bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
46 из 94

Изменник скрестил руки и залился слезами; молчала шляхта, молчали монахи; сомнение охватило всех, сердца были измучены и близки к отчаянию; сознание, что все усилия пропали даром, тяжелым бременем легло на души.

– Я жду вашего ответа, отцы! – сказал именитый предатель, опуская голову на грудь.

Но вот ксендз Кордецкий встал и заговорил голосом, в котором не было ни малейшего колебания, ни малейшего сомнения – точно в пророческом видении:

– То, что вы говорите о Яне Казимире, будто он покинул нас, от престола отрекся и передал свои права Карлу, – ложь! В сердце нашего изгнанного короля вступила надежда, и никогда еще он не трудился так ревностно над тем, чтобы спасти отчизну, вернуть себе трон и прийти к нам на помощь.

Маска с лица предателя тотчас свалилась; злость и разочарование были явственны на его лице, – словно змеи выползли вдруг из тех нор его души, где они до сих пор гнездились.

– Откуда это известие? Откуда такая уверенность? – спросил он.

– Отсюда! – ответил ксендз Кордецкий, указывая на большое распятие на стене. – Подойди, вложи персты свои в язвы Господни и повтори еще раз то, что ты сказал.

Изменник согнулся, точно под тяжестью железной руки; из нор его души выползла новая змея: страх.

А ксендз Кордецкий все стоял, великолепный и грозный, как Моисей; лицо его было точно озарено огненным сиянием.

– Иди, повтори! – сказал он, не опуская руки, таким мощным голосом, что эхо дрогнуло под сводами трапезной и повторило, как бы с ужасом: «Иди, повтори!»

Настала минута глухого молчания; наконец раздался сдавленный голос шляхтича:

– Умываю руки…

– Как Пилат, – закончил ксендз Кордецкий.

Изменник выпрямился и вышел из трапезной. Он быстро прошел через монастырский двор и, когда очутился за воротами, почти бросился бежать, точно что-то гнало его из монастыря к шведам.

Между тем пан Замойский подошел к Чарнецкому и Кмицицу, которых не было в трапезной, чтобы рассказать им, что произошло.

– Он, верно, принес хорошие известия, этот посол? – спросил пан Петр. – У него было такое честное лицо!

– Да хранит нас Бог от таких честных людей, – ответил пан мечник серадзский, – он принес с собой сомнение и искушение!

– Что же он говорил? – спросил Кмициц, поднимая немного выше зажженный фитиль, который он держал в руке.

– Говорил, как предатель, которому заплатили.

– Вот потому он так сейчас и убегает, – сказал пан Петр Чарнецкий. – Смотрите, Панове, он к шведам сломя голову летит… Эх, выстрелить бы ему вслед.

– Ладно! – сказал вдруг Кмициц и поднес фитиль к пушке.

Раздался грохот выстрела, прежде чем Замойский и Чарнецкий могли спохватиться.

Замойский схватился за голову.

– Ради бога! – крикнул он. – Что вы сделали?.. Ведь это посол!

– Плохо сделал, – ответил Кмициц, глядя вдаль, – промахнулся! Вот он поднялся и удирает. Эх, жаль, перенесло!

Тут он обратился к Замойскому:

– Пан мечник, если бы я даже и попал в него, они не могли бы доказать, что мы стреляли именно в него, а я, ей-ей, не мог удержать фитиля в руках. Я бы никогда не стал стрелять в шведского посла, но когда я вижу поляков-изменников, то у меня внутри переворачивается.

– А вы все-таки себя сдерживайте, иначе и они станут наших послов обижать.

Во всяком случае, пан Чарнецкий был доволен в душе, так как Кмициц услышал, как он бормотал себе под нос:

– Зато уж этот изменник к нам во второй раз послом не заглянет! Расслышал это Замойский и сказал:

– Не он, так другой найдется, а вы, Панове, переговорам не мешайте и самовольно их не прерывайте, чем дольше они тянутся, тем это выгоднее для нас. Помощь, если только Господь пошлет ее нам, будет иметь время подойти, а зима становится все лютее и делает все труднее осаду. Медлить для них гибельно, для нас – спасенье!

