
Полная версия
Жанна д'Арк
«Домреми. Ничего – Орлеанская Дева». Как кратко – и в то же время значительно! Это голос народа. Воображению рисуется величественная сцена. Правительство благоговейно преклоняется перед этим именем и говорит своему служителю: «Обнажи голову и пройди мимо, так повелела Франция». Да, обещание было соблюдено; оно будет соблюдаться вечно; король сказал: навсегда[69].
В два часа пополудни коронационные обряды закончились; опять образовалась процессия с Жанной и королем во главе и торжественно двинулась вдоль середины храма, направляясь к выходу; а народ предавался такой шумной радости, так гремела музыка, и колокола, и пушки, что воистину получалось нечто неслыханное. Так окончился третий из величайших дней жизни Жанны д'Арк. И как быстро следуют они один за другим: 8 мая, 18 июня, 17 июля!
Глава XXXVI
Мы сели на лошадей; наша кавалькада представляла собой незабвенное зрелище: богатые наряды и колыхающиеся султаны головных уборов ласкали взоры своей живописностью. И по мере того как мы продвигались среди расступившейся толпы, народ с обеих сторон падал ниц, как колосья ржи перед жнецом, и воодушевленно приветствовал помазанника-короля и его спутницу, освободительницу Франции. Но вот наша торжественная процессия, миновав главную часть города, начала приближаться к цели путешествия: мы подъезжали к дворцу архиепископа. Вдруг мы заметили справа, как раз около трактира под вывескою «Зебры», нечто странное – двоих мужчин, не коленопреклоненных, а стоявших. Они стояли впереди коленопреклоненной толпы, ошеломленные, окаменевшие, и пялились во все глаза. И одежда на них была грубая, крестьянская. Два алебардщика яростно кинулись к ним, желая проучить невежд; но только они схватили их, как Жанна вскричала: «Оставьте!» – и, соскользнув с седла, подбежала к крестьянам и обняла одного из них, осыпая ласковыми словами и рыдая. Это был ее отец, а другой – ее дядя, Лаксар.
Новость быстро разнеслась, раздались крики приветствий, и в мгновение ока эти два презренных и неизвестных плебея сделались знаменитыми; они превратились в общих любимцев, и им теперь завидовали. Каждый нетерпеливо проталкивался вперед, желая взглянуть на них, чтобы потом всю жизнь хвастаться, что он видел отца Жанны д'Арк и брата ее матери. Как легко ей было творить подобные чудеса! Она была подобна солнцу: как бы ни был невзрачен и убог озаряемый ее лучами предмет, он тотчас окружался сияньем.
Король милостиво сказал:
– Приведите их ко мне.
И Жанна привела. Она сияла от счастья и от избытка любви; а они, перепуганные и дрожащие, стояли, комкая трясущимися руками свои шапки. И король перед всем народом позволил им приложиться к своей руке; а люди смотрели с завистью и дивились. Король сказал старому д'Арку:
– Благодарение Господу, что Он сподобил тебя быть отцом этого ребенка, этого зиждителя неувядаемой славы. Ты, носящий имя, которое будет еще жить в устах людей, когда забудется весь род королевский, – не подобает тебе с обнаженной головой стоять перед скоротечной славой и мимолетным величием. Покрой голову! – И при этих словах в осанке его чувствовалось благородство настоящего короля.
Затем он приказал позвать реймского бальи; когда тот пришел и, отвесив глубокий поклон, остановился с непокрытой головой, король сказал ему: «Вот эти двое – гости Франции» – и повелел оказать им подобающее гостеприимство.
