
Полная версия
Полное собрание сочинений. Том 29. Хозяин и работник
Вас[илий] Андреевич так и сделал и. отъехав с полверсты, свернул влево.
– Хорошо видно, – сказал Вас[илий] Андр[еич], отвечая на свои сомнения и приглядываясь к полозному кое-где наполовину, а кое-где и совсем занесенному следу.1
– Как же, народу сколько ехало от праздника. Тележинские, Никитские.
С полчаса они ехали молча. Никите дремалось. Он совсем было забылся и клюнул носом. Очнувшись, он посмотрел вокруг и вперед себя. Дороги совсем не б[ыло] видно, но лошадь бойко бежала, казалось, по одному направлению.
– Эх, умна лошадь, – сказал Никита. – Киргизенок, тот хоть и крепок, а глуп, а этот, вишь, как человек, умнее человека другого. Знает, где дорога.
– Ну, тоже не больно верь ему. Недаром пословица: не верь лошади в поле, а жене в доме.
– Да, это точно. А Миколавна-то, видно, забоялась, что собьешься один с дороги.
– Известно, женщина.
– Всё веселее вдвоем.
– Известно.
Они проехали с 1/2 часа. Ветер и снег всё усиливались.
– Вот только тут не сбиться, а то от колодца уж не ошибемся, – сказал Вас[илий] Андр[еич].
– Доедем, чего не доехать. На такой лошади да но доехать.
– Чего ты?
Вас[илий] Андр[еич] что-то сказал, но ветер подхватил его слова и отнес их так, что Никита не расслышал.
Вас[илий] Андр[еич] не отвечал и заглядывал вперед по дороге. Лошадь шла уже всё время выше щетки в снегу. Снегу в этом году было мало, в поле не больше как вершков на 5, так что везде была дорога. Лошадь шла той же рысью, но уже чувствовались ее усилия, она брала рывом, и сани подергивались с каждым ее шагом. Под шлеей на сытом заду снег таял, и шерсть темнела от пота, тоже и на шее и на боках.
– Влево бери, – сказал Никита, – вовсе влево, ты куда забрал. Влево, говорю. Ветер мне в правый бок, а теперь прямо в морду.
Вас[илий] Андр[еич] взял влево, но как только он взял влево, лошадь осунулась по колено и пошла шагом.
Они проехали так молча несколько времени; ветер казался всё сильнее и сильнее и отчаянно трепал полу и воротник Никиты, снег сыпался чаще и косее, трудно было видеть.
– Стой, Андреич! Мы неладно едем. Вовсе неладно. Это что? – сказал Никита, указывая на видневшуюся из-под снега межу, поросшую полынем, который отчаянно сгибался и махался от свистящего в нем ветра. – Стой, говорю, – настоятельно крикнул Никита. Вас[илий] Андр[еич] остановил лошадь, уже вспотевшую всю и тяжело водившую крутыми боками.
– А что? – спросил Вас[илий] Ан[дреич].
– А то, что это полынь по жнивью по Захаровскому, мы вон куда заехали.
– Врешь.
– Вот-те врешь. Кабы мы на Ивановском поле были, мы бы на зеленях были. Глянь-ка сюда. – Никита встал, взял кнут и стал копать снег кнутовищем и ногой. – Во, глянь – жниво.
– Ну, да всё одно, выедем, только вершину миновать, левее брать.
– Известно, выедем, бери прямо.
Вас[илий] Андр[еич] послушался и пустил лошадь, как велел Н[икита]. Они молча проехали еще несколько времени. Впереди сквозь сетку косого снега, падавшего сверху и подымавшегося снизу всё пуще и пуще, зачернелось что-то.
– Вот и лес Сатинский, – сказал Вас[илий] Ан[дреич]. Никита молчал. И почмокал языком. Он видел, что это не лес, видел п[отому], ч[то] ветер пронес оттуда листки не дубовые, а сухие лозиновые. Но он ничего не сказал. Вдруг лошадь стала круто спускаться. Вас[илий] Ан[дреич] хотел остановить.
– Ступай, выедем. Это Машкин верх, а энто не лес, а ветлы. Грушкино, должно.