Сказав это, он пошел в трапезную, где совещание продолжалось и после ухода посла. Слова изменника ужаснули людей и поколебали их твердость. Правда, отречению Яна Казимира не поверили, но посол напомнил о могуществе шведов, о котором люди забыли благодаря удачам предыдущих дней. Теперь это могущество, сломившее и не такие крепости, и не такие города, встало перед глазами людей во всем его ужасе. Познань, Варшава, Краков, не считая множества замков, открыли свои ворота перед победителями, как же среди этого моря бедствий могла уцелеть Ясная Гора?

«Мы будем защищаться еще неделю, две, три, – думали некоторые из монахов и шляхты, – но что же дальше, каков конец этих усилий?»

Вся страна, как погибающий корабль, уже погрузилась в бездну несчастий, и только этот монастырь торчал еще, как верхушка мачты над поверхностью моря. Разве могли уцелеть от кораблекрушения люди, которые уцепились за эту верхушку, разве могли они думать не только о собственном спасении, но и о спасении всего корабля из морской бездны?

По человеческим расчетам это было невозможно.

Но как раз в ту минуту, когда пан Замойский вернулся в трапезную, ксендз Кордецкий говорил:

– Братья мои! Я не сплю, когда вы не спите, я молюсь, когда вы умоляете нашу Заступницу о спасении. Усталость, слабость так же знакомы и мне, как и вам; ответственность мне тоже знакома, ибо она тяготеет больше на мне, чем на вас, – почему же я верю, а вы уже начинаете сомневаться? Спросите самих себя, не видят ли ваши глаза, ослепленные земным могуществом, большей мощи, чем сила шведов? Неужели вы думаете, что защищаться больше нельзя, что нас раздавит шведская рука? Если так, братья мои, то грешны ваши мысли, и вы кощунствуете против милосердия Божья, против всемогущества Господа нашего, против мощи Защитницы нашей. Чьими слугами вы себя называете? Кто из вас посмеет сказать, что Царица Небесная не сможет нас защитить и послать нам победу? Будем же просить ее, будем молить ее денно и нощно, пока стойкостью нашей, смирением нашим, слезами мы не смягчим ее сердца и не вымолим у нее прощения за прежние наши грехи!

– Отец, – сказал один шляхтич, – не в нашей жизни дело, не в наших женах и детях, – мы дрожим при мысли, что чудотворная икона может быть осквернена, если неприятель возьмет крепость штурмом.

– И не хотим брать на себя ответственность, – прибавил другой.

– Ибо никто не имеет права брать на себя такую ответственность, даже отец настоятель! – прибавил третий.

И оппозиция росла, набиралась смелости тем более, что многие монахи молчали.

Настоятель, вместо ответа, снова стал молиться:

– Матерь Бога Единого, – сказал он, подняв глаза и руки к небу, – если ты посетила нас затем, чтобы мы в столице твоей подали и всем другим пример стойкости, мужества и верности тебе, отчизне, королю… если ты выбрала место сие, чтобы оно разбудило совесть людскую и спасло всю страну, – смилуйся над нами, недостойными, преграждающими поток милостей твоих, мешающими проявлению чудес твоих, противящимися твоей святой воле…

Минуту он молчал в молитвенном экстазе, потом обратился к монахам и шляхте:

– Кто возьмет такую ответственность на себя? Кто захочет помешать проявлению чудес Богоматери, помешать благости Ее, спасению королевства и веры католической?

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа! – раздалось несколько голосов.

– Нет здесь таких! – воскликнул пан Замойский.

А те из монахов, в чьих сердцах зародилось сомнение, ударяли себя кулаком в грудь, ибо богобоязненный страх охватил их. И никто уже в тот вечер не думал о сдаче.

Но хотя сердца старших укрепили слова Кордецкого, все же губительное семя, брошенное послом-изменником, принесло ядовитые плоды.

Известие об отречении Яна Казимира и о невозможности ждать помощи извне перешло от шляхты к женщинам, от женщин к прислуге, челядь распространила его в войске, на которое оно произвело самое ужасное впечатление. Не так испугало оно крестьян, но именно опытные солдаты-профессионалы стали собираться на сходы, доказывать невозможность дальнейшего сопротивления, жаловаться на упорство монахов, ничего не понимающих в военном деле, и составлять заговоры.

Один пушкарь, немец, посоветовал, чтобы солдаты сами взяли в руки все дело и вошли в сношение со шведами о сдаче крепости. Другие подхватили эту мысль, но нашлись и такие, которые не только запротестовали против такой измены, но еще дали знать о ней Кордецкому.