Заодно теперь же скажу, что папаша д'Арк и Лаксар накануне остановились в этой маленькой харчевне под вывеской «Зебры» и что они не пожелали оттуда перебраться. Бальи предлагал им более удобное помещение, хотел окружить их почетом и доставить им приятные развлечения. Но все эти предложения пугали их: они ведь были робкие и темные крестьяне. И пришлось оставить их в покое. Они не сумели бы насладиться всеми этими благами. Бедняги, они даже не знали, куда им девать свои руки, и все внимание сосредоточивали на том, чтобы как-нибудь не прищемить их. Бальи сделал все, что от него зависело. Он приказал трактирщику предоставить в их распоряжение целый этаж и исполнять все их требования, а счет предъявить городским властям. Кроме того, бальи подарил каждому из них лошадь и сбрую, чем привел их в такой восторг и удивление, что они не могли вымолвить ни слова; ни разу в жизни им не грезилось подобное богатство, и сначала они даже не верили, что лошади настоящие и что они не растают, как туман. Мысли их были неразлучны с этим великолепным подарком, и они теперь постоянно сводили разговор на животных, чтобы иметь возможность поминутно повторять: «моя лошадь», «моя лошадь»; они смаковали эти слова, прищелкивали языком, расставляли ноги и подбоченивались и испытывали такое же приятное чувство, какое испытывает Господь, когда Он смотрит на полчища Своих созвездий, плывущих через таинственные глубины пространства, и с самодовольством вспоминает, что все это принадлежит Ему, все Ему. Да, они были самые счастливые и самые простодушные старые дети, каких я когда-либо видел.
Под вечер состоялось устроенное городом в честь короля и Жанны празднество; был приглашен и двор, и штаб военачальников. В самый разгар торжества послали за отцом Жанны и за Лаксаром, но они согласились пойти лишь после того, как получили обещание, что им позволят сидеть где-нибудь на хорах, откуда они, никем не потревоженные, могли бы видеть все происходящее. И вот они уселись там, глядя с высоты на великолепное зрелище; и они были растроганы до слез, когда увидели, каким невероятным почетом окружена их маленькая любимица и с каким наивным, безбоязненным спокойствием сидит она среди этого ослепительного блеска.
Но наконец и ее невозмутимость была потревожена. Да, она совладала и с милостивой речью короля, и с хвалебным словом д'Алансона и Бастарда, и даже с перлами красноречия Ла Гира, от которых содрогнулось все здание; но все-таки они, наконец, нашли нечто могучее, что оказалось ей не по силам. Торжество подходило к концу; король поднял руку, призывая к молчанию, и ждал так, пока не замерли все звуки; и воцарилась столь глубокая тишина, что ее можно было почти осязать. И вот где-то в отдаленном уголке огромной палаты раздалась заунывная мелодия; зачарованную тишину всколыхнула волна мягких, богатых и нежных созвучий. То была наша бедная, старая, простенькая песня о d'Arbre Fee de Bourlemont! Жанна не выдержала: она закрыла лицо руками и разрыдалась. Да, вы видите: в одно мгновение растаяла вся пышность, вся торжественность праздника, и Жанна снова превратилась в ребенка: она пасла свои стада среди спокойствия полей, а война с ее ужасами, кровопролитная, смертоносная война, и безумная ярость, и хаос сражений – все это вдруг сделалось сном. Вот вам доказательство могущества музыки, этой волшебницы из волшебниц: стоит ей взмахнуть жезлом – и куда девалась действительность?
Этот милый и любезный сюрприз был устроен по желанию короля. Поистине в душе его таились многие добрые качества, хотя они лишь изредка становились заметны, потому что их заслоняли неусыпные козни ла Тремуйля и присных его, и ленивый король был рад предоставить им свободу действий, лишь бы избавиться от хлопот и от ведения государственных дел.
С наступлением вечера мы, домремийские представители личной свиты, пришли в харчевню, собрались в комнате отца и дяди и начали попивать вино да беседовать запросто о Домреми и о деревенских соседях. В это время привезли от Жанны большой пакет с приказанием не вскрывать его до ее прихода; а вскоре явилась и она сама и, отослав свою стражу, сказала, что она хочет занять одну из комнат отца, переночевать в ней и, таким образом, снова почувствовать себя под родным кровом. Мы, члены свиты, поднялись при ее входе и, как подобало, продолжали стоять, пока она не разрешила нам сесть. Тут она повернулась и заметила, что оба старика тоже встали и смущенно топчутся, совсем не по-военному; ей было смешно, но она сдержалась, не желая их обидеть. Она усадила их, уселась сама между ними, положила руку каждого себе на колени, вложила свои пальцы в кисти их рук, и сказала:
– Ну, отбросим теперь все эти церемонии и превратимся опять в родных и в друзей, как в былые времена; ведь я с этого дня покидаю войну, и вы возьмете меня с собой, и я увижу… – Она остановилась, и счастливое лицо ее омрачилось на мгновение, как будто в ее уме промелькнуло сомнение или предчувствие; но тотчас она опять повеселела и произнесла тоном страстного стремления: – О, поскорей бы настал день, поскорей бы нам двинуться в путь!
