуло от ее внимания. Она догадывалась, что он придет, придет наверно; и вот она сначала ослепит его, даст ему один миг надежды, поиграет и потом оттолкнет. Так она отомстит ему – совсем не за то, что произошло в ту безумную ночь на поросшем травой, лозняком и цветами лугу, на берегу шепчущего голубые сказки озера – это должно было случиться не с этим, так с другим кем-нибудь из множества поклонников, которые кружились подле нее, как ночные бабочки вокруг горящего костра. Иуда только оказался наиболее решительным, до дерзости смелым и сильным, как подобает мужчине. Крепки и жгучи были объятия его рук, точно обручи из раскаленного железа; как выжженные клейма горели на грудях, на губах, на плечах и на бедрах его порывистые, жгучие поцелуи, ошеломляли клокочущий путь взыгравшей крови дикие взрывы ненасытной страсти и глухой, непонятный, хищный и таинственный, как первобытная речь, лепет оборванных слов, обрывков ласк, сладострастья и забывшего стыд безумья. Он овладел ею, как лев ягненком.
В то время как другие надкусывали только кожуру ее плода, розовую от бурлящей крови, он одним взмахом стряхнул ее с дерева, как спелое яблоко, зажег пламенным румянцем и, облитую соками наслаждения, захлебнувшуюся в них, открытую до последних тайников, до утраты сознания, – своей тяжестью увлек ее в омут бездонно глубоких неведомых ощущений. В те звездные ночи, холодные до дрожи и в то же время до духоты знойные, она лежала на душистых травах и млела в упоении с ним, превращаясь из стройной девушки в пышную, розовую, цветущую женщину с круглыми, выдающимися вперед грудями.
При этом воспоминании у нее раздулись и налились кровью жилы и чуть заметный чувственный трепет, точно щекочущее прикосновение чьих-то нежнейших крыльев, пробежал вдоль спины и бедер.
Он получил все – ее первый крик, боль, стыд и судорожный девичий трепет – и ушел от нее, бросил, оставил.
Она крепко дернула струны, положила лютню на колени и засмотрелась на подаренную ей одной финикиянкой небольшую статуэтку богини Астарты с продолговатыми глазами и маленьким ртом, что должно было выражать высшую степень красоты: правой рукой статуэтка прикрывала дельту, составленную линиями лонного всхолмления и пахов, представляющую символ безграничных любовных таинств, левою – поддерживала тяжелые полные груди, что вместе с широкими бедрами и вздутым животом должно было подчеркивать, что она является вечно плодородной матерью всего в мире.
Мария знала, что это – загадочная богиня, разжигающая в людях страсти, возбуждающая бешенство похоти во всех тварях, спаривающая птиц в гнездах, зверей в лесах, всемогущая повелительница тайников тела, культ которой поддерживался в недоступных храмах бесчисленным сонмом жриц.
Она слыхала об устраиваемых в честь ее таинственных мистериях, в которых пляшут сотни девушек, одни переодетые в мужские одежды, опоясанные фаллосами, другие в широко расстегнутых платьях, открывающих при каждом движении наготу тела.