Ксендз Кордецкий, который умел соединять в себе глубочайшую веру в силы небесные с самой дальновидной земной осторожностью, уничтожил в корне тайно распространившийся мятеж. Прежде всего он прогнал из монастыря зачинщиков мятежа, с пушкарем во главе, не опасаясь нисколько, что они могут донести шведам о состоянии крепости и о ее слабых местах; наконец, удвоив гарнизону месячное содержание, он взял с него клятву защищать монастырь до последней капли крови.

Но в то же время он удвоил и свою бдительность, решив одинаково следить как за наемными солдатами, так за шляхтой и даже за своими монахами. Старшие отцы должны были участвовать в ночных песнопениях; молодые кроме Божьей службы должны были нести и службу на стенах; на следующий день состоялся смотр пехоты; в каждую башню было назначено по одному шляхтичу, с его челядью, десятью монахами и двумя надежными пушкарями. Все они должны были не сходить с назначенных им позиций ни днем ни ночью.

Северо-восточную башню занял пан Зигмунд Мосинский, прекрасный солдат, тот самый, ребенок которого чудом уцелел от гранаты, упавшей под его колыбель. С ним вместе стоял на страже отец Гилярий Славошевский. В западной башне стоял отец Мелецкий, а из шляхты пан Николай Криштопорский, человек угрюмый и неразговорчивый, но мужественный и неустрашимый. Юго-восточную башню занял пан Петр Чарнецкий с Кмицицем, а с ними отец Адам Стыпульский, который служил раньше на военной службе. Он, в случае нужды, охотно засучивал рукава рясы и наводил пушку, а на пролетающие ядра обращал не больше внимания, чем старый вахмистр Сорока. Наконец, юго-западную башню предназначили пану Скужевскому и отцу Даниилу Рыхтальскому, который отличался тем, что по двое и по трое суток сряду мог не спать, и это нисколько не отражалось на его здоровье.

Начальником стражи был назначен ксендз Доброш и отец Захария Малаховский. Неспособных к битве расположили на крыше, а арсенал и все военные припасы были отданы в ведение отца Лассоты. Он же занял должность фейерверкера, которую раньше занимал ксендз Доброш.

Ночью он должен был освещать стены, чтобы к ним не могла подходить неприятельская пехота. Он же приладил к стенам башни железные кольца, в которые на ночь втыкались горящие лучины и факелы.

И каждую ночь башня походила на огромный пылающий столб. Правда, это облегчало шведам стрельбу в нее, но в то же время могло служить и знаком, что крепость еще защищается, если бы на помощь осажденным пришло какое-нибудь войско.

И вот не только ни к чему не привели намерения сдать крепость, но люди еще ревностнее принялись за оборону. На следующий день ксендз Кордецкий обходил стены, как пастырь свои стада, видел, что все идет хорошо, и улыбался, хвалил начальников и солдат и, подойдя к пану Чарнецкому, сказал с сияющим лицом:

– И пан мечник серадзский, наш дорогой вождь, радуется в душе вместе со мной и говорит, что мы теперь вдвое сильнее, чем прежде. Новый дух вступил в сердца, а остальное довершила благодать Пресвятой Девы; пока же я снова примусь за переговоры. Мы будем оттягивать, медлить, ибо тем сбережем людей, сократим кровопролитие.

Кмициц ответил на это:

– Эх, святой отец, к чему переговоры? Времени жаль! Лучше бы сегодня ночью опять вылазку сделать и нарезать этих песьих детей!

Ксендз Кордецкий, будучи в очень хорошем расположении духа, улыбнулся, как мать улыбается надоедливому ребенку, затем схватил веревку, лежавшую у пушки, и сделал вид, что бьет ею Кмицица по спине.

– А будешь ты всюду свой нос совать, литвин несчастный, – говорил он, – а будешь ты крови, как волк, жаждать, будешь мне тут подавать пример непослушания, – вот тебе, вот тебе!

А Кмициц повеселел, как школьник, покачивался то влево, то вправо и повторял весело:

– Бить шведов, бить, бить, бить!

Так шутили они, люди чистого сердца, посвященного служению отчизне. Но ксендз Кордецкий не бросил переговоров; он угадывал, что не все уж обстоит так благополучно у неприятеля, если он хочет кончить как можно скорее.