Отец удивился и сказал:
– Неужели, детка, ты не шутишь? Неужели ты готова отказаться от совершения этих чудес, за которые все восхваляют тебя, – и как раз в такое время, когда ты имеешь возможность завоевать еще большую славу? И ты готова прекратить завидную дружбу с принцами и полководцами, чтобы снова нести тяжелую работу и сделаться незаметной крестьянкой? Это неразумно.
– Еще бы! – сказал дядя Лаксар. – Ты ведешь странные и непонятные речи. Уж и тогда она нас удивила, когда затеяла идти в солдаты; а теперь удивила еще больше – хочет покинуть войско. Поверь мне, коли я скажу, что до нынешнего дня и часа я еще не слыхивал таких странных речей. Хотелось бы мне знать, в чем тут дело.
– Объяснить легко, – сказала Жанна. – Я никогда не стремилась к страданию и увечьям, да и по своей природе я не способна служить их причиной; ссоры всегда меня тревожили, шум и смятение мне не по душе; я предпочитаю мир и спокойствие, люблю все живое. И если я так создана, то как же я могла бы мечтать о войнах, о кровопролитии, о сопровождающих их страданиях, об остающихся после них горючих слезах? Но Господь, через ангелов Своих, возложил на меня великое дело, и могла ли я не повиноваться? Что Он повелел, то я исполнила. Много ли дел возложил Он на меня? Нет, только два – освобождение осажденного Орлеана и венчание короля в Реймсе. Поручение исполнено, и я свободна. Когда на моих глазах погибал какой-нибудь бедный солдат – друг или враг, все равно, – то разве я сама не чувствовала телесной боли, разве скорбь его близких не находила отзвука в моем сердце? О, никогда я не была безучастна. И сколь благодатно сознание, что я добилась своей свободы и что я больше ни разу не увижу этих жестокостей, не буду испытывать этих душевных страданий! Почему же мне в таком случае не вернуться в деревню и не начать прежнюю жизнь? Ведь это – рай! А вы удивляетесь, что я туда стремлюсь. О! Вы – мужчины, настоящие мужчины. Моя мать поняла бы сразу.
Они не знали, что ответить, и некоторое время сидели молча, с растерянным видом. Наконец старый д'Арк сказал:
– Про свою мать – это ты верно. Такую женщину надо еще поискать. Все-то она тоскует и тоскует; по ночам не спит, знай лежит себе да раздумывает – тоскует то есть. По тебе тоскует. Воет на дворе буря, а она тяжко вздыхает и говорит: «Да поможет ей Бог: она небось сейчас в дороге с бедными промокшими солдатиками». А коли блеснет молния да загрохочет гром, то она начнет ломать руки и скажет: «Вот этак-то грохочут пушки да сверкают пороховые огни; она где-нибудь несется сейчас среди пушечных ядер, и нет меня, чтобы ее защитить».
– Ах, бедная мама; мне так ее жалко, так жалко.
– Да, чудная баба; на нее сплошь и рядом такое находит. Когда привозят известие о победе и вся деревня начинает бесноваться с радости да с гордости, то твоя мать принимается бегать туда и сюда среди безумно ликующей толпы, пока не узнает того, в чем вся ее забота, – что ты здорова и невредима; а тогда она бросается на колени – прямо в самую грязь – и восхваляет Господа, и не перестает молиться, покуда хватает сил; и все за тебя; о сражении не скажет и словечка. И всякий раз она говорит: «Теперь конец. Теперь Франция спасена. Теперь-то Жанна вернется к нам». Но всякий раз ей приходится разочаровываться, и конца нет ее горю.
– Довольно, батюшка, у меня сердце так и надрывается. Я с ней буду так добра, когда вернусь. Я буду работать за нее, буду ее утешать, и ей больше не придется страдать из-за меня.
Разговор еще некоторое время продолжался в этом же роде. Потом дядя Лаксар сказал:
– Ты, милая, исполнила волю Господа, и вы с ним квиты; это так, и никто с этим не станет спорить; но как же с королем? Ведь ты у него лучший воин; что, если он прикажет тебе остаться на службе?
Это был тяжелый удар и – неожиданный! Жанна была потрясена и не сразу оправилась. Затем она сказала просто и покорно:
– Король – мой господин; я – его служанка.
