Полная версия
Пан Володыевский
«Неужели у меня что-нибудь на лбу написано?» – с беспокойством думала она, смущенная и огорченная.
А тут до нее стали долетать слова, как будто и не относившиеся к ней, но произносимые громко: «Счастливец Кетлинг… В сорочке родился… И неудивительно… Ведь и красавец же!..»
Иные учтивые кавалеры, желая занять ее и сказать что-нибудь приятное, говорили ей о Кетлинге, восхваляли его, превозносили его храбрость, деловитость, светскость и знатное происхождение. А Кшися волей-неволей должна была все это слушать, и ее глаза невольно искали того, о ком шла речь, и иной раз их глаза встречались. И тогда очарование охватывало ее с новой силой, и, сама того не сознавая, она упивалась его видом. О, насколько отличался Кетлинг от всех этих грубых солдат! «Это королевич среди своих придворных», – думала Кшися, глядя на его благородную, аристократическую голову, на его гордые глаза, полные какой-то врожденной меланхолии, на его белый лоб, оттененный светлыми волосами. И сердце ее млело и замирало, точно эта голова была для нее дороже всего на свете. Он это видел и, не желая увеличивать ее смущения, подходил к ней лишь тогда, когда кто-нибудь другой сидел возле нее. Если бы она была королевой, то и тогда он не мог бы выказывать ей большего уважения и большего внимания. Говоря с ней, он наклонял голову и отодвигал одну ногу, желая дать ей понять, что готов преклонить перед нею колено. Он говорил с нею серьезно, не позволяя себе ни малейшей шутки, хотя с Басей, например, он рад был пошутить. В его обращении с нею было и величайшее уважение, и оттенок какой-то нежной грусти; и благодаря такому обращению никто не позволил себе никакой смелой шутки, никакого намека, как будто у всех было убеждение, что эта панна по своим достоинствам и по своему происхождению стоит выше всех и что в обращении с нею нужна особенная учтивость.
За все это Кшися была ему от души благодарна. И вообще, этот вечер прошел для нее хотя и тревожно, но и сладостно. Когда наступила полночь и музыка перестала играть, дамы простились с обществом, а в компании воинов стали кружить чарки и началось шумное веселье, – пан Заглоба занял председательское место. Бася вернулась наверх веселая, как птичка. Она много веселилась в этот вечер, и прежде чем начать молиться, стала шалить, болтать, передразнивать гостей, наконец сказала Кшисе, захлопав при этом в ладоши:
– Как хорошо, что твой Кетлинг приехал. По крайней мере, в рыцарях у нас недостатка не будет. О, пусть только кончится пост, мы натанцуемся до упаду! Вот повеселимся!.. А на твоем обручении с Кетлингом, на твоей свадьбе! Если я не переверну дома вверх дном, то пусть меня татары в плен возьмут! Вот бы хорошо было, если бы нас в самом деле взяли! Что бы тогда было, а? Добрый Кетлинг! Для тебя он музыкантов зовет, но этим и я пользуюсь. Еще много чудес натворит он для тебя, пока, наконец, не сделает так…
Сказав это, Бася вдруг бросилась на колени перед Кшисей и, обняв ее, стала говорить, подражая низкому голосу Кетлинга:
– Ваць-панна, я люблю вас так, что дышать не могу… Я вас люблю и пешком, и на коне, и натощак, и поевши, и на веки, и по-шотландски… Хочешь ли быть моей?
– Бася, я рассержусь! – восклицала Кшися.
Но вместо того чтобы рассердиться, она схватила ее в объятия и, делая вид, что старается поднять ее, стала целовать ее глаза.
XIII
Пан Заглоба прекрасно знал, что маленького рыцаря больше тянуло к Кшисе, чем к Басе, но потому-то он и решил отстранить от него Кшисю. Зная Володыевского, он был уверен, что, когда у него не будет выхода, он непременно обратится к Басе, которой старый шляхтич был так очарован, что не мог допустить и мысли, чтобы кто-либо предпочел ей другую. Он полагал, что не может оказать Володыевскому большей услуги, как сосватав ему своего гайдучка, и он приходил в восторг при мысли об этой паре. На Володыевского он был зол так же, как и на Кшисю. Конечно, он предпочитал, чтобы пан Михал женился хоть на Кшисе, чем если бы совсем не захотел жениться; но он решил употребить все усилия, чтобы женить его на гайдучке.
И именно потому, что он знал влечение маленького рыцаря к Дрогоевской, он решил как можно скорее сделать ее женой Кетлинга.