И вот потекли один за другим дни, когда молчали пушки и ружья и работали главным образом перья. Таким путем затягивалась осада, а зима все свирепела. Тучи, собравшиеся на вершинах Татр, предвещали снежные бури и морозы и плыли по небу в Польшу; шведы проводили ночи вокруг костров, предпочитая погибнуть от монастырских пуль, чем от мороза.

Затвердевшая земля затрудняла возведение окопов и подведение мин. Осада не подвигалась. Не только офицеры, но и солдаты думали только об одном: о переговорах.

И вот монахи прежде всего делали вид, что хотят сдаться. К Мюллеру пришло посольство из двух монахов: отца Марцелия Доброша и ученого ксендза Себастьяна Ставицкого. Они оставили Мюллеру нечто вроде надежды на соглашение. Едва лишь он это услышал, как раскрыл объятия и готов был их расцеловать от радости. Теперь уже дело касалось не одного Ченстохова, а всей страны. Падение Ясногорского монастыря отняло бы у патриотов последнюю надежду и окончательно толкнуло бы Речь Посполитую в объятия шведского короля, в то время как сопротивление, и сопротивление победоносное, наоборот, могло бы изменить психологию людей и вызвать новую страшную войну.

Доказательств вокруг было много. Мюллер знал об этом и чувствовал, какая страшная ответственность тяготела теперь на нем; знал, что его ждут либо королевские милости, фельдмаршальский жезл, почести и титулы, или окончательное падение. И так как он сам начал убеждаться, что этого «ореха» ему не раскусить, то он принял ксендзов с необычайной любезностью, как императорских или султанских посланников. Пригласив их на обед, он сам пил за их здоровье, пил за здоровье настоятеля и пана мечника серадзского; он подарил им рыбы для монастыря, наконец, вручил условия сдачи настолько необременительные, что ни минуты не сомневался, что они будут приняты с радостью. Отцы смиренно поблагодарили, как приличествует монахам, взяли бумагу и ушли. Мюллер предсказывал, что к восьми часам утра ворота монастыря будут открыты. Радость в шведском лагере царила неописуемая. Солдаты оставили свои позиции, подходили к стенам и начинали разговаривать с осажденными.

Но из монастыря дали знать, что по столь важному делу настоятель должен созвать общий совет, и поэтому монахи просят отсрочки еще на один день. Мюллер согласился без колебания. И действительно, в трапезной совещались до поздней ночи. Хотя Мюллер был старым и опытным воином, хотя в шведской армии не было, пожалуй, генерала, который вел бы столько переговоров со всевозможными городами и крепостями, но все же сердце у него тревожно билось, когда на следующее утро он увидел двух монахов в белых рясах, подходивших к квартире, которую он занимал. Это были уже другие; впереди шел ксендз Матвей Блешинский, лектор философии, несший письмо с печатями. За ним шел отец Захария Малаховский, скрестив руки на груди, опустив голову, с лицом слегка побледневшим.

Генерал принял их в присутствии штаба и всех старших офицеров и, любезно ответив на поклон отца Блешинского, быстро взял у него письмо из рук, сорвал печать и стал читать.

Вдруг лицо его страшно изменилось: волна крови ударила ему в голову, глаза вышли из орбит, шея вздулась, и от страшного гнева волосы дыбом встали у него под париком. Некоторое время он не мог даже говорить и лишь указал рукой на письмо ландграфу гессенскому, который пробежал его глазами и, обратившись к полковникам, сказал спокойно:

– Монахи заявляют, что они до тех пор не могут отречься от Яна Казимира, пока архиепископ не провозгласит королем Карла-Густава, то есть, другими словами, они не хотят его признавать!

Тут ландграф рассмеялся, Садовский впился насмешливыми глазами в Мюллера, а Вжещович в бешенстве теребил бороду. Среди присутствующих послышался грозный ропот негодования.

Вдруг Мюллер хлопнул в ладоши и крикнул:

– Караульные, сюда!

В дверях показались усатые лица мушкетеров.

– Взять эти бритые морды и запереть! – крикнул генерал. – Пан Садовский, пошлите парламентеров в монастырь с предупреждением, что, если они сделают хотя бы один выстрел, я обоих монахов сейчас же повешу.

Ксендзов увели среди насмешек и издевательства солдат. Мушкетеры надели им на голову свои шляпы, так что они закрывали им глаза, и нарочно наводили их на всевозможные препятствия, и, когда кто-нибудь из ксендзов спотыкался или падал, среди солдат раздавался взрыв смеха. Упавшего поднимали, прикладами ружей били по спине и по плечам. Другие бросали в них конским навозом, некоторые растирали снег в руке и прикладывали его к тонзурам на голове монахов или клали за ворот. Какой-то солдат отрезал шнур от трубы и, обвязав его вокруг шеи монаха, представлял, будто ведет продавать скотину, и выкрикивал цену.