Действительно, лошадь спустилась – в низочке было потише – и тотчас же стала круто подниматься. Только что она поднялась, как то, что казалось лесом, стало перед самым носом. Это точно были лозины, голые с кое-где трепавшимися на них листьями, гнувшиеся от ветра и странно свистевшие и гудевшие.
– Я говорю, Гришкино. Бери влево, по канаве. Вот и рига видать.
Действительно, это было Гришкино. Выходило так, что они сбились влево и проехали верст 8 не совсем в том направлении, к[ак] им нужно было, но все-таки подвинулись к месту своего назначения. До Пирогова, куда они ехали, оставалось верст 5. За ригой они повернули в проулок и выехали в улицу. В улице за ветром было тихо, тепло, дорога была виднешенька, и слышались песни девок у двора. В Гришкине тоже был праздник.
– Друг, стой. До тебя слово есть. А, Вас[илий] Андр[еич], – окликнул встретившийся на улице выпивший мужик.
Вас[илий] Андр[еич] остановился. Мужик подошел вплоть к саням, снял и надел шапку.
– Куда же это тебя бог носит?
– Да мы в Пирогово было.
– Куда же вы заехали-то. Видно, сбились. Что же, заходи. Бражки нашей выпей.
– Некогда, брат Исай, заезжать. Надо ехать до ночи.
– Чего же тут, поспеешь. А то ночуй, куда же на ночь глядя ехать. Заворачивай, – говорил Исай, хватаясь за вожжу.
– Некогда, другой раз заеду. А ты вот скажи, как нам тут не сбиться опять?
– Где же тут сбиться, прямо на Молчановку, как выедешь на большак, сейчас влево, тут и есть Пирогово.
– Поворот-то с большака где, по летнему или по зимнему? – спросил Никита.
– По зимнему. Сейчас как выедешь, тут и есть.
– Поедем, что же, до Молчановки всё доедем.
Поехали дальше. В деревне было тихо, весело от песен; по дороге был виден навоз и пахло им. Но как только выехали за околицу, опять засвистела буря, понесло снизу и упорно мело с занесенной снегом крыши сарая, стоявшего на выезде.
Лошадь шла еще всё бодро, и дорога, казалось, не пропадала; ветер теперь был почти встречь. Поехали ровной рысцой и молча ехали полчаса, час, деревни всё не было.
– А ведь мы опять видно неладно едем, – сказал Вас[илий] Андр[еич].
– Известно, неладно. Похоже, смеркаться стало, а деревни нет. Видно, сбились. Ты напрасно влево воротил, вправо надо, – сказал Никита.
– Да он всё влево воротит.
– А воротит, так пущей. Куда-нибудь да вывезет.
В[асилий] А[ндреич] пустил вожжи, и только что он пустил, как лошадь тотчас же стала поворачивать; поворачивая, казалось, она совсем обратно пошла. Ветер стал дуть сзади, казалось теплее. Стало уже совсем смеркаться. И не прошло получаса, как впереди зачернело что-то, постройки или деревня, и вдруг сани стали скользить легче и под ногами лошади было меньше снега. Очевидно, они ехали по дороге.
– Тьфу ты! – вдруг проговорил Никита. – Ведь это опять Гришкино.
Опять они въехали в улицу, опять стало тише, теплее, только с крыши сдувало снег, была видна дорога, слышались голоса, и в окнах светились приветные огни.
– Заворачивай ко двору. Надо спросить толком, – сказал Никита.
В[асилий] А[ндреич] повернул лошадь через сугроб и остановил ее у ворот. Никита подошел к окну, постучал кнутовищем.
– Чего! Кто там? – откликнулся голос.
– Отложи, выдь-ка на час.
Долго говорили там, наконец, вышел мужик в одной белой праздничной рубахе и малый за ним в красной.
– Да вы чьи же будете?
– Вас[илий] Андр[еич] из Микольского.
– А, Андреич. Заходи, замерз, я чай. Петрушка, поди отвори ворота.
– И то, зайти погреться нечто.
– Прямо к самовару, – сказал хозяин.