Но ответ, который он несколько дней спустя получил от Скшетуского, отчасти поколебал его решимость. Скшетуский советовал ему ни во что не вмешиваться. Он боялся, как бы между друзьями не вышло ссоры; этого, конечно, не желал и сам пан Заглоба. И тут-то его стали мучить упреки совести, но он успокаивал себя следующими словами:
– Если бы Михал с Кшисей были уже помолвлены и я бы клином вставил между ними Кетлинга, то и говорить нечего! Соломон сказал: «Не суй носа, куда не надо», и он прав. Но ведь желать добра каждому можно. Да и говоря правду, что же я сделал такого? Пусть мне скажут, что я сделал?
Сказав это, пан Заглоба подбоченился, оттопырил губу и стал вызывающе глядеть на стены своей комнаты, точно ждал от них упреков, но так как стены ничего не ответили, то он продолжал:
– Я сказал Кетлингу, что гайдучка предназначаю Михалу. Разве мне этого нельзя? Может быть, это неправда? Если я Михалу желаю кого-нибудь другого, то пусть меня подагра мучит!
Стены своим молчанием выразили полное согласие с паном Заглобой. А он продолжал:
– Я сказал гайдучку, что Дрогоевская очаровала Кетлинга, разве это неправда? Разве он в этом не признался? Разве он не вздыхал, сидя у печки, так, что оттуда даже пепел вылетал в комнату. Что я сам видел, то и другим сказал. Скшетуский – человек практичный, но ведь и у меня ума хватит. Я сам знаю, что можно сказать и о чем лучше умолчать… Гм… пишет, чтобы я ни во что не вмешивался. Пусть будет так. Я не буду слишком вмешиваться в это дело, но если мы когда-нибудь с Кшисей и Кетлингом останемся в комнате, то я уйду и оставлю их наедине. Пусть справляются сами. И я думаю, что они справятся! Им ничьей помощи не нужно. И так, как только они друг друга увидят, у них глаза закатываются. Вдобавок весна идет, а в это время не только солнце начинает припекать, но и страсти. Хорошо, я оставлю, а потом увидим, каков будет результат.
И результат должен был вскоре наступить. На Страстной неделе все общество из дома Кетлинга переехало в Варшаву, остановилось в гостинице на Длугой улице, чтобы быть поближе к костелам, вволю помолиться и в то же время посмотреть на праздничную жизнь города. Кетлинг и здесь продолжал играть роль хозяина; хотя по происхождению он был иностранец, но столицу он знал лучше всех, и всюду у него было много знакомых, при помощи которых он все мог уладить. Он был необычайно предупредителен и почти угадывал мысли дам, в особенности Кшиси. И все они искренне его любили. Пани Маковецкая, уже раньше предупрежденная паном Заглобой, все благосклоннее смотрела на него и на Кшисю, и если она ничего до сих пор не говорила девушке, то только потому, что Кетлинг все еще молчал. Доброй тетушке казалось весьма естественным и приличным, что молодой кавалер ухаживает за девушкой, тем более что это был блестящий кавалер, который не только со стороны низших, но и со стороны высших всюду встречал уважение и дружбу: так он умел привлекать к себе всех своей необыкновенной наружностью и обхождением, серьезностью, щедростью, кротостью в мирное время и храбростью во время войны.
«Будет, как Богу угодно и как муж решит, – думала пани Маковецкая, – но я им мешать не буду».
И благодаря этому решению Кетлинг теперь чаще оставался с Кшисей, чем в собственном доме. Впрочем, все общество проводило время вместе.
Заглоба обыкновенно предлагал руку пани Маковецкой, Кетлинг – Кшисе, а Бася, как самая младшая, бежала одна, то опережая всех, то останавливаясь перед лавками, чтобы поглядеть на товары и на всякие заморские чудеса, которых до сих пор никогда не видала. Кшися мало-помалу освоилась с Кетлингом; теперь, когда она опиралась на его руку, слушала его разговор и смотрела на его благородное лицо, сердце ее уже не билось с прежней тревогой, она не лишалась самообладания, не терялась, но ощущала какое-то сладостное упоение. Они постоянно были вместе: в церкви они рядом становились на колени, голоса их сливались в молитве и благочестивом пении.
Кетлинг прекрасно знал состояние своего сердца; Кшися, по недостатку ли храбрости или, быть может, желая себя обмануть, ни разу не сказала себе: «Я люблю его», но оба они полюбили друг друга крепко.