Оба они шли тихо, скрестив на груди руки, с молитвой на губах. Наконец, их заперли в амбаре, продрогших от холода и тяжко оскорбленных; вокруг стояла стража с мушкетами.

В монастырь сообщили уже приказ или, вернее, угрозу Мюллера.

Отцы испугались, войско онемело от ужаса. Пушки замолкли; никто не знал, что делать. Оставить монахов в руках неприятеля было невозможно; послать других – их снова задержал бы Мюллер. Но через несколько часов сам он прислал гонца с вопросом, что они думают делать.

Ему ответили, что, пока он не освободит монахов, никакие переговоры не могут иметь места, ибо как же монастырь может верить, что генерал выполнит предложенные условия, если, вопреки общепринятому праву народов, он арестовал послов, которых даже варвары считают неприкосновенными.

На это заявление не было получено ответа, и страшная неуверенность тяготела над монастырем и леденила души осажденных.

А шведские войска, в руках которых были теперь заложники, лихорадочно работали над тем, чтобы приблизиться к недоступному монастырю. Наскоро возводили новые окопы, устанавливали пушки. Набравшиеся храбрости солдаты подходили к стенам на расстояние полувыстрела. Они угрожали монастырю, защитникам. Полупьяные шведы кричали, грозили кулаками монастырю:

– Сдавайтесь, или висеть вам, как висеть вашим послам!

Некоторые из них поносили Пресвятую Деву и католическую веру. Осажденные, опасаясь за жизнь ксендзов, должны были выслушивать это терпеливо. У Кмицица дыхание захватывало от бешенства. Он рвал на себе волосы и одежду, заламывал руки и наконец обратился к пану Чарнецкому:

– Ох, говорил я, говорил, что никаких переговоров не надо с разбойниками! А теперь – стой, терпи! А они на нас чуть не с кулаками лезут и кощунствуют… Матерь Божья, смилуйся надо мной, дай мне терпение… Господи боже, они скоро на стену полезут… Держите меня, свяжите, как разбойника, я не выдержу!

А те подходили все ближе и кощунствовали все больше.

Между тем случилось новое событие, которые привело осажденных в полнейшее отчаяние. Пан каштелян киевский, сдавая Краков, выговорил себе условие, что он со всем войском уйдет в Силезию и будет стоять там до конца войны. Семьсот человек пехоты из этого войска королевские гвардейцы, под командой полковника Вольфа, стояли неподалеку от границы и, доверяя договору, не принимали никаких мер предосторожности.

И вот Вжещович уговорил Мюллера захватить этих людей. Он послал самого Вжещовича с двумя тысячами рейтар, которые ночью перешли границу, напали на спящих и взяли их в плен, всех до одного. Когда их привели в шведский лагерь, Мюллер велел нарочно обводить их вокруг стен, чтобы показать монахам, что то войско, на помощь которого они рассчитывали, будет теперь участвовать во взятии Ченстохова.

Осажденные с ужасом смотрели на королевскую гвардию, которую водили вокруг стен; никто не сомневался, что Мюллер пошлет ее первой на штурм.

В войске снова поднялась паника; некоторые из солдат стали ломать оружие и кричать, что выхода больше нет и ничего не осталось, как сдаться возможно скорее. Упала духом и шляхта.

Кое-кто из шляхты опять обратился к Кордецкому с просьбой пожалеть Детей, пожалеть святое место, икону и монастырскую братию. И только авторитет Кордецкого и пана Замойского с трудом усмирили это волнение.

А ксендз Кордецкий думал прежде всего об освобождении арестованных монахов и взялся за лучшее средство: он написал Мюллеру письмо, что охотно пожертвует двумя монахами для блага церкви. Пусть генерал приговаривает их к смерти; тогда все будут знать, чего можно от него ожидать и можно ли верить его обещаниям.