Вас[илий] Андр[еич] начинал озябать дорогой, да и лошадь уморилась, а темнее уж не будет. Светлее будет, месяц взойдет, да и затихнет, может, погода. И Вас[илий] Андр[еич] пошел в избу, Никита ввел лошадь под навес и сам вошел в избу. Ему хотелось не то что погреться, но и вовсе ночевать. Двор, в к[оторый] они заехали, был один из самых богатых в деревне; две избы кирпичные, 6 лошадей, 4 сына женатых, двое ребят. Все жили вместе, не делясь, держали 4 надела. Часть семьи была уже на полатях и печке, а часть, старик и два сына и две снохи, сидели за столом. Они знали Вас[илия] Андр[еича], продавывали ему овес и гречу.
– Заходи, заходи.
Вас[илий] Андр[еич] отряхнулся, разделся и не отказался от чая. Пришел и Никита, и ему дали чаю. Рассказал Вас[илий] Андр[еич], как они сбились, как плутали; подивились хозяева, догадались, где они сбились, и научили, как надо было ехать.
– Тут до Молчановки малый ребенок доедет, только потрафить на повороте с большака. Куст тут видать. А вы не доехали? – говорил бойкий второй молодой хозяйский сын в красной рубахе.
– Ночуйте, – сказал старик.
– Нельзя, дело; вот бы проводил малый до поворота, тогда уже доедем.
– Проводить можно.
– Ну что, Никита, как думаешь? – спросил В[асилий] А[ндреич].
– Да мне что, ехать так ехать. Коли Семка проводит до поворота, там уже не собьемся, лесом до самого места.
Поколебался в душе Вас[илий] Андр[еич], но страх пропустить выгодную покупку взял верх над страхом перед метелью.
Семка запрег розвальни, ворота отворили, вывели Мухортого, к[оторый] немилосердно ржал на Семкину лошадь, выехал и Семка в шубе и кафтане, стоя на коленах в розвальнях. Старик хотел посветить фонарем, но фонарь тотчас же задуло. Метель и в деревне даже, казалось, разыгралась сильнее. Но после чая было тепло, бодро, и Вас[илий] Андр[еич] с Никитой опять тронулись по той же дороге. Опять тот же сарай, с кот[орого] ссыпало бесконечный снег, те же шумящие, свистящие и гнущиеся лозины, тот же – казалось, еще более злой – пронизывающий ветер и тот же снег сверху и снизу, поднимаемый каждым шагом лошадей. Но Семка ехал развалистой рысцой своего мерина впереди и бодро покрикивал. – Проехали так минут десять. Семка обернулся и что-то кричал. Они не слышали от ветра. Но Семка остановился, поровнялся с ними, указал на кустик и показал им дорогу влево.
– Тут не собьетесь, держи только прямо, – сказал Семен. – Кабы не снег, лес видно. Да и то вон маячит. Ну, с богом.
Они повернули и поехали. Семка с своими санями тотчас же скрылся. Вас[илий] Ан[дреич] оглянулся на него, и вдруг ему стало жутко.
Но бояться, казалось, нечего было, до леса было полверсты и должен был быть сейчас виден. Но отчего беспокойство нашло на Вас[илия] Андр[еича]? Вместо того, чтобы оставить лошадь итти, как она хочет, он старательно правил ею и все сбивал ее с дороги. Он знал, что дороги не видно, но ему всё казалось – то оглобля, мотавшаяся перед ним, то гуж – дорогой и он сбивал лошадь то вправо, то влево. Никита же между тем, согревшись после чая, съежился так, что борода облегла его шею, повесил голову и совсем задремал. Видит он во сне, как Арина белые пироги высадила, а Петрушка их дегтем хочет мазать, а хозяйка приходит, велит самовар унять. Гудит самовар так, что ужас всех взял, и нельзя его унять. Залить надо… И хочется Никите залить и боязно, как бы не распаялся.
– Микита! – вдруг разбудил его голос Вас[илия] Андр[еича], и голос дрожит, точно озяб. – Микита, а ведь мы опять сбились! Совсем лошадь становится.