Кроме того, между ними завязалась и сильная дружба, о любви они никогда не говорили друг с другом, и время у них проходило, как чудный сон, как безоблачный день.
Вскоре для Кшиси его должны были заслонить темные тучи упреков совести, но пока еще она была спокойна. Благодаря тому, что она освоилась с ним, благодаря той дружбе, которая расцвела из их любви, тревоги Кшиси кончились, впечатления были уже не так сильны, улеглись порывы крови и воображения. Они были неразлучны, им было хорошо вместе, и Кшися, отдавшись всей душой настоящему, не хотела думать о том, что когда-нибудь все это кончится и что достаточно одного слова Кетлинга «люблю», чтобы навсегда рассеять эти иллюзии.
Слово это вскоре было произнесено. Однажды, когда пани Маковецкая с Басей поехали к больной родственнице, Кетлинг уговорил Кшисю и пана Заглобу отправиться осмотреть королевский замок, который Кшися еще не видала и про который во всей стране рассказывали так много чудес.
Они отправились втроем. Щедрость Кетлинга открыла им все двери, слуги встречали Кшисю с такими низкими поклонами, точно она была королевой и входила в свой собственный замок; Кетлинг, хорошо знавший замок, водил ее по великолепным залам и покоям. Они осматривали театр, королевские бани, останавливались перед картинами, изображавшими сражения и победы Сигизмунда и Владислава над восточными дикарями. Выходили на террасы, откуда открывался далекий вид. Кшися приходила все в больший восторг, а он объяснял ей каждую вещь, и лишь порой умолкал и смотрел в ее темно-синие глаза; казалось, взгляд его говорил: «Что значат эти сокровища в сравнении с тобою». Девушка понимала его немую речь. Потом он ввел ее в одну из королевских комнат и, остановившись перед потайной дверью в стене, сказал:
– Через эту дверь можно дойти до собора. Это длинный коридор, который кончается галереей недалеко от главного алтаря. С этой галереи их величества обыкновенно слушают обедню.
– Я прекрасно знаю эту дорогу, – ответил Заглоба, – я был хорош с Яном Казимиром, и Мария Людвика меня также очень любила, и оба они часто приглашали меня к обедне, чтобы потом проводить время в моем обществе.
– Не хотите ли войти? – спросил Кетлинг Кшисю, в то же время дав знать слуге, чтобы тот открыл дверь.
– Войдемте, – сказала Кшися.
– Идите одни, – отозвался пан Заглоба, – вы молоды, у вас ноги здоровые, а я довольно уже находился. Идите, идите, я останусь здесь со сторожем. Если вы там и помолитесь, я сердиться не буду, – отдохну за это время.
Они пошли. Он взял ее под руку и повел по длинному коридору. Он не прижимал ее руки к сердцу, шел спокойный и сосредоточенный. Временами сквозь боковые окна пробивался слабый свет, временами они тонули в полном мраке. Сердце Кшиси билось слегка: в первый раз они остались наедине. Но его спокойствие и нежность успокаивали ее. Наконец, они вошли в галерею, находившуюся с правой стороны костела, за решеткой, недалеко от главного алтаря. Преклонив колени, они стали молиться. В костеле было пусто и тихо. Две свечи горели у главного алтаря, но глубина костела была погружена в торжественный полумрак. И только свет, проникавший сквозь разноцветные стекла окон, падал на два прекрасных лица, погруженных в молитву, спокойные, похожие на лица херувимов.
Кетлинг встал первый и, не смея возвышать голоса в церкви, заговорил шепотом:
– Посмотрите на бархатные спинки сидений, на них следы, где опирались головы короля и королевы. Королева садилась с этой стороны, поближе к алтарю. Отдохните на ее месте.
– Правда ли, что она всю жизнь была несчастна? – прошептала Кшися, садясь.
– Историю ее я слышал еще ребенком, ее рассказывали во всех рыцарских замках. Может быть, она действительно была несчастна, ибо не могла выйти за того, кого любила.
Кшися прислонила голову к тому самому месту, спинка которого была слегка вдавлена головой Марии Людвики, и закрыла глаза; какое-то тяжелое чувство стеснило ей грудь; из пустынной глубины костела пахнуло холодом, и это смутило покой, которым до тех пор было проникнуто все ее существо.
Кетлинг смотрел на нее молча; в костеле было необыкновенно тихо… этом он медленно опустился к ногам Кшиси и стал говорить взволнованным, хотя и спокойным голосом.