Мюллер обрадовался, так как думал, что дело подходит к концу. Но он не сразу поверил словам Кордецкого и его готовности пожертвовать двумя монахами. И одного из них, ксендза Блешинского, он отправил в монастырь, взяв с него клятву, что он вернется сам, добровольно, независимо от того, какой бы ответ он ни принес. Он также обязал его клятвой преувеличить размеры шведских сил и доказать невозможность дальнейшей обороны. Монах повторил все добросовестно, но глаза его говорили совсем другое; наконец он сказал:

– Но, дорожа своей жизнью менее, чем благом церкви, я ожидаю решения совета, и то, что вы решите, я в точности передам неприятелю.

И ему велено было ответить, что монастырь хочет вести переговоры, но не может верить генералу, который задерживает послов. На следующий день Мюллер послал в монастырь другого монаха, отца Малаховского, но и он вернулся с тем же ответом.

Тогда обоим был объявлен смертный приговор.

Это было на квартире Мюллера, в присутствии всего штаба и старших офицеров. Все они пристально смотрели в лица монахов, интересуясь тем, какое впечатление произведет на них смертный приговор, и с величайшим изумлением увидели на лицах обоих такую великую, неземную радость, точно их посетило величайшее счастье. Побледневшие лица монахов слегка зарумянились, глаза наполнились светом, и отец Малаховский сказал дрожащим от волнения голосом:

– Ах, почему же мы умираем не сегодня, если предназначено нам пасть жертвой за Бога и короля!

Мюллер велел их сейчас же увести. Оставшиеся офицеры переглядывались друг с другом, и наконец один из них сказал:

– С таким фанатизмом трудно бороться.

Ландграф гессенский спросил:

– То есть вы хотите сказать, что такая вера была только у первых христиан?

Потом он обратился к Вжещовичу.

– Граф Вейхард, – сказал он, – интересно знать, что вы думаете об этих монахах?

– Мне нечего о них думать, – высокомерно ответил Вжещович, – о них подумал уже генерал!

Вдруг Садовский выступил на середину комнаты и остановился перед Мюллером.

– Вы не можете приговорить к казни этих монахов! – сказал он решительно.

– Это еще почему?

– Потому, что тогда ни о каких переговорах не может быть и речи, ибо осажденные возгорятся местью и скорее падут все до одного, чем сдадутся!

– Виттенберг пришлет мне тяжелые орудия.

– Вы не сделаете этого, генерал, – с силой повторил Садовский, – так как это послы, которые пришли к нам с доверием.

– Так ведь я их и повешу не на доверии, а на веревке!

– Эхо этого поступка разнесется по всей стране, взволнует умы и лишит нас симпатий поляков.

– Оставьте, пожалуйста, в покое ваше эхо… Я слышал о нем сто раз!

– Вы не сделаете этого, генерал, без ведома его королевского величества!

– Вы не имеете права напоминать мне о моих обязанностях по отношению к королю!

– Но имею право просить уволить меня от службы, по причинам, которые я изложу его королевскому величеству. Я хочу быть солдатом, а не палачом!

Вслед за ним выступил маршал, ландграф гессенский, и сказал демонстративно:

– Садовский, дайте мне вашу руку. Вы благородный и честный человек!

– Что это? Что это значит? – закричал Мюллер, срываясь с места.

– Генерал, – холодно сказал ландграф гессенский, – я осмеливаюсь думать, что Садовский честный человек, и полагаю, что в этом нет ничего противного дисциплине!

Мюллер не любил ландграфа гессенского, но этот холодный, вежливый и в то же время презрительный способ разговаривать с людьми, свойственный людям высокого происхождения, очень ему импонировал. Мюллер даже старался усвоить себе эту манеру, что ему, впрочем, не удавалось; он сдержался все же и сказал спокойно:

– Монахи завтра будут повешены!

– Это не мое дело, – ответил ландграф гессенский, – но в таком случае, генерал, велите еще сегодня перерезать те две тысячи поляков, которые стоят в нашем лагере, ибо если вы этого не сделаете, то они завтра нападут на нас… И то уж шведскому солдату безопаснее быть среди стаи волков, чем попасть на их стоянку. Вот все, что я хотел сказать, а теперь позвольте пожелать вам успеха…

Сказав это, он вышел из квартиры.

Мюллер наконец сообразил, что зашел слишком далеко. Но приказаний своих он не отменил, и в тот же день стали строить виселицу на глазах у всего монастыря. А солдаты, пользуясь временным перемирием, подходили еще ближе к стенам, не переставали издеваться, кощунствовать и ругаться. Они подходили целыми толпами, точно намеревались идти на штурм.

На страницу:
46 из 94