Ник[ита] открыл глаза, всё тот же занавес снега, так же свистит, рвет, лошадь мокрая вся и идет шагом. И ничего не видно.
– Да ты пущей ее!
– Пускал уже, она сама кружит, как бы нам не…
– Эка ты. Заробел чего? Давай вожжи, – Никита взял вожжи, тронул вожжами. Лошадь шла шагом.
– Ну, заснула. – Никита достал кнут. Добрая лошадь рванулась, пошла рысью, но слышно было, как она пыхтела. Ветер опять стал встречь.
– А вон они впереди никак виднеются… – сказал Василий Андреич.
– Чего виднеется, ничего не виднеется.
Так проехали минут 5. Вдруг лошадь круто остановилась и, несмотря на кнут, не двигалась вперед.
– Стой! Надо посмотреть.
Никита вышел из саней и зашел к голове лошади и только что хотел ступить шаг вперед ее, как ноги его поскользнулись, и он покатился под крутой овраг и остановился, только врезавшись ногами в нанесенный толстый слой снега на дне.
– Микита, а Микита! – кричал В[асилий] А[ндреич], но голос его не слышен б[ыл] Никите. Он прежде всего отыскал кнут, к[оторый] он выронил, а потом, найдя его, полез б[ыло] прямо, но скатился опять и пошел искать выхода, где бы было не так скользко. Он вылез сажени на три от лошади и с трудом увидал ее. Одно время она ему показалась вправе, и он чуть было не пошел вправо, т. е. прочь от лошади. Спасибо Мухорт[ый] заржал, и он услыхал, а потом и увидал его. Добравшись с трудом до лошади, он сел в сани и стал высыпать забившийся ему в сапоги снег.
– Ну, брат, Андреич, должно, заночуем, – сказал он.
– Вона. Чего же ночевать. Авось доедем, не в Пирогово, так хоть назад вернемся. – Вас[илий] Андр[еич] начинал сильно робеть, но усиленно храбрился.
– Куда же поедешь? – говорил Никита, высыпая снег из сапога, к[оторым] он похлопывал по грядке саней. – Тут овражище такое, что только слети туда, ни в жизнь не выберешься.
– Постой, я погляжу, – сказал Вас[илий] А[ндреич] и вылез из саней и пошел вдоль по оврагу. Везде было одинаково круто. – Поворачивай за мной, – крикнул он. Они поехали вдоль оврага, но не проехали они 100 шагов, как и тут оказался такой же овраг, загораживающий им путь.
– Это мы к реке заехали, – сказал Никита. – Да уже говорю, заночуем.
– Чего городишь, чего не знашь. Бери влево. – И Вас[илий] Андр[еич] пошел назад, но, удивительное дело, и тут оказался такой сугроб, в кот[ором] лошадь села по брюхо. Насилу они выворотили сани и остановились. Мухортый, очевидно понимая опасность, не переставая ржал. Ветер поднимал ему гриву, заворачивал хвост, подхватывал клочки соломы, кот[орая] выбивалась из саней, и мгновенно уносил их из виду. Оба молчали. Ник[ита] ждал. Вас[илий] Андр[еич] боялся ужасно, но не хотел признаться. Он измучился, ходя по снегу в тяжелой одеже, и решительно не знал, что делать. Он сел на снег за сани и, запахнувшись попытался закурить папироску. Несколько спичек он бросил; наконец одна осветила его бритое с усами лицо, орлиный нос и красные щеки. Папироска загорелась. Но сейчас же ее сорвало ветром, и она потухла.
– Держи лошадь, – сказал Никита, хотя держать теперь лошадь уже не нужно было. Она очевидно стала, – и пошел прочь от саней.
Он полазил по снегу и вернулся.
– Садись, надо в низок, да там и заночуем.
Вас[илий] Андр[еич] повиновался.
– Что же, там затишье, – сказал он.
Никита взял вожжи и ударил кнутом по мокрому заду Мухортого. Добрая лошадь из последних сил рванулась – прыжок, другой, третий и, наконец, выбралась на менее снежное место и спустилась в лощину.
– Ложись в сани, – сказал Никита и, подойдя к голове лошади, стал рассупонивать ее.