– Это не грех, что в этом святом месте я стал перед вами на колени, ибо куда как не в церковь приходит чистая любовь за благословением… Я люблю вас больше жизни, больше всех благ земных, люблю всем сердцем, всей душой и здесь перед этим алтарем я открываю вам мою любовь…
Кшися побелела как полотно. Она сидела, прислонив голову к бархатной спинке кресла, и не могла шевельнуться.
– Я обнимаю твои колени и умоляю решить мою участь: уйти ли мне с неземной радостью или с бесконечной скорбью, коей перенести я не буду в силах.
Тут он с минуту ждал ответа, но ответа не было. И он склонил голову так низко, что она почти касалась Кшисиных ног, его волнение все возрастало, голос его дрожал, точно он задыхался.
– В руки твои я предаю свое счастье и свою жизнь… Я жду от тебя сострадания, ибо мне тяжело…
– Будем молиться о милосердии Божьем! – воскликнула вдруг Кшися, опускаясь на колени.
Кетлинг не понял, но он не смел противиться ее желанию и, полный тревоги, стал около нее на колени, и они начали молиться.
В пустом костеле послышались возгласы, которым эхо придавало какой-то странный и скорбный оттенок.
– Боже, будь милостив к нам! – воскликнула Кшися.
– Боже, будь милостив к нам! – повторил Кетлинг.
– Господи, помилуй нас!
– Господи, помилуй нас!
Потом она молилась про себя, но Кетлинг видел, что она вся трясется от рыданий. Долго она не могла успокоиться, а когда пришла в себя, то еще долго и неподвижно стояла на коленях. Наконец, встав, она сказала:
– Пойдемте.
Они опять вошли в длинный коридор. Кетлинг ожидал, что по дороге она даст ему какой-нибудь ответ, и смотрел ей в глаза, но напрасно. Она шла очень быстро; казалось, она спешила очутиться в той комнате, где их ждал пан Заглоба.
Когда дверь была уже в нескольких шагах, Кетлинг схватил ее за край платья.
– Панна Кристина, – сказал он, – заклинаю вас всем святым…
Тогда Кшися повернулась и, схватив его руку так быстро, что он не успел отдернуть, прижала ее к своим губам:
– Я люблю тебя всею душой, но твоей никогда не буду!
И прежде чем ошеломленный Кетлинг успел опомниться, она прибавила:
– Забудь обо всем, что было!
И они вошли в комнату. Привратник спал в одном кресле, а пан Заглоба а другом. Но при их появлении они проснулись. Заглоба открыл глаза и стал моргать, так как еще не совсем пришел в себя. Но мало-помалу он окончательно очнулся.
– А, это вы! – сказал он, опуская пояс. – Снилось мне, что выбрали нового короля, но это был Пяст. Вы были в галерее?
– Да.
– А душа Марии Людвики вам не являлась?
– О нет! – ответила Кшися глухим голосом.
XIV
Кетлинг был так изумлен поведением Кшиси, что ему необходимо было собраться с мыслями, а потому у ворот он простился с нею и с Заглобой, и те вдвоем отправились в гостиницу. Бася с Маковецкой уже вернулись от больной, и пани Маковецкая встретила Заглобу следующими словами:
– Я получила письмо от мужа; он до сих пор в станице у пана Михала. Оба здоровы и скоро будут здесь. Михал прислал и вам письмо, а мне только приписку в письме мужа. Муж пишет, что недоразумения с Шубрами, из-за одного из имений Баси, кончились благополучно. Теперь там уже скоро соберутся сеймики. Он говорит, что там имя пана Собеского имеет огромное значение, а потому и решение сеймика будет согласно с его желанием. Все съезжаются, но наши края будут стоять за маршала коронного… Там уже тепло и дожди пошли… У нас в Верхутце сгорели постройки… Парень с огнем был неосторожен, а было ветрено…
– Где письмо Михала ко мне? – спросил Заглоба, прерывая этот поток новостей, которые пани Маковецкая выложила, не переводя дух.
– Вот оно! – отвечала она, подавая ему письмо. – А было ветрено, и люди были на ярмарке…
– Как же сюда дошли эти письма? – снова спросил Заглоба.
– Присланы были в дом Кетлинга, а оттуда принес их слуга. И вот, говорю, было ветрено…
– Не хотите ли послушать письмо?