Некоторое время она молчала, задумавшись; потом лицо ее прояснилось, и она весело сказала:
– Отгоним прочь эти мысли – они не ко времени. Лучше расскажите мне про родные места.
И оба старых болтуна принялись говорить и говорить; они рассказывали обо всех и обо всем, что относилось к деревне. И любо было их слушать. Жанна, по доброте своего сердца, пыталась вовлечь и нас в беседу, но, конечно, это не удалось. Ведь она была главнокомандующим, а мы – никем; ее имя было во Франции самым могущественным, а мы представляли собой незримые атомы; она была сотоварищем принцев и героев, тогда как мы несли удел смирения и неизвестности. Она была превознесена выше всех деятелей и властелинов целого мира, ибо ее уполномочил непосредственно Сам Господь. Короче, она была Жанна д'Арк; и этим все сказано. В наших глазах она была Божественна. Между нею и нами лежала непреодолимая пропасть, которую знаменует это слово. С ней мы не могли говорить как с равной. Нет; вы сами видите, что это было невозможно.
И в то же время она была так человечна, так добра и снисходительна, так мила и любвеобильна, так весела, обаятельна, неизбалованна, чистосердечна! Вот те слова, которые сейчас пришли мне на ум, но они не исчерпывают всего; их слишком мало, они чересчур бесцветны и убоги, чтобы пересказать все, пересказать хоть половину. А эти простодушные старички не сознавали, какова она; им было не понять. Ведь они не знавали никого, кроме заурядных людей, а потому у них не было и мерила, чтобы оценить ее по достоинству. Когда они оправились от первого легкого смущения, то они увидели в ней молодую девушку, и никого больше. Это было поразительно. Иной раз нельзя было без трепета видеть, как непринужденно, как спокойно и запросто они держатся в ее присутствии, и слышать, что они разговаривают с ней совершенно так же, как стали бы разговаривать с любой другой французской девушкой.
Простодушный старый Лаксар как ни в чем не бывало сидел на своем месте и тянул скучнейший, бессодержательный рассказ; ни он, ни папаша д'Арк ни разу не подумали о том, насколько это противоречит этикету, – они даже не подозревали, что этот глупый рассказ не имеет ничего общего с благопристойным и мудрым повествованием. В рассказе не было и крупицы чего-нибудь ценного, и хоть он казался им грустным и трогательным, однако он вовсе не был трогателен, а попросту смешон. По крайней мере, таково было мое мнение, и этого мнения я не изменил до сих пор. Я могу даже с уверенностью сказать, что рассказ был смехотворен, так как он заставил Жанну рассмеяться; и чем он становился печальнее, тем сильнее она смеялась. Паладин говорил потом, что он сам расхохотался бы, будь это в отсутствие Жанны; то же самое сказал Ноэль Рэнгесон. Старый Лаксар рассказывал, как две или три недели назад ему случилось быть на похоронах. Лицо и руки у него были в красных пятнах, и он попросил Жанну смазать их какой-нибудь целебной мазью; а пока она занялась этим, и утешала его, и старалась всячески проявить свое сострадание, он рассказывал, как это произошло. Сначала он спросил, помнит ли она того черного теленка, который остался в деревне, когда она ушла на чужбину; она сказала, что помнит его отлично – он был такой милый, и она очень его любила, и как он теперь поживает? – словом, осыпала его вопросами об этом животном. Дядя отвечал, что теленок уже превратился в молодого быка; он очень шустрый; и ему пришлось принимать видное участие в похоронном шествии. «Быку?» – спросила Жанна. «Нет, мне», – ответил он; впрочем, быку тоже пришлось участвовать, но не потому, что его пригласили, вовсе нет; во всяком случае, он, дядя, шел в тех местах, за Древом Фей, и прилег соснуть на траве в своем воскресном траурном наряде и в шляпе с длинным куском черного крепа; а когда он проснулся, то по солнцу увидел, что уже поздно и что нельзя терять ни минуты; он вскочил, перепуганный, и увидел пасущегося неподалеку молодого быка и подумал: отчего бы ему не поехать на быке верхом, чтобы выиграть время? И вот обвязал он быка веревкой, на манер подпруги, чтобы было за что держаться, накинул поводья, чтобы править, вскочил и поехал; но быку это было непривычно, он рассердился и давай метаться, мычать, брыкаться, становиться на дыбы; дяде Лаксару этого было довольно, он хотел слезть и приехать на другом быке или вообще избрать более спокойный путь, но он не смел шевельнуться; ему уже становилось жарко, он устал и запарился, совсем не по-воскресному; а бык наконец потерял всякое терпение и понесся под гору, задрав хвост и мыча страшным голосом, и на краю деревни он опрокинул несколько пчелиных ульев – пчелы вылетели и черной тучей погнались за ними обоими, скрыв их из глаз, и давай их щипать, жалить, колоть, так что они оба визжали и мычали, мычали и визжали; и вот они ураганом налетели на похоронное шествие, в самую середину, – одних сшибли с ног, других заставили разбежаться врассыпную; крику-то, крику было! Всех бежавших облепили пчелы, а от похоронного шествия остался только покойник; и наконец, бык бросился к реке и прыгнул в воду, а когда вытащили дядю Лаксара, то он был еле жив и лицо его было как лепешка с изюмом. Закончив рассказ, этот простоватый старичок повернулся и долго с изумлением смотрел на Жанну, припавшую лицом к подушке и, казалось, охваченную смертельными судорогами; потом он сказал:
– Как ты думаешь, чего она смеется?