Мухорт[ый] нюхал Никиту и терся об него храпом.
– Ты чего же? – спросил Василий Андреич.
– Отпрягаю, чего же там! А ты в сани ложись. Его привяжем.
– Эх, наделали мы дела, – сказал Вас[илий] Андр[еич]. – Надо бы ночевать остаться.
– Надо, надо. Развязывай чересседельник, а то у меня пальцы зашлись, – говорил Ник[ита], дуя в них.
Вас[илию] Андр[еичу], напротив, было жарко. И сам он был тучен и одежа была теплая.
Когда лошадь была распряжена, Никита подвел его к саням. Мухортый схватил порывисто пук соломы, но тотчас же бросил, и ветер унес ее.
– Ну, ладно, ложись в сани, а я за ними лягу, – сказал Никита.
– Эх, наделали дело. Ну, да авось бог милостив. – И В[асилий] А[ндреич] полез в сани и скрючился там, но ему стало неловко. – Нет, уже, видно, ты ложись на низ, а у меня тулуп, я на тебя лягу.
Не успел он сказать этого, как Никита уже повыкидал солому, влез в сани и, скорчившись, лицом вниз, лежал в них головой под сиденьем. – Вас[илий] Андреич лег сверх него головой к задку, и ногами упершись в головашки.
– Ты солому-то себе на ноги положи, да дугой прикрой, – проговорил снизу голос Никиты, и после этого Никита не сказал уже ни одного слова и заснул.
Вас[илию] А[ндреич]у было сначала жарко, потом ему стало продувать левый бок, потом он весь озяб, хотел закутаться, но ему не хотелось двигаться. Снизу только ему было тепло. – На нем всё больше и больше насыпалось снегу, он чувствовал его особенно на воротнике. Мухорт[ый] нет-нет дергал из-под его ног солому и ржал. Ветер всё так же упорно, безостановочно свистел.
В голове его проходили воспоминания сделанных дел и заботы о тех, к[оторые] теперь делались. Нагульный скот был продан хорошо, только в долг. Как бы не затянул платежа. Землю снять опять надо во-время, мужики уж просили. Только бы эту рощу не упустить, а то деньги без дела останутся. Опять ржет. Старик небось заснул. Тоже торгуют, – вспомнил он про рассказы зятя. – Если уже вести дело, так вести порядком, два кабака снял, а теперь на Сергеевском сниму, тогда можно свой склад завести. Эх, левый бок продуло. Да куда денешься. Так-то, Егор сказывал, они ночь в поле проночевали. Так тех снегом засыпало. В снегу тепло. Тепло, да не больно. По 17 пудов в круг валухи вышли, значит, по 28 р. наживу. Оттого должно холодно, что высоко место, сдувает. Надо бы перелезть. Вишь тот чорт храпит подо мной. Известно, праздник, нельзя. И он вспомнил, как жена потребовала на расходы. Ну, да этих баб слушать. Эх, пробирает бок. Заснуть надо. И он забылся.
Долго ли, коротко было, он не знал, но вдруг он проснулся с ужасом в сердце. Сердце колотилось так, что он слышал его. Его рванул кто-то за тулуп. Он открыл глаза. Та же белая муть, только светлее и страшнее, снег свистит в лицо и режет его. И Мухортый стоит, дрожит всеми ногами и худой-худой, как одер, или это не он. Где я? Да и холодно же. Надо встать. А то плохо. Ну, Вася, вставать! Не робей. Он хотел сдвинуться, но ноги его не двигались. Да и не было ног. Хотел подняться на руки, и рук не было, точно он отлежал их. Хотел погнуть спину, и спины нет. – Он замер, не дышал и спрашивал себя: что это? Неужели? Он рванулся. Но не сдвинулся с места. А, так вот это что? – сказал он себе. – Смерть. За что? Матушки родимые, за что? Как же быков-то? И роща? И зачем быки? Зачем роща? Милые мои. Что же это? – Ему захотелось плакать. Он не заплакал, но ему было нежно, умильно. – Милые мои голубчики, что же это? И вдруг ему стало светло, радостно. Он поднялся над всем миром. Все эти быки, заботы показались так жалки, ничтожны. Он узнал себя, узнал в себе что-то такое высокое, чего он в 40 лет ни разу [не] чувствовал [в] себе. Слава богу, и мне тоже, и я не пропал, подумал он. И что-то совсем другое, такое, чего и назвать нельзя, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось старое, дурное, жалкое и началось новое, светлое, высокое и важное.