– С удовольствием, пожалуйста…
Пан Заглоба сломал печать и стал читать сначала про себя, а потом уже громко, для всех: «Посылаю вам первое письмо и полагаю, что второго не будет; почта здесь ненадежна, да и сам я, собственной персоной, скоро предстану перед вами. Хорошо здесь, в поле, но сердце мое рвется к вам; нет конца воспоминаниям и размышлениям, благодаря коим мне более приятно уединение, чем общество. Дела мы так и не начинали, орда сидит тихо, только небольшие шайки бушуют в степи, и мы их дважды так ловко прижали, что не выпустили ни одного свидетеля поражения».
– Вот как их вздули! – радостно воскликнула Бася. – Нет ничего лучше военного дела!
«Люди из шайки Дорошенки, – читал дальше Заглоба, – рады бы с нами пошалить, но без орды им никак нельзя. Пленники же говорят, что ни один большой чамбул не тронется, да и я сам думаю, что если бы они что-либо затевали, то это обнаружилось бы уже на деле; травы уже с неделю зеленеют и есть чем кормить лошадей. По оврагам кой-где еще лежит снег, но степь вся зазеленела, дует теплый ветер, от которого лошади начинают линять, а это первый признак весны. Я уже послал за отпуском, жду его со дня на день; как только получу, сейчас же в путь… На сторожевом посту, где и так нечего делать, меня заменит пан Нововейский. Мы с паном Маковецким по целым дням травим лисиц, и то лишь от безделья, ведь весной мех не нужен. И дроф здесь много, слуга мой застрелил из самопала пеликана. Обнимаю вас от всего сердца, сестре целую ручки, а также и панне Клшсе, расположению коей я себя особливо поручаю, и только о том молю Бога, чтобы застать ее такой, как оставил, и чтобы по-прежнему мог я найти в ней утешение. Поклонитесь от меня панне Басе. Нововейский вымещает свою злость за отказ в Мокотове на спинах здешних разбойников: видно, он еще не совсем успокоился. Поручаю вас Богу и его милосердию.
Я купил у проезжавших армян отменный горностаевый мех, этот подарок я привезу панне Кшисе, а для нашего гайдучка найдутся турецкие лакомства».
– Пусть пан Михал сам их съест, я не ребенок! – отозвалась Бася, щеки которой вспыхнули от внезапной досады.
– Так ты не рада увидеть его? Ты сердишься на него? – спросил Заглоба. Но она что-то тихонько проворчала и погрузилась в гневные мысли о том, как пренебрежительно относится к ней пан Михал. Но потом она вспомнила о дрофах и о пеликане, который сильно ее заинтересовал.
Во время чтения Кшися сидела с закрытыми глазами. К счастью, она отвернулась от света, и присутствующие не могли видеть ее лица, иначе они сейчас бы догадались, что с ней происходит что-то необыкновенное. То, что произошло в костеле, а потом письмо пана Володыевского было для нее как два удара обухом. Чудный сон рассеялся, и с этой минуты девушка стала лицом к лицу с действительностью, тяжелой как само несчастье. Она не могла сразу собраться с мыслями, и лишь неясные, смутные чувства теснились в ее сердце. Володыевский вместе с его письмом, с его уведомлением о приезде, с его горностаевым мехом казался ей пошлым, почти отвратительным. Но зато никогда еще Кетлинг не был ей так дорог. Дорога была даже самая мысль о нем. Дороги были и его слова, и его милое лицо, дорога была его печаль. И вот придется оторваться от любви, от поклонения, от того, к кому рвется сердце и тянутся руки; оставить любимого человека в отчаянии, в вечной печали и в горе и отдаться душой и телом другому, который уже от одного того, что он другой, становится ей теперь почти ненавистным.