Старый д'Арк тоже постоял над ней, с недоумением почесывая затылок; но в конце концов, не будучи в силах понять, сказал, что он не знает, – «вероятно, случилось что-нибудь, а мы и не приметили».
Да, эти старички воображали, что рассказ их весьма трогателен; а по моему мнению, он был только смешон и совершенно бесполезен. Таким он показался мне тогда, таким кажется и теперь. На повествование он вовсе не походил, потому что цель всякого повествования – поучать путем рассказа о чем-либо важном и содержательном; а это нелепое и ненужное приключение не может научить ничему; по крайней мере, я вижу здесь, пожалуй, только одну мораль: не следует ехать на похороны верхом на быке. Но, конечно, ни один здравомыслящий человек не нуждается в таком поучении.
Глава XXXVII
И вот этим-то король даровал дворянство! Этим бесподобным старым младенцам. Впрочем, они этого не чувствовали; нельзя сказать, что они это сознавали; это было что-то отвлеченное, призрачное, невещественное; они не могли объять этого умом. Нет, дворянством своим они не кичились: все их помыслы были сосредоточены на лошадях. Лошади были телесны; и они представляли собой нечто видимое и несомненное, и в Домреми их появление составит целое событие. Разговор коснулся коронации, и старый д'Арк сказал, что приятно будет, вернувшись домой, похвастать, что они были в самом Реймсе как раз в то время, когда происходило такое торжество. Жанна вдруг опечалилась и сказала:
– Кстати, я вспомнила: вы были здесь и не известили меня. В самом городе! Да ведь вы могли бы сидеть среди других дворян как желанные гости; вы могли бы видеть коронацию собственными глазами и рассказать дома об этом. Ах, почему вы так со мной поступили, почему не прислали мне весточки?
Ее старый отец был смущен, и смущен очень заметно; он имел вид человека, который не знает, что сказать. Однако Жанна смотрела ему в лицо, положив руки ему на плечи; она ждала. Он должен был отвечать; и вот он привлек ее к своей трепетавшей от волнения груди и промолвил, с трудом выговаривая слова:
– Ну, детка, спрячь лицо и выслушай смиренную исповедь твоего старого отца. Я… я… неужели ты не видишь сама, не догадываешься? Я не был уверен, что все это великолепие не вскружило твоей юной головки – это было бы вполне естественно. Я мог бы осрамить тебя в присутствии разных знатных гос…
– Батюшка!
– Кроме того, я боялся, потому что вспомнились мне те жестокие слова, которые я когда-то произнес в минуту греховного гнева. Сам Господь велел тебе быть воином, быть величайшим героем нашей страны! А я-то, поддавшись слепому гневу, обещал утопить тебя собственными руками, если ты забудешь девичий стыд и опозоришь свое имя и своих родных. Ах, как мог я это сказать, когда ты была такая добрая, милая и невинная! Я боялся, ибо я был виноват. Поняла теперь, дитя мое, и простила ли мне?