–
– Говорил я тебе, что не руби сбоку, а прежде затеши, а потом подрубишь, она и пойдет промеж берез, а теперь что – села на сучки, – говорил себе во сне Никита, – и давит. Вишь ты, всю поясницу раздавило, как льдом холодит. – Так в полусне чувствовал и думал Никита. – Да будет, – говорит он каким-то товарищам, к[оторые] навалили ему на спину холодное дерево. Но дерево всё холоднее давило его – и вдруг стукнуло что-то, и он проснулся. – Братцы, где ж я? – И он вдруг вспомнил всё. Холодное дерево, это б[ыл] хозяин, лежавший на нем.
– Андреич, а Андр[еич]! – заговорил он, вылезая и поднимая его спиной, но Андр[еич] не отзывался, и от него, от его ног, брюха, веяло холодом. Никита рванулся и встал, Андреич как чурбан отвалился на снег, кот[орый] нанесло выше саней. Было светло, снег мело всё так же, но сверху как будто было меньше, Мухорт[ый] по брюхо в снегу стоял всё так же, глаза выперли, и худая шея вытянулась и закостенела. Никита вылез из саней, огляделся и в 100 саженях увидал, что чернеется, и пошел туда. Это была деревня.
ВАРИАНТЫ РУКОПИСНЫХ РЕДАКЦИЙ
№ 1 (рук. № 3).
Никита был мужик из дальней деревни, уже лет за 50, коренастый, широкий, но, очевидно, от нужды и работы недоросший, и очень сильный. Он всю свою жизнь прожил в людях. Дома у него была только жена с ребятами, обрабатывавшая свой надел наймом и всегда нуждавшаяся, п[отому] ч[то] Никита часто запивал и пропивал всё, что мог. Когда Никита не пил, это был самый смирный, добрый, веселый, работящий и искусный на всякую работу человек. Когда он жил дома, что с ним случалось редко, жена помыкала им, как хотела, но зато когда он напивался, он наверстывал всё свое смирение, особенно перед женой. Уже несколько раз случалось, что он, напившись пьян дома, разламывал женины сундуки, доставал из них самые дорогие ее наряды и на обрубке, на кот[ором] рубят дрова, топором делал из этих нарядов окрошку. Теперь уже он давно не жил дома, меняя разные места. Везде его любили, но везде он портил себе своим запоем. Только Вас[илий] Андр[еич] умел ладить с ним. Он не давал ему денег, а прямо отсылал жене. Когда же Никита загуливал, Вас[илий] Андр[еич] терпеливо сносил его буйства.
№ 2 (рук. № 9).
<Он всю свою жизнь прожил в людях. Жил он прежде до железной дороги в ямщиках, потом жил в кучерах и в дворниках.>
Никита был человек смирный, добродушный, ловкий на работу,2 но не любивший тяжелой мужицкой работы и потому всю жизнь проживший в людях.
№ 3 (рук. № 4).
– Вишь ты, прокурат какой, поспел уж, – сказал он на сынишку. – Потому в тебе рассудку ни одной восьмой, – сердито обратился В[асилий] А[ндреич] к жене, вышедшей за ним и уговаривавшей его не ехать. – Одна твоя глупость. – Куражишься – перед кем? – говорила жена, выходя за ним и укутывая голову и почти всё лицо шерстяным платком. – Видишь, запурило как.3
Вас[илий] Андр[еич] был немного выпивши, красен и возбужден.4 – Когда бы ты торговые антиресы могла понимать, тогда бы я разговор с тобой мог иметь совсем различный, – говорил он. – Хоть бы Никиту с собой взял; а то куда один пьяный поедешь, – вдруг совсем крикливым голосом сказала жена.