– Я не могу! Я не могу! – повторяла в душе Кшися. И чувствовала то, что чувствует пленница, когда ей связывают руки. Но ведь она сама себя связала, ведь могла же она раньше сказать Володыевскому, что будет ему сестрой, но не больше. Тут ей вспомнился тот поцелуй, на который она ответила. И ее охватил стыд и презрение к самой себе. Разве она тогда любила Володыевского? Нет, в ее сердце не было любви – было только сочувствие, любопытство, кокетство под личиной родственного чувства. Теперь только она узнала, что между поцелуем по любви и поцелуем от волнения крови такая разница, как между ангелом и дьяволом. Вслед за презрением к себе ее охватил гнев, и гордость ее восстала против Володыевского. И он тоже был виноват, почему же страдать должна только одна она? Почему и ему не отведать этого горького хлеба? Разве она не вправе сказать ему, когда он вернется:
– Я ошиблась… Сострадание к вам я приняла за любовь. Ошиблись и вы! Теперь оставьте меня, как я вас оставляю…
Но вдруг, от страха перед местью грозного рыцаря, волосы встали дыбом. Страх не за себя, а за жизнь того, на кого должна была обрушиться эта месть. В воображении ее встал Кетлинг, который выходит биться с этим рубакой из рубак…
Вот он падает, как падает подкошенный косою цветок; она видит его кровь, его бледное лицо, его навеки закрытые глаза. И ее страдания стали невыносимы. Она поспешно встала и ушла в свою комнату, чтобы избежать чужих взглядов, чтобы не слышать разговоров о Володыевском и о его скором приезде. В ее сердце все сильнее закипала злоба на маленького рыцаря. Но скорбь и раскаяние пошли вслед за нею; они не оставляли ее даже во время молитвы; они не оставляли и в постели, когда она легла в нее усталая и измученная.
– Где-то он теперь? – говорила скорбь. – Вот видишь, он до сих пор не вернулся домой. Он бродит в ночи, заламывает руки. Ты бы готова дать ему рай, пролить за него всю кровь свою, а вместо этого ты напоила его ядом, вонзила нож в его сердце…
– Если бы не твое легкомыслие, не желание завлекать первого встречного, – говорило раскаяние, – все могло бы быть иначе, а теперь тебе осталось только отчаяние. Твоя вина, твоя великая вина! Для тебя уже нет спасения, только стыд, боль и слезы!
А скорбь говорила:
– Как он стоял перед тобою на коленях… Странно, что не разорвалось твое сердце… Он смотрел тебе в глаза, умоляя о жалости. Если ты пожалела того, чужого, как же ты могла не пожалеть его, любимого! Боже, благослови его! Боже, утешь его!
– Если бы не твое легкомыслие, он ушел бы теперь радостный, счастливый, – повторяло раскаяние, – и ты могла бы броситься в его объятия и пойти за ним, как избранная жена.
– И вечно быть с ним! – прибавила скорбь.
А раскаяние:
– Твоя вина. А скорбь:
– Плачь, Кшися, плачь!
– Этим вины не загладишь, – убеждало раскаяние.
И снова скорбь:
– Делай что хочешь, но утешь его!
– Володыевский убьет его! – ответило тотчас раскаяние.
Кшисю бросило в холодный пот, и она села на кровать.
Яркий свет луны вливался в комнату, и она в этом свете казалась какой-то странной и страшной.
«Что это? – думала Кшися. – Вон там спит Бася, луна освещает ее лицо, я вижу ее, а я и не знаю, когда она пришла, когда разделась и легла. Ведь я ни минуты не спала. Видно, моя бедная голова уже ни на что не годна…»
Так раздумывая, она опять легла, но скорбь и раскаяние уселись на краю ее постели, точно два призрака, которые то сливались со светом луны, то опять выплывали из серебристых волн…
– Сегодня я совсем не усну, – сказала про себя Кшися.
И она стала думать о Кетлинге и страдала все больше. Среди ночной тишины вдруг раздался жалобный голос Баси:
– Кшися!
– Не спишь?
– Мне приснилось, что какой-то турок пронзил стрелой пана Михала. Господи боже! Это, конечно, сон! Но я вся дрожу как в лихорадке. Помолимся, чтобы Бог отвратил от него несчастье.
У Кшиси молнией мелькнула в голове мысль: «Хоть бы кто-нибудь застрелил его…» Но она тотчас же ужаснулась своей злобы, и хотя ей нужно было употребить сверхъестественные усилия, чтобы в эту минуту молиться о счастливом возвращении Володыевского, она сказала:
– Хорошо, Бася.
Потом они обе поднялись с постелей, голыми коленами стали на пол, залитый лунным светом, и начали молиться. Голоса их то повышались, то понижались. Чудилось, будто комната превратилась в монастырскую келью, в которой две белые монахини творят ночные молитвы…
XV
На другой день Кшися была уже спокойнее, потому что среди сбивчивых тропинок и дорог она выбрала себе путь хотя и тяжелый, но верный. Вступив на него, она знала, по крайней мере, куда она идет. Прежде всего она решила повидаться с Кетлингом и в последний раз переговорить с ним, чтобы оградить его от всяких случайностей. Ей это удалось нелегко, так как Кетлинг несколько дней не показывался и даже не возвращался на ночь.