Видите? Даже у этого жалкого, старого паука, с его месивом вместо мозгов, была все-таки гордость. Неудивительно ли? Мало того: у него была совесть; он умел распознавать, что было справедливо, что – нет; он был способен чувствовать угрызения совести. Это кажется невозможным, невероятным, но только – кажется. Я уверен, что когда-нибудь, впоследствии, крестьян тоже станут причислять к людям. Да, они во многих отношениях похожи на нас. И я уверен, что они сами тоже убедятся в этом, и тогда… Тогда, должно быть, они восстанут и потребуют, чтобы на них смотрели как на составную часть рода человеческого, и из-за этого начнутся волнения. Всякий раз, когда мы встречаем в какой-нибудь книге или в королевском воззвании слово «нация», мы думаем о высших сословиях, только о высших; другой нации мы не знаем; другой нации нет ни для нас, ни для королей. Но с того дня, как я увидел, что старый д'Арк способен поступать и чувствовать совершенно так же, как поступал бы и чувствовал я, с того дня я ношу в своем сердце убеждение, что крестьяне наши вовсе не являются простыми бессловесными, вьючными животными, созданными всеблагим Богом для того, чтобы заботиться о пище и пропитании нации; я уверовал, что они призваны для чего-то более высокого и благородного. Вы, кажется, недоумеваете? Впрочем, таково уж ваше воспитание; всем смолоду внушают такие воззрения. Что же касается меня, то я бесконечно благодарен этому случаю, открывшему мне глаза; и я этого никогда не забуду.
Посмотрим же, на чем я остановился? На старости лет мысли так и норовят разбрестись в разные стороны. Кажется, я сказал, что Жанна утешала его. Конечно, можно было бы заранее знать, что она так поступит, – нечего и говорить об этом. Она принялась его холить, лелеять, ласкать и заставила его забыть об этих давнишних жестоких словах. Заставила его забыть о них, но только пока она жила. А после ее смерти он должен был снова помянуть слова свои – снова, снова! Боже, сколько жгучей, острой, грызущей боли причиняет нам сознание, что мы были не правы перед невинно умершими! И мы восклицаем в безысходной тоске: «Ах, если бы они вернулись к нам!» Однако, что ни говорите, а дела, на мой взгляд, этим не поправишь. Я думаю, что лучше всего – остерегаться ошибок с самого начала. И не один только я держусь такого мнения: я слышал то же самое от наших двух рыцарей; и еще от одного человека, там, в Орлеане, нет, это было, кажется, в Божанси или еще где-то – скорей всего, в Божанси – человек этот высказал точь-в-точь такое же мнение, почти дословно; смуглый такой человек, с косым взглядом, и одна нога у него была короче другой. Его звали… звали… странно, что я не могу вспомнить его имени; с минуту назад я еще помнил его – оно начинается с буквы… нет, забыл, с какой буквы; вспомню – тогда скажу вам.
Ну вот – вскоре старик отец пожелал узнать, что чувствует Жанна во время сражений, когда кругом сверкают и рубят мечи, и удары сыплются на ее щит, и льется на нее кровь из рассеченных лиц и разбитых челюстей рядом стоящих солдат, и когда, внезапно подавшись перед тяжким натиском врага, шарахнется назад конница передовых отрядов, и стонущие люди начинают валиться с седел, и боевые знамена выпадают из мертвеющих рук, покрывая лица сражающихся и на минуту пряча от их взора сутолоку битвы, и когда среди круговоротного, колыхающегося, неистового хаоса лошадиные копыта разрывают мягкое, живое тело, вызывая крики страдания, и вдруг – паника! Трепет! Смятение! Бегство! И смерть, и она гонится по пятам! Старик воодушевлялся все больше и больше; он ходил взад и вперед, и язык его работал, как мельница, и он задавал вопрос за вопросом, так что Жанна не успевала ответить; наконец он заставил ее стать посередине комнаты, отступил на несколько шагов, окинул ее критическим взглядом и сказал:
– Нет, никак не возьму в толк. Ты такая маленькая. Маленькая и тонкая. Когда ты сегодня была в полном вооружении, то все-таки было на что поглядеть; но в этих красивых шелках да в бархате ты кажешься хорошеньким маленьким пажом, а вовсе не военным гигантом в семимильных сапогах, который движется среди черных туч и чье дыхание подобно грому и молнии. Сподобил бы Господь меня увидеть тебя за этой работой, чтобы я мог рассказать твоей матери. После этого она, бедняжка, наверно, спала бы спокойнее! Ну-ка, возьмись преподать мне солдатскую науку, чтобы я мог ей все это объяснить.