– Ну, опять грызутся, – подумал Никита. – Жить бы да жить, так нет же, всё лаются. Готово! Вас[илий] Анд[реич], – крикнул он хозяину.
– Еще кого не взять ли? – не отвечая Никите, продолжал В[асилий] А[ндреич], обращаясь к жене. – Что ж, я дороги не знаю.
– Веселее ехать, – сказала жена, – еще погода поднимется.
И действительно, в то время, как она говорила это, порыв ветра согнал снег с крыши и засыпал крыльцо.
– Дело к ночи, мне думаться не будет, – сказала она, заходя назад в сени.
– Чего думаться, моментально доеду, – отвечал В[асилий] А[ндреич], любивший употреблять и с своими хорошие слова.5
– Слышишь, Никита, хозяйка велит тебе в капаньонах ехать. Что скажешь?
– Да мне что, ехать так ехать, всё одно, – как всегда бойко, громко, как будто сердясь, буркнул Никита. Никита говорил всегда быстро-быстро, точно слова подгоняли одно другое; главная же особенность его речи состояла в том, что, сказав то, что ему нужно, он как-то вдруг обрывал речь, точно запирал ключом.
№ 4 (рук. № 6).
– Куда еще, – закричала на сына вышедшая вслед за мужем закутанная с головой в платок на снос[ях] беременная жена В[асилия] А[ндреича].
– Пущай привыкает, так-то и я бывало. Как батинька едут, я и тут.
№ 5 (рук. № 5).
– Хоть бы, Вася, Микиту с собою взял, – сказала ему жена, очевидно находящаяся в полной покорности у своего мужа. – Как бы погода не поднялась, да и всё веселее будет, – сказала она, очевидно робея перед мужем и перекутывая платок с одной стороны на другую.
– Не извольте, мадам, беспокоиться, – проговорил В[асилий] А[ндреич], как он говорил всегда, когда слушал себя, громким, отчетливым голосом, с каким-то особенным напряжением губ, с которым говорят купеческие прикащики. – Что ж, я дороги не знаю?
№ 6 (рук. № 9).
<Ну вот и ладно. А ты смотри, хозяина-то приветь, как должно. – Ну, ты уж скажешь, – сказала смеясь кухарка, ласково ударяя его по спине, очевидно что-то особенное понявшая в этих словах. – А то как же, угости, как должно! – сказал Никита и, похлопывая рукавицами друг об друга, выбежал на улицу.>
– Ты бы, дядя Никита, ноги-то перебул бы, – сказала кухарка, – а то сапоги худые. Никита остановился, как бы вспомнив. Надо бы… Ну да сойдет и так. Недалече. И он пошел к двери.
№ 7 (рук. № 3).
Ветер дул им вбок со стороны Никиты, кот[орому] он запахивал длинный воротник азяма [1 неразобр.], закрывавший лицо, и продувал ребра и руку в том месте, где полушубок был прорван, и изредка покачивал санки, когда спины ездоков парусили против ветра. Дорога всё менее и менее становилась видна, всё менее и менее можно было знать, на дороге или без дороги бежит лошадь. Можно было знать это только п[отому], ч[то] виднелись вешки – дубовые сучки, на расстоянии сажень 10 один от другого воткнутые по сторонам дороги. Никита думал о том, как он в этот праздник удержался от вина и как два раза отказался. И ему было это и лестно и жалко. Больше было жалко. И чтобы не думать об этом, он закрыл глаза и стал дремать. Хозяин, возбужденный вином, был в самом веселом расположении духа. Он был собою еще более доволен, чем всегда. Он и умен и обходителен, и гости у него были все хорошие, и богат, и ловок, и лошадь у него хорошая, и шуба, и всё хорошо, и сам он хорош. А погоди, лес куплю, я ему очки вотру.
№ 8 (рук. № 9).
После встречи с попутчиками и перед первым въездом в деревню вставка рукой Толстого: В[асилий] А[ндреич] теперь молчал, а Никита не переставая весело разговаривал: то хвалил ум лошади, то вспоминал, как он ездил с другим хозяином на паре и пристяжная сбивала коренную.